Снова наступило долгое молчание.
— Ах, продолжайте, — сказал он, когда она наконец отняла руку. — Мне так хорошо. Из ваших рук исходит целительная сила. Вы почти вылечили мою головную боль.
— У вас болит голова? — спросила Беатриса, и её заботливость, как всегда, приняла форму гнева. — Тогда вы просто должны лечь в постель, — продолжала она.
— Но мне так хорошо здесь.
— Нет, нет, я настаиваю. — Теперь материнская заботливость окончательно пробудилась в ней. Это была воинствующая нежность.
— Как вы жестоки! — жалобно сказал Барлеп, неохотно подымаясь с пола. Беатриса почувствовала угрызения совести.
— Я поглажу вам голову, когда вы ляжете, — обещала она. Теперь она сама жалела о той мягкой тёплой тишине, о той безмолвной интимности, которые она так грубо нарушила своей вспышкой повелительной заботливости. Она оправдывала себя: головная боль возобновилась бы, если бы он не лёг спать в ту самую минуту, когда наступило облегчение. И так далее.
Барлеп лежал в постели минут десять, когда Беатриса пришла исполнить своё обещание. На ней был зелёный халат, и её жёлтые волосы были заплетены в длинную толстую косу, тяжело раскачивающуюся при каждом её движении, как туго заплетённый хвост тяжеловоза на выставке.
— С косой на спине вам можно дать двенадцать лет, — сказал восхищённый Барлеп.
Беатриса беспокойно рассмеялась и присела на край кровати. Он взял в руки её толстую косу.
— Очаровательно, — сказал он. — Так и хочется дёрнуть. — И он в шутку слегка потянул косу.
— Берегитесь, — пригрозила она. — Я тоже подёргаю, невзирая на вашу головную боль. — И она схватила один из его тёмных локонов.
— Pax, pax! — взмолился он на языке школьников. — Я отпущу. Вот почему, — добавил он, — маленькие мальчики не любят драться с маленькими девочками: девочки гораздо более безжалостны и свирепы.
Беатриса снова рассмеялась. Наступило молчание. Беатриса сидела, затаив дыхание и внутренне вся трепеща, точно с тревогой ожидая чего-то.
— Голова болит? — спросила она.
— Побаливает.
Она протянула руку и прикоснулась к его лбу.
— У вас волшебная рука, — сказал он. Быстрым, неожиданным движением он перевернулся под одеялом на бок и положил голову на её колени. — Вот так, — прошептал он и со вздохом облегчения закрыл глаза.
На миг Беатриса почувствовала смущение, почти испуг. Эта темноволосая голова у неё на коленях, твёрдая и тяжёлая, показалась ей чужой и страшной. Ей пришлось подавить в себе лёгкую дрожь, прежде чем она смогла порадоваться детской доверчивости этого движения. Она начала поглаживать его лоб, поглаживать кожу, просвечивавшую сквозь тёмные кудри. Время шло. Снова мягкая тёплая тишина окутала их, снова вернулась немая доверчивая близость. Её заботливость больше не была властной — она была только нежной. Панцирь её суровости как бы растоплялся — он растоплялся от этой тёплой близости вместе со страхами, которые заставляли её носить этот панцирь.
Барлеп снова вздохнул. Он погрузился в блаженную дремоту безвольной чувственности.
— Лучше? — нежным шёпотом спросила она.
— Все ещё побаливает у виска, — прошептал он в ответ. — Как раз над ухом. — И он переместил голову так, чтобы Беатрисе легко было достать до больного места, переместил её так, чтобы его лицо прижалось к её животу, к её мягкому животу, который подымался от её дыхания, который так тепло и податливо касался его лица.
Прикосновение его лица к её телу снова вызвало у Беатрисы приступ страха. Её плоть пугалась этой слишком большой физической близости. Но Барлеп не шевелился, он не делал никаких опасных движений, никаких попыток к более тесному сближению, и страх постепенно угас, и оставшаяся от него лёгкая дрожь только усиливала чудесную тёплую нежность, сменившую страх. Она снова и снова проводила рукой по его волосам. Она чувствовала на своём животе теплоту его дыхания. Она слегка вздрагивала: её счастье было полно страха и трепетного ожидания. Её тело дрожало, но в то же время радовалось; боялось, но в то же время хотело узнать; отшатывалось, но от соприкосновения наполнялось теплом и даже, несмотря на весь свой страх, робким желанием.
