Действительно, ведь за весь день только и съела, что кусок торта…
Она проснулась среди ночи — одетая, на незастеленной тахте, — и сразу вспомнила все в первую же секунду после пробуждения. Охваченная ужасом, она вскочила, нащупала кнопку лампочки на ночном столике и прислушалась, затаив дыхание. Все было тихо, часы показывали половину пятого. Ника опять почувствовала себя в той кошмарной атмосфере своего давнишнего сна — глухая ночь, одиночество, разрывающая сердце тревога. Она выбежала из комнаты, включила большую люстру в столовой, торшер, оба настенных бра в передней, потом ворвалась в спальню и растолкала отца.
— Папа, мне страшно, позвони сейчас же в больницу — сейчас уже почти пять, там, наверное, должен быть ночной дежурный, — вдруг маме стало хуже!
Отец вскочил перепуганный, ничего не понимая, потом наконец понял и, зевая, успокаивающе потрепал ее по руке.
— Не паникуй, дочка, утром все узнаем, ночью ведь справочная не работает. Я оставил там наш телефон, они бы позвонили, если что…
Продолжая позевывать, он встал, сунул ноги в шлепанцы и вышел с Никой в столовую.
— Давай-ка мы сейчас выпьем с тобой, — сказал он, доставая из серванта бутылку и две рюмки. — Как это я не сообразил, нужно было тебе сразу вкатить хорошую дозу — проспала бы до утра спокойна Ну, давай — за материно здоровье, чтобы скорее поправилась…
Ника храбро глотнула, коньяк обжег ей горло, попал куда-то не туда, она поперхнулась, закашлялась, но все-таки заставила себя допить рюмку.
— А ты чего, не раздевалась, что ли?
— Не помню, — она покачала головой. — Я, наверное, просто прилегла на минутку и сразу заснула.
— Поди разденься. А то опять одетой уснешь. Иди, я пока кофе пойду поставлю — все равно уж спать сегодня не буду…
Ника вошла к себе в комнату, включила верхний свет и увидела на столе конверт с надписанным маминой рукой адресом Ярослава.
Она похолодела при виде этого конверта. Неясное подозрение, догадка, которая едва померещилась ей вчера в какой-то момент, когда она пыталась понять, зачем маме было принимать снотворное среди дня, и именно тогда, когда отец пошел к ней мириться, — эта страшная догадка снова вспыхнула в ней сейчас, не подвластная никаким доводам разума. Впрочем, сейчас доводы молчали.
Конверт оказался пустым, но Ника уже увидела рядом комочек смятой бумаги. Она, помедлив, развернула его онемевшими пальцами, разгладила клочки и сложила их на столе один к одному — как когда-то в детстве складывала картинки из кубиков. Отец позвал ее из столовой, она не шевельнулась.
— Посмотри, — сказала она, когда он вошел в комнату. — Я так и думала, мама сделала это нарочно…
— Что сделала нарочно? — деланно удивился отец. Он наклонился над ее плечом, посапывая, долго читал разорванное на восемь частей письмо, потом осторожно собрал обрывки и обнял Нику за плечи.
— Пойдем, выпьем кофе, — сказал он, поднимая ее со стула. — Да, вот так получилось, видишь…
— Господи, — сказала Ника со стоном, закрывая лицо ладонями. — Господи, если бы только я знала… Ведь говорили мне все, давно уже говорили, а я просто не могла, папа, ты понимаешь, у меня здесь как будто какой-то вдруг камень оказался, — я не могла заставить себя через что-то переступить, — я ведь сама давно поняла, что нельзя, чтобы это продолжалось… Господи! Господи, если бы догадалась сама, хотя бы на один день раньше! Что я наделала!! — закричала она, захлебываясь рыданиями.
ГЛАВА 9
Елена Львовна выписалась из больницы в середине марта, пролежав почти месяц из-за воспаления легких, справиться с которым оказалось сложнее, чем нейтрализовать барбитуратное отравление. В день выписки Ника с утра съездила на рынок, купила большой букет тюльпанов, сготовила праздничный обед, Иван Афанасьевич достал где-то бутылку редкого коллекционного вина. Внешне все было так, как всегда бывало у них в доме в дни семейных праздников, отмечавшихся в своем кругу, без приглашенных. Семья опять была вместе, между ними не оставалось больше ничего недосказанного, ничего скрытого; снова наступил мир. Но это был уже не тот, прежний мир, и Ника чувствовала, что прежним он никогда не станет…
Она завидовала сейчас отцу, который явно этого не понимал. А впрочем, может быть, он только делал вид? Трудно сказать — отец в чем-то оставался для нее загадкой. За столом он говорил без умолку, ухаживал за женой и дочерью, подливал им вина, бегал даже в кухню. «Будем считать, дорогие женщины, что сегодня еще восьмое, — объявил он. — Три дня разницы дела не меняют. Ты пей, Вероника, на мать не смотри — ей пока нельзя…»
Ника не заставляла себя упрашивать. В этот день ей захотелось вдруг напиться и в самом деле, чтобы ни о чем не думать, чтобы хотя бы на время забыть тот ужас, избавление от которого они праздновали сегодня и леденящая тень которого продолжала витать над их праздничным столом.
