Чего, говорят, ее теперь добивать… она уже тем наказанная, что сын с ней и повидаться не захотел. Тоже верно, а скажешь, нет? Главное дело, Верочка, не нам ее судить, понимаешь…
— «Не судите, да не судимы»?.. Я и не собираюсь никого судить. Но того, как мама поступила тогда со Славой, забыть нельзя. В Москву я, вероятно, вернусь, это другое дело. А этих рассуждений — «не нам судить» — этого я никогда не понимала!
— Ты молоденькая еще, — примирительно сказала Галя. — Поймешь после…
ГЛАВА 5
На другой день, в воскресенье, она провожала Игнатьева в Свердловском аэропорту. Погода была скверная, пуржило, московский рейс задерживался почти на два часа; Ника сперва обрадовалась возможности побыть вместе лишнее время, но потом ей стало так тяжело, что она уже хотела, чтобы Игнатьев поскорее улетел, не мучил ее больше своим присутствием. Хотя и понимала, что будет тосковать, вспоминать каждую из этих минут, как только он улетит…
— Тебе обязательно быть на работе завтра? — спросила она, не глядя на него, машинально помешивая остывший кофе. — Успеешь?
— Думаю, что да. Мне бы добраться до Москвы часам к восьми — побываю у твоих и сразу на вокзал…
— Дима, — сказала она, помолчав. — Ты скажи… там… чтобы не было никаких разговоров. Понимаешь? Я ничего не хочу выяснять, и вообще… Если они начнут на эту тему, я просто не вынесу…
Она подумала, что неизвестно еще, вынесет ли жизнь дома и без всяких разговоров, она не совсем представляла себе, как это теперь будет — не касаться этой темы, делать вид, что ничего не случилось… Она знала, что это будет мучительно, но другого выхода не было. Вот разве что… разве что он предложил бы ей ехать с ним в Ленинград? Если бы он догадался…
А он сидел напротив, курил, смотрел сквозь стеклянную стену на затянутое белесой мглой летное поле, на ползающие по нему снегоуборочные машины и думал о том же, что и Ника. Он думал, что жить дома ей будет невыносимо, но другого выхода нет — разве что… Нет, этот выход казался невозможным. Хотя именно такой вариант подсказал ему сам Ратманов и хотя Ника, возможно, согласилась бы, предложи он ей. Согласилась бы, потому что сейчас это было бы действительно выходом. Но вправе ли он…
…Если бы он догадался, думала Ника, это было бы так просто, пока хотя бы — ну, как это называется — фиктивный брак? Пока они не присмотрятся друг к другу (если еще не присмотрелись), не узнают друг друга по-настоящему… Ведь ей много не надо, — он говорил, у него большая комната, очень большая, можно было бы отделить занавесом какой-то уголок, поставить раскладушку…
…Вправе ли он воспользоваться тем, что она в таком состоянии, растеряна, не знает, что делать?.. Это было бы нечестно, такие вещи так не делаются, да и откуда он знает, какие у нее сейчас чувства — и есть ли они? В конце концов, если бы она этого хотела… действительно хотела…
Игнатьев раздавил в пепельнице сигарету, искоса глянул на Нику — та сидела отрешенно, с погасшим лицом, ей сейчас не до него, это совершенно ясно, безумием было бы сейчас заводить разговоры о будущем, какое там будущее.
Объявили посадку на московский рейс. Ника посмотрела на Игнатьева отчаянным взглядом, губы ее дрожали, точно она хотела и не могла что-то выговорить.
— Ну вот, — сказал он бодро. — Пора, на шее паруса сидит уж ветер… как говаривал старина Шекспир Если моя каравелла не грохнется где-нибудь над Уралом…
— Как ты можешь! — почти выкрикнула она, бледнея.
— Да ну, не принимай всерьез. И держи себя в руках. Твоим я все скажу. Ты когда думаешь?..
— После праздников.