— Лучше? — снова прошептала она.
Он сделал лёгкое движение головой и ещё крепче прижался лицом к её мягкому телу.
— Может быть, довольно? — продолжала она. — Может быть, мне уйти?
Барлеп поднял голову и посмотрел на Беатрису.
— Нет, нет, — взмолился он. — Не уходите. Не надо. Не нарушайте волшебства. Останьтесь ещё на минутку. Прилягте на минутку здесь, под одеялом. На минутку.
Не говоря ни слова, она улеглась рядом с ним. Он прикрыл её одеялом и погасил свет.
Пальцы, ласкавшие её плечо под широким рукавом, прикасались нежно, прикасались духовно, почти бесплотно, как пальцы тех надутых воздухом резиновых перчаток, которые трепетно скользят по лицу во мраке спиритических сеансов, принося утешение из потустороннего мира, принося ласковую весть от любимых, ушедших из жизни. Ласкать и в то же время быть одухотворённой резиновой перчаткой на спиритическом сеансе, заниматься любовью, но как бы из потустороннего мира — это был особый талант Барлепа. Мягко, терпеливо, с бесконечной бесплотной нежностью он ласкал и ласкал. Панцирь Беатрисы растопился окончательно. Теперь Барлеп ласкал её мягкую, девическую трепетную сердцевину, нежно касаясь её духовными пальцами из потустороннего мира. Панциря больше нет; но с Денисом было так удивительно спокойно. Страха не было, только тот лёгкий, напряжённый трепет её все ещё детской плоти, который только обострял ощущение блаженства. Ей было так удивительно спокойно даже тогда, когда после сладостной вечности терпеливо повторяющихся ласковых прикосновений от плеча до запястья и снова к плечу духовная рука из потустороннего мира дотронулась до её груди. Нежно, почти бесплотно дотронулась она до округлости тела, и её ангельские пальцы медлили на коже. При первом прикосновении круглая грудь вздрогнула: у неё были свои страхи среди охватившего всю Беатрису ощущения блаженства и безопасности. Но терпеливо, легко, безмятежно духовная рука повторяла свои ласки вновь и вновь, пока успокоенная и наконец ожившая грудь не стала томительно ждать её возвращения и пока по всему телу не распространились щекочущие ответвления желания. И вечности длились и длились во мраке.
XXXV
На следующий день маленький Фил уже не хныкал при каждом приступе боли, а громко кричал. Его пронзительные вопли повторялись через определённые промежутки, точно регулируемые механизмом, в течение долгих часов, показавшихся Элинор вечностью. Как вопли кролика в западне. Но это было в тысячу раз хуже: ведь кричал не кролик, а ребёнок, её ребёнок, попавший в западню боли. Ей казалось, что и она сама тоже в западне. В западне собственной беспомощности перед лицом его страдания. В западне смутного сознания вины, необъяснимого чувства, возвращавшегося снова и снова и постепенно переходившего в какую-то невыносимую уверенность, что все это — её вина, что судьба злобно и слепо наказывает её дитя за её грехи. Она сидела как в ловушке, а рядом с ней в другой ловушке лежал её сын, и она, словно через невидимые прутья, брала его за маленькую ручку и молча прислушивалась к его прерывистому дыханию и гадала, когда в этой напряжённой тишине снова прозвучит его ужасающий крик, снова искривится лицо и судорожно забьётся все его тело от боли, которую каким-то непостижимым образом причинила ему она сама.
Наконец явился доктор с опиумом.
Филип приехал с поездом двенадцать двадцать. Он не поторопился встать, чтобы попасть на более ранний поезд. Ему не хотелось уезжать из Лондона. Его поздний приезд был своего рода протестом. Пора бы Элинор научиться не подымать шума каждый раз, когда у мальчишки расстройство желудка. Это просто глупо.
Когда она встретила его у подъезда, она была такая бледная и измождённая, в её глазах, обрамлённых тёмными кругами, он прочёл такое отчаяние, что даже испугался.
