А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Грустное и музыкальное блаженство миссис Логан стало теперь полным.
Но не только глаза матери смотрели в сторону Полли. Удобно расположившись немного сбоку и позади неё, Хьюго Брокл восторженно изучал её профиль. Как она очаровательна! Он размышлял, хватит ли у него смелости сказать ей, что в детстве они играли вместе в Кенсингтонском парке. Он подойдёт к ней после музыки и скажет: «А знаете, мы были представлены друг другу в детских колясочках». Или, чтобы проявить ещё более неожиданное остроумие: «Вы — та самая особа, которая стукнула меня по голове ракеткой».
Взгляд Джона Бидлэйка, беспокойно блуждавший по комнате, неожиданно натолкнулся на Мэри Беттертон. Да, это чудовище — Мэри Беттертон! Он опустил руку, он потрогал дерево кресла. Когда Джон Бидлэйк видел что-нибудь неприятное, он всегда чувствовал себя спокойней, потрогав дерево. Конечно, он не верил в Бога; он любил рассказывать анекдоты о священниках. Но дерево, дерево — в этом что-то есть… И подумать только, что он был влюблён в неё, безумно влюблён, двадцать, двадцать два — он боялся вспомнить, сколько лет тому назад. Какая старая, какая отвратительная толстуха! Он снова потрогал ножку кресла. Он отвернулся и попробовал думать о чем-нибудь другом, только не о Мэри Беттертон. Но воспоминания о том времени, когда Мэри была молода, преследовали его. Тогда он ещё ездил верхом. Перед ним возник образ его самого на чёрном коне и Мэри — на гнедом. В те дни они часто выезжали вместе. Он писал тогда третью и лучшую картину из серии «Купальщицы». Какая картина, черт возьми! Даже в то время Мэри, с точки зрения некоторых, была слишком полна. Он этого не находил: полнота всегда нравилась ему. Эти современные женщины, старающиеся быть похожими на водосточные трубы… Он снова взглянул на неё и вздрогнул. Он ненавидел её за то, что она так отвратительна, за то, что она была когда-то так прелестна. А ведь он на добрых двадцать лет старше её!
III
Двумя этажами выше, между piano nobile и мансардами прислуги, лорд Эдвард Тэнтемаунт работал у себя в лаборатории. Младшие сыновья Тэнтемаунтов обычно шли в армию. Но так как наследник был калекой, отец предназначил лорда Эдварда к политической карьере, которую старшие сыновья по традиции начинали в палате общин и величественно заканчивали в палате лордов. Едва лорд Эдвард достиг совершеннолетия, как на руки ему свалились избиратели, о которых он обязан был заботиться. Он заботился о них не за страх, а за совесть. Но до чего он не любил произносить речи! А когда встречаешься с потенциальным избирателем, что следует ему сказать? И он никак не мог запомнить основных пунктов программы консервативной партии, а тем более — проникнуться к ним энтузиазмом. Решительно, политическая деятельность не была его призванием.
«Ну а чем бы ты хотел заняться?» — спрашивал его отец.
Но вся беда была в том, что лорд Эдвард сам этого не знал. Единственное, что доставляло ему истинное удовольствие, было посещение концертов. Но ведь нельзя же всю жизнь только и делать, что ходить в концерты! Четвёртый маркиз не мог скрыть своего гнева и разочарования. «Мальчишка — кретин», — говорил он, и сам лорд Эдвард готов был согласиться с ним. Он был никчёмным неудачником; в мире не было для него места. Бывали минуты, когда он думал о самоубийстве. «Если бы он хоть начал прожигать жизнь!» — жаловался его отец. Но к прожиганию жизни юноша был ещё меньше склонён, чем к занятиям политикой. «Даже спортом не интересуется», — гласил следующий пункт обвинительного приговора. Это была правда.
Избиение птиц, даже в обществе принца Уэльского, решительно не привлекало лорда Эдварда: он не ощущал ничего, кроме разве некоторого отвращения. Он предпочитал сидеть дома и читать, рассеянно, неразборчиво, всего понемногу. Но даже чтение не удовлетворяло его. Главное достоинство этого занятия состоит в том, что оно занимает ум и помогает убивать время. Но какой в этом толк? Убивать время с помощью книги немногим лучше, чем убивать фазанов и время с помощью ружья. Он мог бы предаваться чтению до конца своих дней, но,этим он все равно ничего бы не достиг.