— Хорошо. Сразу после праздников жду твоего звонка. А пока пиши, хорошо? Попрощаемся здесь, Никион…
Она видела, как он вместе с другими пассажирами вышел на летное поле, как обернулся, помахал рукой. Наугад, наверное, не видя ее. Она тоже помахала, прижимаясь носом к холодному стеклу. Темная цепочка людей на снегу растянулась, удаляясь по направлению к едва различимому вдали самолету, потом отдельные фигуры тоже стали неразличимы, начали расплываться, туманиться. Если бы только он догадался! Как он мог — в такую минуту! — ничего не понять, не сообразить, не догадаться…
Охваченная смертным отчаянием, ослепнув от слез, Ника повернулась и пошла к выходу.
Она вернулась в Москву, как и обещала, сразу после Ноябрьских праздников, тем же владивостокским поездом. Лететь самолетом не захотела — спешить было некуда, ничего веселого не ждало ее дома.
На Ярославском вокзале ее встретил Андрей, она дала ему телеграмму с дороги — хотелось узнать, как восприняли в школе ее побег и были ли какие-нибудь разговоры. Оказалось, разговоров не было, Татьяна Викторовна сказала в классе, что она поехала навестить заболевшую тетку, — поудивлялись немного и успокоились. Больше всех удивлялась Ренка — офонареть надо, говорила она, какому нормальному человеку придет в голову навещать заболевших теток, впрочем Ратманова всегда была с приветом…
— Но ты знаешь, почему я уезжала? — спросила Ника, когда они вышли из метро на станции «Университет».
— Я же сказал — навестить тетку.
— Разве… Татьяна Викторовна ничего тебе не говорила?
— Ты считаешь, мать могла это сделать?
— Прости, я не хотела сказать ничего обидного, — почему она должна была скрывать это от тебя? Мы ведь достаточно близкие друзья. Я сама не сказала тебе тогда, потому что мне было не до того…
— Я вовсе не в претензии.
— Но сейчас ты должен знать.
— Может быть, не стоит? Я догадываюсь, что у тебя что-то случилось… в семье. Расскажешь потом, когда пройдет.
— Пройдет? Что пройдет? Это пройти не может. Понимаешь, дело вот в чем…
Она сама не знала, что заставило ее рассказать обо всем Андрею — сейчас, немедленно, здесь, на этом широком, многолюдном, слякотном от мокрого снега Ломоносовском проспекте. Ей нужно было выговориться, и она говорила, говорила. Андрей молча шел рядом, не задавая вопросов, время от времени перекидывая из одной руки в другую ее чемодан.
— Что ты обо всем этом думаешь? — спросила она, закончив свой рассказ, долгий и сбивчивый. — Впрочем, извини, вопрос, наверное, глупый.
— Да, я предпочел бы не говорить… что я об этом думаю, — отозвался Андрей не сразу. — Ты ведь и сама знаешь, что можно об этом думать. А брат — он хорошо тебя встретил?
— Да, очень.
— Он у вас так ни разу и не был?
— Нет, ни разу.
— Тебе трудно будет… дома, я хочу сказать.
— Трудно, конечно. Ты считаешь, я не должна была возвращаться?
— Не знаю. Я бы, наверное, не смог. А тебе не лучше было бы уехать в Ленинград?
— Лучше, вероятно, — помолчав, тихо отозвалась Ника. Она больше всего боялась, чтобы Андрей не задал сейчас следующего вопроса, и он его не задал, точно обо всем догадался, все понял.
До самого Ленинского проспекта они молчали. Молча свернули за угол, прошли под высокой аркой, двор показался Нике непривычно огромным. В подъезде Андрей помедлил, потом вошел следом за ней, вызвал лифт, опустил на пол чемодан.
— В общем, ты посмотри, как и что, — сказал он, протягивая руку. — Если будет очень тяжело — придумаем что-нибудь. Может быть… ну, ладно. Мы на эту тему поговорим. Счастливо!
Дома ее встретили без «разговоров» — Игнатьев сумел, видимо, объяснить ситуацию. И ни о чем не расспрашивали, словно она вернулась от подруги, живущей в соседнем доме. Не спросила ни о чем и Ника. Она была благодарна родителям за эту игру, но игра есть игра — отношения в семье Ратмановых приобрели теперь неестественный, искусственный характер, стали вымученными и лживыми, словно в плохой пьесе. Встречаясь за столом, родители и Ника вели какие-то пустые, натянутые разговоры — о погоде, о школьных или служебных делах, о никому не интересных общих знакомых. А чаще молчали, занятые каждый своими мыслями. Молчать было легче теперь, когда каждое сказанное вслух слово окрашивалось ложью умолчания.