— Да это ты больна, — встревоженно сказал он. — В чем дело? В первую минуту она ничего не ответила, только обняла его, прижимаясь лицом к его плечу.
— Доктор Краузер сказал, что у него менингит, — наконец прошептала она.
В половине шестого приехала сиделка, вызванная телеграммой миссис Бидлэйк. С тем же поездом прибыли вечерние газеты; в Гаттенден их доставил шофёр. На первой странице было сообщение, гласившее, что труп Эверарда Уэбли был найден в его собственном автомобиле. Первый получил газеты старый Джон Бидлэйк, неспокойно дремавший в библиотеке. Прочтя, он пришёл в такое возбуждение от известия о чужой смерти, что совершенно позабыл о том, что ему угрожало то же самое. Сразу помолодев, он вскочил на ноги и побежал, размахивая газетой, в холл.
— Филип! — кричал он сильным, звучным голосом, какого у него не было уже несколько недель. — Филип! Иди сюда, скорей!
Филип только что вышел из комнаты больного ребёнка и разговаривал в коридоре с миссис Бидлэйк. Услышав, что его зовут, он поспешно заковылял в холл.
— В чем дело?
Джон Бидлэйк с почти торжествующим видом протянул ему газету.
— Прочти, — приказал он.
Когда Элинор услыхала новость, она едва не лишилась чувств.
***
— Кажется, сегодня ему лучше, доктор Краузер.
Доктор потрогал галстук, желая убедиться, что он завязан правильно. Доктор Краузер был человек небольшого роста, подвижный и одетый, пожалуй, даже чересчур аккуратно.
— Успокоился? Спит? — лаконично осведомился он. Он не любил тратить лишних слов. Важно, чтобы его понимали, и больше ничего. Он не расходовал зря свою энергию на разговор. Доктор Краузер говорил так, как работают на заводах Форда. Элинор остро ненавидела его, но ценила именно за те качества — за самодовольную деловитость и уверенность в себе, — которые ей в нем больше всего не нравились.
— Да, вы угадали, — сказала она, — он спит.
— Ага! — Доктор Краузер кивнул с таким видом, точно он знал все заранее; да так оно, собственно, и было: болезнь протекала как обычно.
Элинор проводила его наверх.
— А скажите, это хороший признак? — спросила она, словно умоляя о благоприятном ответе.
Доктор Краузер оттопырил губы, склонил голову набок и пожал плечами.
— Ну… — сказал он уклончиво и умолк. Он сэкономил по крайней мере пять футо-фунтов энергии тем, что не объяснил, что при менингите первая стадия возбуждения сменяется депрессией.
Теперь мальчик целыми днями пребывал в сонном оцепенении; правда, он не страдал (Элинор была благодарна и за это), но зато совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг него, словно он был жив только наполовину. Когда он открыл глаза, она увидела огромные зрачки, расширившиеся настолько, что от радужной оболочки оставалась тоненькая каёмка. Вместо озорного синего взгляда малютки Фила перед ней была лишённая выражения чернота. Свет, причинявший ему такие мучения в первые дни болезни, перестал беспокоить его. Он не вздрагивал больше при каждом звуке. По-видимому, он даже не слышал обращённых к нему слов. Прошло два дня, и Элинор вдруг поняла — и сердце у неё болезненно сжалось, — что он почти оглох.
— Оглох? — отозвался доктор Краузер, когда она сказала ему о своём ужасном открытии. — Обычный симптом.
— Но неужели ничего нельзя сделать? — спросила она. Ловушка захлопнулась снова, ловушка, из которой она, казалось, вырвалась, когда жуткие вопли сменились полным молчанием.
Доктор Краузер энергично мотнул головой — один раз вправо, другой раз влево. Он ничего не сказал. Сэкономить лишний футофунт — это все равно что приобрести лишний футо-фунт.
Когда доктор Краузер ушёл, она в каком-то отчаянии взмолилась к Филипу:
— Но ведь нельзя же, чтобы он остался глухим на всю жизнь!