Вечером 18 апреля 1887 года он сидел в библиотеке Тэнтемаунт-Хауса и размышлял о том, стоит ли вообще жить и как лучше умереть — утопиться или застрелиться? В этот день «Тайме» опубликовала подложное письмо Парнелла , якобы санкционировавшее убийство в Феникс-Парке. Четвёртый маркиз с самого завтрака пребывал в волнении, едва не доведшем его до апоплексии. В клубах только и говорили, что об этом письме. «Вероятно, это очень важно», — говорил сам себе лорд Эдвард. Но он не мог заинтересоваться ни парнелловским движением, ни убийствами. Послушав, что говорят об этом в клубе, он в отчаянии отправился домой. Дверь библиотеки была открыта. Он вошёл и бросился в кресло, чувствуя себя совершенно разбитым, как после тридцатимильной прогулки. «Я, наверно, идиот», — уверял он сам себя, размышляя о политическом энтузиазме других и о собственном безразличии. Он был слишком скромен, чтобы считать идиотами всех остальных. «Я безнадёжен, безнадёжен».
Он громко застонал, и его стон зловеще прозвучал в учёной тишине большой библиотеки. Смерть, конец всему; река, револьвер… Время шло. Лорд Эдвард понял, что даже о смерти он не может думать связно и последовательно: даже смерть скучна. На столе около него лежал последний номер «Куотерли» . Может быть, это окажется менее скучным, чем смерть? Он взял его, открыл наудачу и принялся читать абзац из середины статьи о каком-то Клоде Бернаре . До тех пор он никогда не слыхал о Клоде Бернаре. Наверное, какой-нибудь француз. «Интересно, — думал он, — что это такое — гликогенная функция печени? Видимо, что-то учёное». Он пробежал глазами страницу. В одном месте стояли кавычки: это была цитата из сочинений Клода Бернара.
«Живое существо не является исключением из великой гармонии природы, которая заставляет вещи применяться одна к другой; оно не противоречит великим космическим силам и не вступает с ними в борьбу. Напротив: оно — лишь один из голосов в хоре всех вещей, и жизнь какого-нибудь животного есть лишь частица общей жизни вселенной».
Сначала он рассеянно пробежал эти слова, затем перечёл их более внимательно, затем перечёл ещё несколько раз со все возрастающим интересом. «Жизнь животного есть лишь частица общей жизни вселенной». А как же самоубийство? Частица вселенной, разрушающая сама себя? Нет, не разрушающая: она не могла бы разрушить себя, даже если бы попыталась это сделать. Она просто изменит форму своего бытия. Изменит… Кусочки животных и растений становятся человеческими существами. То, что было некогда задней ногой барана и листьями шпината, станет частью руки, которая написала, частью мозга, который задумал медленные ритмы симфонии «Юпитер» . А потом настал день, когда тридцать шесть лет удовольствий, страданий, голода, любви, мыслей, музыки вместе с бесчисленными неосуществлёнными возможностями мелодии и гармонии удобрили неведомый уголок венского кладбища, чтобы превратиться в траву и одуванчики, которые в свою очередь превратились в баранов, чьи задние ноги в свою очередь превратились в других музыкантов, чьи тела в свою очередь… Все это очень просто, но для лорда Эдварда это было откровением. Неожиданно, в первый раз в жизни он понял, что он составляет единое целое с миром. Эта идея потрясла его; он встал с кресла и принялся взволнованно ходить взад и вперёд по комнате. В сознании у него царил хаос, но мысли его были яркими и стремительными, а не тусклыми, туманными и ленивыми, как всегда.