Они начали постепенно избегать друг друга, стараясь бывать дома вместе как можно меньше. Елена Львовна уходила куда-нибудь почти каждый вечер, Иван Афанасьевич возвращался с работы поздно, и большую часть времени Ника оставалась в квартире одна. Ей уходить было некуда, разве что в кино или в театр; бывать в обществе одноклассников она поначалу избегала, боясь расспросов, и ограничивалась неизбежным общением в школе, убегая сразу после уроков. Ренка пыталась выведать у нее правду, ничего не выведала и страшно обиделась, заявив, что раз так, раз она, Ника, не доверяет своей лучшей подруге, то между ними все кончено. «Ты очень ошибаешься, если думаешь, что я этого не переживу», — равнодушно ответила Ника.
Ей теперь иногда казалось, что после случившегося она и в самом деле может пережить все что угодно. Хватает же у нее сил продолжать эту игру с родителями, ходить в школу, делать уроки, писать Игнатьеву и читать его письма…
Эта переписка, единственная ее радость, тоже становилась все более мучительной. Потому что в письмах тоже приходилось умалчивать о главном, писать какие-то совсем не те слова. Она сообщала, что у нее все благополучно, отношения с родителями — конечно, довольно натянутые — пришли в норму, в общем все налаживается; а ей хотелось написать совсем другое: я не могу больше, я не знаю, надолго ли меня хватит, забери меня отсюда, возьми меня к себе, я больше не могу…
Но она могла. Человек многое может, когда поймет, что другого выхода нет, что ему ничего не остается как терпеть. И она терпела, начиная постепенно черпать какие-то силы в своем собственном терпении. Она только боялась говорить с Игнатьевым по телефону, — позвонила однажды, а потом написала, что звонить пока нельзя, не объясняя причин. Она боялась, что не выдержит, снова услышав его голос, что потеряет так трудно доставшийся ей самоконтроль, что у нее вырвется то, чего она не смогла сказать ему там, в Свердловске, в аэропорту, когда он ничего не понял и ни о чем не догадался. Писать было безопаснее — всегда можно перечитать написанное, подумать, исправить…
А время шло. В начале декабря зима добралась наконец и до Москвы, выпал обильный снег, дни стояли мглистые, безветренные, с легким морозцем. Такая погода всегда действовала на Нику успокаивающе. Иногда, прямо после школы, она садилась на сто сорок четвертый автобус и ехала до конца — почти до самой кольцевой дороги, бродила там по тихим заснеженным перелескам. Потом возвращалась домой и садилась за уроки. В этом году она не могла позволить себе роскошь учиться кое-как: без сплошных пятерок в аттестате нечего было и думать выдержать убийственный конкурс на истфак Ленинградского университета. А это было теперь главной ее мечтой и единственно приемлемым для нее выходом из тупика. Что она будет делать, если не попадет осенью в университет, Ника совершенно не представляла.
Она не очень отчетливо представляла себе и другое: как сложатся дальше ее отношения с Игнатьевым.
Тогда, в октябре, был момент, когда она потеряла веру даже в свои собственные чувства, не говоря уже о чувствах другого человека. Но это прошло, — Игнатьев оказался прав, когда говорил, что это пройдет, как болезнь; она снова верила ему, верила В прочность и силу своей любви. Однако в ней уже не было прежней окрыленной радости, не было того света, что на всю жизнь озарил для нее пребывание в Крыму, особенно последние две недели ее короткого киммерийского лета…
Ника сама не понимала, что с нею происходит. Хорошо, если это просто депрессия, вызванная тяжелой обстановкой дома. А если нет? Вдруг у нее в душе что-то надломилось и она теперь вообще не сможет любить?