«Нельзя». Она знала, что он ничего не может сделать, и всетаки надеялась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
— Ах, продолжайте, — сказал он, когда она наконец отняла руку. — Мне так хорошо. Из ваших рук исходит целительная сила. Вы почти вылечили мою головную боль.
— У вас болит голова? — спросила Беатриса, и её заботливость, как всегда, приняла форму гнева. — Тогда вы просто должны лечь в постель, — продолжала она.
— Но мне так хорошо здесь.
— Нет, нет, я настаиваю. — Теперь материнская заботливость окончательно пробудилась в ней. Это была воинствующая нежность.
— Как вы жестоки! — жалобно сказал Барлеп, неохотно подымаясь с пола. Беатриса почувствовала угрызения совести.
— Я поглажу вам голову, когда вы ляжете, — обещала она. Теперь она сама жалела о той мягкой тёплой тишине, о той безмолвной интимности, которые она так грубо нарушила своей вспышкой повелительной заботливости. Она оправдывала себя: головная боль возобновилась бы, если бы он не лёг спать в ту самую минуту, когда наступило облегчение. И так далее.
Барлеп лежал в постели минут десять, когда Беатриса пришла исполнить своё обещание. На ней был зелёный халат, и её жёлтые волосы были заплетены в длинную толстую косу, тяжело раскачивающуюся при каждом её движении, как туго заплетённый хвост тяжеловоза на выставке.
— С косой на спине вам можно дать двенадцать лет, — сказал восхищённый Барлеп.
Беатриса беспокойно рассмеялась и присела на край кровати. Он взял в руки её толстую косу.
— Очаровательно, — сказал он. — Так и хочется дёрнуть. — И он в шутку слегка потянул косу.
— Берегитесь, — пригрозила она. — Я тоже подёргаю, невзирая на вашу головную боль. — И она схватила один из его тёмных локонов.
— Pax, pax! — взмолился он на языке школьников. — Я отпущу. Вот почему, — добавил он, — маленькие мальчики не любят драться с маленькими девочками: девочки гораздо более безжалостны и свирепы.
Беатриса снова рассмеялась. Наступило молчание. Беатриса сидела, затаив дыхание и внутренне вся трепеща, точно с тревогой ожидая чего-то.
— Голова болит? — спросила она.
— Побаливает.
Она протянула руку и прикоснулась к его лбу.
— У вас волшебная рука, — сказал он. Быстрым, неожиданным движением он перевернулся под одеялом на бок и положил голову на её колени. — Вот так, — прошептал он и со вздохом облегчения закрыл глаза.
На миг Беатриса почувствовала смущение, почти испуг. Эта темноволосая голова у неё на коленях, твёрдая и тяжёлая, показалась ей чужой и страшной. Ей пришлось подавить в себе лёгкую дрожь, прежде чем она смогла порадоваться детской доверчивости этого движения. Она начала поглаживать его лоб, поглаживать кожу, просвечивавшую сквозь тёмные кудри. Время шло. Снова мягкая тёплая тишина окутала их, снова вернулась немая доверчивая близость. Её заботливость больше не была властной — она была только нежной. Панцирь её суровости как бы растоплялся — он растоплялся от этой тёплой близости вместе со страхами, которые заставляли её носить этот панцирь.
Барлеп снова вздохнул. Он погрузился в блаженную дремоту безвольной чувственности.
— Лучше? — нежным шёпотом спросила она.
— Все ещё побаливает у виска, — прошептал он в ответ. — Как раз над ухом. — И он переместил голову так, чтобы Беатрисе легко было достать до больного места, переместил её так, чтобы его лицо прижалось к её животу, к её мягкому животу, который подымался от её дыхания, который так тепло и податливо касался его лица.
Прикосновение его лица к её телу снова вызвало у Беатрисы приступ страха. Её плоть пугалась этой слишком большой физической близости. Но Барлеп не шевелился, он не делал никаких опасных движений, никаких попыток к более тесному сближению, и страх постепенно угас, и оставшаяся от него лёгкая дрожь только усиливала чудесную тёплую нежность, сменившую страх. Она снова и снова проводила рукой по его волосам. Она чувствовала на своём животе теплоту его дыхания. Она слегка вздрагивала: её счастье было полно страха и трепетного ожидания. Её тело дрожало, но в то же время радовалось; боялось, но в то же время хотело узнать; отшатывалось, но от соприкосновения наполнялось теплом и даже, несмотря на весь свой страх, робким желанием.