«Может быть, когда я был в Вене в прошлом году, я поглотил часть субстанции Моцарта. Может быть, со шницелем по-венски, или с сосиской, или даже со стаканом пива. Приобщение, физическое приобщение. Или тогда, на замечательном исполнении „Волшебной флейты“, — тоже приобщение, другого рода, а может быть, на самом деле такое же. Пресуществление, каннибализм, химия. В конце концов все сводится к химии. Бараньи ноги и шпинат… все это химия. Водород, кислород… Ну а ещё что? Господи, как ужасно, как ужасно ничего не знать! Все те годы в Итоне . Какой от них толк? Латинские стихи. Чего ради? En! distenta ferunt perpingues ubera vaccae. Почему меня не учили чему-нибудь дельному? «…Голос в хоре всех вещей»… Все это точно музыка. Гармония, и контрапункт, и модуляция. Но нужно уметь слушать. Китайская музыка… мы ничего в ней не понимаем. Хор всех вещей; благодаря Итону он для меня китайская музыка. Гликогенная функция печени… для меня это все равно что на языке банту: так же непонятно. Как унизительно! Но я могу научиться, я научусь, научусь…»
Лорд Эдвард пришёл в необыкновенное возбуждение, никогда в жизни он не чувствовал себя таким счастливым.
Вечером он сказал отцу, что не намеревается выставлять свою кандидатуру в парламент. Старый джентльмен, ещё не оправившийся после утренних разоблачений относительно Парнелла, пришёл в бешенство. Лорд Эдвард оставался невозмутимым; он твёрдо решил. На следующий день он послал в газету объявление о том, что ищет учителя. Весной следующего года он работал в Берлине у Дюбуа-Реймона.
С тех пор прошло сорок лет. Исследования в области осмоса, косвенным образом доставившие ему жену, доставили ему также репутацию крупного учёного. Его работа об ассимиляции и росте считалась классической. Но большой теоретический трактат по физической биологии, создание которого он считал главной задачей своей жизни, был ещё не закончен. «Жизнь какого-нибудь животного есть лишь частица общей жизни вселенной». Слова Клода Бернара, некогда вдохновившие его, были основной темой всех его работ. Книга, над которой он трудился все эти годы, будет лишь статистической и математической иллюстрацией к этим словам.
Наверху, в лаборатории, рабочий день только начинался: лорд Эдвард предпочитал работать ночью. Днём слишком шумно. Позавтракав в половине второго, он прогуливался час-другой; вернувшись, он читал или писал до восьми часов. После ленча, с девяти или с половины десятого, он вместе со своим ассистентом проводил опыты, по окончании которых они усаживались за работу над книгой или обсуждали её основные положения. В час ночи лорд Эдвард ужинал, а между четырьмя и пятью ложился спать.
Обрывки b-moll'ной сюиты еле слышно доносились из зала. Двое мужчин, работавших в лаборатории, были слишком заняты, чтобы обращать внимание на музыку.
— Пинцет, — сказал лорд Эдвард своему ассистенту. У него был низкий голос, нечёткий и как бы лишённый определённых очертаний. «Меховой голос», — как говорила его дочь Люси, когда была маленькой.
Иллидж протянул ему тонкий блестящий инструмент. Лорд Эдвард издал низкий звук, означавший благодарность, и поднёс пинцет к анестезированному тритону, распластанному на миниатюрном операционном столе. Критический взгляд Иллиджа выразил одобрение. Старик работал изумительно чётко. Ловкость сэра Эдварда всегда поражала Иллиджа. Никто не поверил бы, что такое громоздкое и неуклюжее существо, как Старик, может быть таким аккуратным. Его большие руки умели проделывать тончайшие операции — приятно было смотреть на них.
— Готово! — сказал сэр Эдвард и выпрямился настолько, насколько позволяла ему согнутая ревматизмом спина. — Я думаю, так правильно. Как по-вашему?
Иллидж кивнул.
— Совершенно правильно, — сказал он. Иллидж говорил с ланкаширским акцентом, отнюдь не свойственным воспитанникам старинных аристократических школ. Он был рыжий человек, невысокого роста, с мальчишеским веснушчатым лицом.
Тритон начал пробуждаться. Иллидж перенёс его в банку. У животного не было хвоста: хвост был отрезан восемь дней тому назад, а сегодня вечером небольшой отросток регенерировавшей ткани, из которого нормально должен был развиться хвост, был пересажен на место ампутированной правой передней лапы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85