Она несколько раз собиралась написать об этом Игнатьеву, но на бумаге все это выглядело как-то иначе, вероятно нужно быть писательницей, чтобы уметь точно выразить состояние души, — во всяком случае, Никиных способностей на это не хватало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
— «Не судите, да не судимы»?.. Я и не собираюсь никого судить. Но того, как мама поступила тогда со Славой, забыть нельзя. В Москву я, вероятно, вернусь, это другое дело. А этих рассуждений — «не нам судить» — этого я никогда не понимала!
— Ты молоденькая еще, — примирительно сказала Галя. — Поймешь после…
ГЛАВА 5
На другой день, в воскресенье, она провожала Игнатьева в Свердловском аэропорту. Погода была скверная, пуржило, московский рейс задерживался почти на два часа; Ника сперва обрадовалась возможности побыть вместе лишнее время, но потом ей стало так тяжело, что она уже хотела, чтобы Игнатьев поскорее улетел, не мучил ее больше своим присутствием. Хотя и понимала, что будет тосковать, вспоминать каждую из этих минут, как только он улетит…
— Тебе обязательно быть на работе завтра? — спросила она, не глядя на него, машинально помешивая остывший кофе. — Успеешь?
— Думаю, что да. Мне бы добраться до Москвы часам к восьми — побываю у твоих и сразу на вокзал…
— Дима, — сказала она, помолчав. — Ты скажи… там… чтобы не было никаких разговоров. Понимаешь? Я ничего не хочу выяснять, и вообще… Если они начнут на эту тему, я просто не вынесу…
Она подумала, что неизвестно еще, вынесет ли жизнь дома и без всяких разговоров, она не совсем представляла себе, как это теперь будет — не касаться этой темы, делать вид, что ничего не случилось… Она знала, что это будет мучительно, но другого выхода не было. Вот разве что… разве что он предложил бы ей ехать с ним в Ленинград? Если бы он догадался…
А он сидел напротив, курил, смотрел сквозь стеклянную стену на затянутое белесой мглой летное поле, на ползающие по нему снегоуборочные машины и думал о том же, что и Ника. Он думал, что жить дома ей будет невыносимо, но другого выхода нет — разве что… Нет, этот выход казался невозможным. Хотя именно такой вариант подсказал ему сам Ратманов и хотя Ника, возможно, согласилась бы, предложи он ей. Согласилась бы, потому что сейчас это было бы действительно выходом. Но вправе ли он…
…Если бы он догадался, думала Ника, это было бы так просто, пока хотя бы — ну, как это называется — фиктивный брак? Пока они не присмотрятся друг к другу (если еще не присмотрелись), не узнают друг друга по-настоящему… Ведь ей много не надо, — он говорил, у него большая комната, очень большая, можно было бы отделить занавесом какой-то уголок, поставить раскладушку…
…Вправе ли он воспользоваться тем, что она в таком состоянии, растеряна, не знает, что делать?.. Это было бы нечестно, такие вещи так не делаются, да и откуда он знает, какие у нее сейчас чувства — и есть ли они? В конце концов, если бы она этого хотела… действительно хотела…
Игнатьев раздавил в пепельнице сигарету, искоса глянул на Нику — та сидела отрешенно, с погасшим лицом, ей сейчас не до него, это совершенно ясно, безумием было бы сейчас заводить разговоры о будущем, какое там будущее.
Объявили посадку на московский рейс. Ника посмотрела на Игнатьева отчаянным взглядом, губы ее дрожали, точно она хотела и не могла что-то выговорить.
— Ну вот, — сказал он бодро. — Пора, на шее паруса сидит уж ветер… как говаривал старина Шекспир Если моя каравелла не грохнется где-нибудь над Уралом…
— Как ты можешь! — почти выкрикнула она, бледнея.
— Да ну, не принимай всерьез. И держи себя в руках. Твоим я все скажу. Ты когда думаешь?..
— После праздников.