— Лучше? — снова прошептала она.
Он сделал лёгкое движение головой и ещё крепче прижался лицом к её мягкому телу.
— Может быть, довольно? — продолжала она. — Может быть, мне уйти?
Барлеп поднял голову и посмотрел на Беатрису.
— Нет, нет, — взмолился он. — Не уходите. Не надо. Не нарушайте волшебства. Останьтесь ещё на минутку. Прилягте на минутку здесь, под одеялом. На минутку.
Не говоря ни слова, она улеглась рядом с ним. Он прикрыл её одеялом и погасил свет.
Пальцы, ласкавшие её плечо под широким рукавом, прикасались нежно, прикасались духовно, почти бесплотно, как пальцы тех надутых воздухом резиновых перчаток, которые трепетно скользят по лицу во мраке спиритических сеансов, принося утешение из потустороннего мира, принося ласковую весть от любимых, ушедших из жизни. Ласкать и в то же время быть одухотворённой резиновой перчаткой на спиритическом сеансе, заниматься любовью, но как бы из потустороннего мира — это был особый талант Барлепа. Мягко, терпеливо, с бесконечной бесплотной нежностью он ласкал и ласкал. Панцирь Беатрисы растопился окончательно. Теперь Барлеп ласкал её мягкую, девическую трепетную сердцевину, нежно касаясь её духовными пальцами из потустороннего мира. Панциря больше нет; но с Денисом было так удивительно спокойно. Страха не было, только тот лёгкий, напряжённый трепет её все ещё детской плоти, который только обострял ощущение блаженства. Ей было так удивительно спокойно даже тогда, когда после сладостной вечности терпеливо повторяющихся ласковых прикосновений от плеча до запястья и снова к плечу духовная рука из потустороннего мира дотронулась до её груди. Нежно, почти бесплотно дотронулась она до округлости тела, и её ангельские пальцы медлили на коже. При первом прикосновении круглая грудь вздрогнула: у неё были свои страхи среди охватившего всю Беатрису ощущения блаженства и безопасности. Но терпеливо, легко, безмятежно духовная рука повторяла свои ласки вновь и вновь, пока успокоенная и наконец ожившая грудь не стала томительно ждать её возвращения и пока по всему телу не распространились щекочущие ответвления желания. И вечности длились и длились во мраке.
XXXV
На следующий день маленький Фил уже не хныкал при каждом приступе боли, а громко кричал. Его пронзительные вопли повторялись через определённые промежутки, точно регулируемые механизмом, в течение долгих часов, показавшихся Элинор вечностью. Как вопли кролика в западне. Но это было в тысячу раз хуже: ведь кричал не кролик, а ребёнок, её ребёнок, попавший в западню боли. Ей казалось, что и она сама тоже в западне. В западне собственной беспомощности перед лицом его страдания. В западне смутного сознания вины, необъяснимого чувства, возвращавшегося снова и снова и постепенно переходившего в какую-то невыносимую уверенность, что все это — её вина, что судьба злобно и слепо наказывает её дитя за её грехи. Она сидела как в ловушке, а рядом с ней в другой ловушке лежал её сын, и она, словно через невидимые прутья, брала его за маленькую ручку и молча прислушивалась к его прерывистому дыханию и гадала, когда в этой напряжённой тишине снова прозвучит его ужасающий крик, снова искривится лицо и судорожно забьётся все его тело от боли, которую каким-то непостижимым образом причинила ему она сама.
Наконец явился доктор с опиумом.
Филип приехал с поездом двенадцать двадцать. Он не поторопился встать, чтобы попасть на более ранний поезд. Ему не хотелось уезжать из Лондона. Его поздний приезд был своего рода протестом. Пора бы Элинор научиться не подымать шума каждый раз, когда у мальчишки расстройство желудка. Это просто глупо.
Когда она встретила его у подъезда, она была такая бледная и измождённая, в её глазах, обрамлённых тёмными кругами, он прочёл такое отчаяние, что даже испугался.