— Хорошо. Сразу после праздников жду твоего звонка. А пока пиши, хорошо? Попрощаемся здесь, Никион…
Она видела, как он вместе с другими пассажирами вышел на летное поле, как обернулся, помахал рукой. Наугад, наверное, не видя ее. Она тоже помахала, прижимаясь носом к холодному стеклу. Темная цепочка людей на снегу растянулась, удаляясь по направлению к едва различимому вдали самолету, потом отдельные фигуры тоже стали неразличимы, начали расплываться, туманиться. Если бы только он догадался! Как он мог — в такую минуту! — ничего не понять, не сообразить, не догадаться…
Охваченная смертным отчаянием, ослепнув от слез, Ника повернулась и пошла к выходу.
Она вернулась в Москву, как и обещала, сразу после Ноябрьских праздников, тем же владивостокским поездом. Лететь самолетом не захотела — спешить было некуда, ничего веселого не ждало ее дома.
На Ярославском вокзале ее встретил Андрей, она дала ему телеграмму с дороги — хотелось узнать, как восприняли в школе ее побег и были ли какие-нибудь разговоры. Оказалось, разговоров не было, Татьяна Викторовна сказала в классе, что она поехала навестить заболевшую тетку, — поудивлялись немного и успокоились. Больше всех удивлялась Ренка — офонареть надо, говорила она, какому нормальному человеку придет в голову навещать заболевших теток, впрочем Ратманова всегда была с приветом…
— Но ты знаешь, почему я уезжала? — спросила Ника, когда они вышли из метро на станции «Университет».
— Я же сказал — навестить тетку.
— Разве… Татьяна Викторовна ничего тебе не говорила?
— Ты считаешь, мать могла это сделать?
— Прости, я не хотела сказать ничего обидного, — почему она должна была скрывать это от тебя? Мы ведь достаточно близкие друзья. Я сама не сказала тебе тогда, потому что мне было не до того…
— Я вовсе не в претензии.
— Но сейчас ты должен знать.
— Может быть, не стоит? Я догадываюсь, что у тебя что-то случилось… в семье. Расскажешь потом, когда пройдет.
— Пройдет? Что пройдет? Это пройти не может. Понимаешь, дело вот в чем…
Она сама не знала, что заставило ее рассказать обо всем Андрею — сейчас, немедленно, здесь, на этом широком, многолюдном, слякотном от мокрого снега Ломоносовском проспекте. Ей нужно было выговориться, и она говорила, говорила. Андрей молча шел рядом, не задавая вопросов, время от времени перекидывая из одной руки в другую ее чемодан.
— Что ты обо всем этом думаешь? — спросила она, закончив свой рассказ, долгий и сбивчивый. — Впрочем, извини, вопрос, наверное, глупый.
— Да, я предпочел бы не говорить… что я об этом думаю, — отозвался Андрей не сразу. — Ты ведь и сама знаешь, что можно об этом думать. А брат — он хорошо тебя встретил?
— Да, очень.
— Он у вас так ни разу и не был?
— Нет, ни разу.
— Тебе трудно будет… дома, я хочу сказать.
— Трудно, конечно. Ты считаешь, я не должна была возвращаться?
— Не знаю. Я бы, наверное, не смог. А тебе не лучше было бы уехать в Ленинград?
— Лучше, вероятно, — помолчав, тихо отозвалась Ника. Она больше всего боялась, чтобы Андрей не задал сейчас следующего вопроса, и он его не задал, точно обо всем догадался, все понял.
До самого Ленинского проспекта они молчали. Молча свернули за угол, прошли под высокой аркой, двор показался Нике непривычно огромным. В подъезде Андрей помедлил, потом вошел следом за ней, вызвал лифт, опустил на пол чемодан.
— В общем, ты посмотри, как и что, — сказал он, протягивая руку. — Если будет очень тяжело — придумаем что-нибудь. Может быть… ну, ладно. Мы на эту тему поговорим. Счастливо!
Дома ее встретили без «разговоров» — Игнатьев сумел, видимо, объяснить ситуацию. И ни о чем не расспрашивали, словно она вернулась от подруги, живущей в соседнем доме. Не спросила ни о чем и Ника. Она была благодарна родителям за эту игру, но игра есть игра — отношения в семье Ратмановых приобрели теперь неестественный, искусственный характер, стали вымученными и лживыми, словно в плохой пьесе. Встречаясь за столом, родители и Ника вели какие-то пустые, натянутые разговоры — о погоде, о школьных или служебных делах, о никому не интересных общих знакомых. А чаще молчали, занятые каждый своими мыслями. Молчать было легче теперь, когда каждое сказанное вслух слово окрашивалось ложью умолчания.