— Да это ты больна, — встревоженно сказал он. — В чем дело? В первую минуту она ничего не ответила, только обняла его, прижимаясь лицом к его плечу.
— Доктор Краузер сказал, что у него менингит, — наконец прошептала она.
В половине шестого приехала сиделка, вызванная телеграммой миссис Бидлэйк. С тем же поездом прибыли вечерние газеты; в Гаттенден их доставил шофёр. На первой странице было сообщение, гласившее, что труп Эверарда Уэбли был найден в его собственном автомобиле. Первый получил газеты старый Джон Бидлэйк, неспокойно дремавший в библиотеке. Прочтя, он пришёл в такое возбуждение от известия о чужой смерти, что совершенно позабыл о том, что ему угрожало то же самое. Сразу помолодев, он вскочил на ноги и побежал, размахивая газетой, в холл.
— Филип! — кричал он сильным, звучным голосом, какого у него не было уже несколько недель. — Филип! Иди сюда, скорей!
Филип только что вышел из комнаты больного ребёнка и разговаривал в коридоре с миссис Бидлэйк. Услышав, что его зовут, он поспешно заковылял в холл.
— В чем дело?
Джон Бидлэйк с почти торжествующим видом протянул ему газету.
— Прочти, — приказал он.
Когда Элинор услыхала новость, она едва не лишилась чувств.
***
— Кажется, сегодня ему лучше, доктор Краузер.
Доктор потрогал галстук, желая убедиться, что он завязан правильно. Доктор Краузер был человек небольшого роста, подвижный и одетый, пожалуй, даже чересчур аккуратно.
— Успокоился? Спит? — лаконично осведомился он. Он не любил тратить лишних слов. Важно, чтобы его понимали, и больше ничего. Он не расходовал зря свою энергию на разговор. Доктор Краузер говорил так, как работают на заводах Форда. Элинор остро ненавидела его, но ценила именно за те качества — за самодовольную деловитость и уверенность в себе, — которые ей в нем больше всего не нравились.
— Да, вы угадали, — сказала она, — он спит.
— Ага! — Доктор Краузер кивнул с таким видом, точно он знал все заранее; да так оно, собственно, и было: болезнь протекала как обычно.
Элинор проводила его наверх.
— А скажите, это хороший признак? — спросила она, словно умоляя о благоприятном ответе.
Доктор Краузер оттопырил губы, склонил голову набок и пожал плечами.
— Ну… — сказал он уклончиво и умолк. Он сэкономил по крайней мере пять футо-фунтов энергии тем, что не объяснил, что при менингите первая стадия возбуждения сменяется депрессией.
Теперь мальчик целыми днями пребывал в сонном оцепенении; правда, он не страдал (Элинор была благодарна и за это), но зато совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг него, словно он был жив только наполовину. Когда он открыл глаза, она увидела огромные зрачки, расширившиеся настолько, что от радужной оболочки оставалась тоненькая каёмка. Вместо озорного синего взгляда малютки Фила перед ней была лишённая выражения чернота. Свет, причинявший ему такие мучения в первые дни болезни, перестал беспокоить его. Он не вздрагивал больше при каждом звуке. По-видимому, он даже не слышал обращённых к нему слов. Прошло два дня, и Элинор вдруг поняла — и сердце у неё болезненно сжалось, — что он почти оглох.
— Оглох? — отозвался доктор Краузер, когда она сказала ему о своём ужасном открытии. — Обычный симптом.
— Но неужели ничего нельзя сделать? — спросила она. Ловушка захлопнулась снова, ловушка, из которой она, казалось, вырвалась, когда жуткие вопли сменились полным молчанием.
Доктор Краузер энергично мотнул головой — один раз вправо, другой раз влево. Он ничего не сказал. Сэкономить лишний футофунт — это все равно что приобрести лишний футо-фунт.
Когда доктор Краузер ушёл, она в каком-то отчаянии взмолилась к Филипу:
— Но ведь нельзя же, чтобы он остался глухим на всю жизнь!
«Нельзя». Она знала, что он ничего не может сделать, и всетаки надеялась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85