Они начали постепенно избегать друг друга, стараясь бывать дома вместе как можно меньше. Елена Львовна уходила куда-нибудь почти каждый вечер, Иван Афанасьевич возвращался с работы поздно, и большую часть времени Ника оставалась в квартире одна. Ей уходить было некуда, разве что в кино или в театр; бывать в обществе одноклассников она поначалу избегала, боясь расспросов, и ограничивалась неизбежным общением в школе, убегая сразу после уроков. Ренка пыталась выведать у нее правду, ничего не выведала и страшно обиделась, заявив, что раз так, раз она, Ника, не доверяет своей лучшей подруге, то между ними все кончено. «Ты очень ошибаешься, если думаешь, что я этого не переживу», — равнодушно ответила Ника.
Ей теперь иногда казалось, что после случившегося она и в самом деле может пережить все что угодно. Хватает же у нее сил продолжать эту игру с родителями, ходить в школу, делать уроки, писать Игнатьеву и читать его письма…
Эта переписка, единственная ее радость, тоже становилась все более мучительной. Потому что в письмах тоже приходилось умалчивать о главном, писать какие-то совсем не те слова. Она сообщала, что у нее все благополучно, отношения с родителями — конечно, довольно натянутые — пришли в норму, в общем все налаживается; а ей хотелось написать совсем другое: я не могу больше, я не знаю, надолго ли меня хватит, забери меня отсюда, возьми меня к себе, я больше не могу…
Но она могла. Человек многое может, когда поймет, что другого выхода нет, что ему ничего не остается как терпеть. И она терпела, начиная постепенно черпать какие-то силы в своем собственном терпении. Она только боялась говорить с Игнатьевым по телефону, — позвонила однажды, а потом написала, что звонить пока нельзя, не объясняя причин. Она боялась, что не выдержит, снова услышав его голос, что потеряет так трудно доставшийся ей самоконтроль, что у нее вырвется то, чего она не смогла сказать ему там, в Свердловске, в аэропорту, когда он ничего не понял и ни о чем не догадался. Писать было безопаснее — всегда можно перечитать написанное, подумать, исправить…
А время шло. В начале декабря зима добралась наконец и до Москвы, выпал обильный снег, дни стояли мглистые, безветренные, с легким морозцем. Такая погода всегда действовала на Нику успокаивающе. Иногда, прямо после школы, она садилась на сто сорок четвертый автобус и ехала до конца — почти до самой кольцевой дороги, бродила там по тихим заснеженным перелескам. Потом возвращалась домой и садилась за уроки. В этом году она не могла позволить себе роскошь учиться кое-как: без сплошных пятерок в аттестате нечего было и думать выдержать убийственный конкурс на истфак Ленинградского университета. А это было теперь главной ее мечтой и единственно приемлемым для нее выходом из тупика. Что она будет делать, если не попадет осенью в университет, Ника совершенно не представляла.
Она не очень отчетливо представляла себе и другое: как сложатся дальше ее отношения с Игнатьевым.
Тогда, в октябре, был момент, когда она потеряла веру даже в свои собственные чувства, не говоря уже о чувствах другого человека. Но это прошло, — Игнатьев оказался прав, когда говорил, что это пройдет, как болезнь; она снова верила ему, верила В прочность и силу своей любви. Однако в ней уже не было прежней окрыленной радости, не было того света, что на всю жизнь озарил для нее пребывание в Крыму, особенно последние две недели ее короткого киммерийского лета…
Ника сама не понимала, что с нею происходит. Хорошо, если это просто депрессия, вызванная тяжелой обстановкой дома. А если нет? Вдруг у нее в душе что-то надломилось и она теперь вообще не сможет любить?
Она несколько раз собиралась написать об этом Игнатьеву, но на бумаге все это выглядело как-то иначе, вероятно нужно быть писательницей, чтобы уметь точно выразить состояние души, — во всяком случае, Никиных способностей на это не хватало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66