Если бы только тень. Тогда хоть можно было бы рассчитывать на избавление — позже, со временем… Тени рано или поздно рассеиваются, исчезают, а это, она знала, будет теперь с нею всегда. До конца дней.
И самым страшным было то, что этого никто не видел, никто не понимал. Никто ни в чем ее не винил, она была наедине со своим преступлением — вот что было страшнее всего…
Мать тоже ничего не поняла. Ника так ждала ее приезда! Свидания в больнице были короткими, да и не поговоришь обо всем при посторонних, там нужно было держать себя в руках, разыгрывать благополучие. Ника даже ни разу не заплакала там, сама потом удивлялась собственной выдержке; поговорим дома, думала она.
Но дома разговора тоже не получилось. «Бог с тобой, девочка, — сказала Елена Львовна, — о чем ты говоришь, за что мне тебя прощать, я сама бесконечно виновата перед всеми вами…» — «Но я не должна была, — твердила Ника, — я просто не имела права, пойми, как я теперь могу…» — «Успокойся, успокойся», — повторяла Елена Львовна, стирая слезы с ее щек. Как будто она могла теперь «успокоиться»!
Ее никто ни в чем не обвинял, все относились к ней по-прежнему — а она была преступницей, она довела мать до самоубийства. То, что оно лишь по счастливой случайности осталось попыткой, дела не меняло. Ее вина не становилась от этого менее очевидной. А для всех окружающих она — преступница — была прежней Никой Ратмановой, ее даже жалели, когда узнали, что мать лежит в больнице в тяжелом состоянии…
Ей казалось, что было бы легче, если бы правду знали все — соседи, учителя, одноклассники. Если бы от нее все отвернулись, если бы о ней говорили с ужасом и отвращением — было бы легче. Она, конечно, страдала бы, но страдала иначе, хотя бы частично искупая этим свою вину. А так никакого искупления не было. Во всяком случае, пока.
Возможно, оно придет позже, когда обо всем случившемся узнает Дима. Даже не возможно, а наверное. Он ведь ее предупреждал, говорил с нею… И сколько раз! Последний разговор на эту тему был в день ее отъезда из Ленинграда, десятого января. Дима тогда спросил ее, как она все-таки думает дальше строить свои отношения с родителями. Она пожала плечами — пока никак. Он нахмурился, долго молчал, потом сказал, что она ведет себя совершенно неправильно — по существу проявляет сейчас не меньшую жестокость, чем та, за которую так безоговорочно осудила родителей. «Ты тоже, как Слава, — усмехнулась Ника, — он, когда меня провожал, тоже все уговаривал помириться…» Дима сказал, что она должна понять простую вещь: нельзя отвечать злом на зло, тогда получится замкнутый круг, из которого нет выхода. Ника спросила: он что же, считает, что не мириться со злом — значит самому совершать зло? Не нужно впадать в крайности, сказал он, мириться со злом — это одно, а помириться с родителями — совсем другое. Можно со всей категоричностью осуждать поступок человека, но сам человек — особенно столько лет спустя — заслуживает, наверное, и снисхождения, и, наконец, простой жалости…
А у нее ничего этого не нашлось для матери — ни жалости, ни снисхождения… Она не могла вспомнить, по какому поводу (кажется, еще там, в Крыму) Дима однажды назвал ее рационалисткой. Она тогда удивилась — чего-чего, а рассудочности никогда за собой не замечала. Рационалист, казалось ей, должен быть человеком сухим, размеренным, неспособным на порывы; типичной рационалисткой была, пожалуй, Света. Себя Ника считала совершенно непохожей на старшую сестру. Но, может быть, со стороны виднее?
Да, все-таки было у них, вероятно, что-то общее, несмотря на всю несхожесть характеров, — недаром обе они так по-разному и так одинаково проявили себя в этой истории. Света давно знала про Славу — и оставалась равнодушной. Она же, Ника, узнав, довела мать до попытки самоубийства. Казалось бы, что общего? А общим оказалось бессердечие…
Пятого марта Нике исполнилось семнадцать лет. Утром позвонил Игнатьев, потом ее поздравляли другие — отец, одноклассники в школе, вечером принесли телеграмму из Новоуральска. Да, семнадцать — это действительно рубеж. Ника уже давно в мечтах видела себя семнадцатилетней: в этом возрасте она должна была окончить школу, поступить в университет, стать наконец самостоятельным человеком, студенткой… И какая жестокая ирония — именно сейчас, на пороге желанного семнадцатилетия, ей суждено было не выдержать главного экзамена…
«15 марта 1970 г.
Здравствуйте, Галочка и Слава!
Не обижайтесь, что я не сразу ответила на вашу телеграмму и не поблагодарила за поздравления и добрые пожелания. Я была очень занята и не очень хорошо себя чувствовала. Я вообще не писала вам больше месяца, очень себя за это ругаю. Но дело в том, что мама была очень больна, у нее было воспаление легких в тяжелой форме, так что даже пришлось положить в больницу. Она пролежала там долго и вернулась домой только в среду. Иначе я, конечно, написала бы вам раньше.
Славик, я много думала за это время над тем, что вы с Галей мне говорили, и я теперь вижу, как вы были правы. Если бы ты знал, что мне пришлось пережить за это время. Страшно, что взрослый человек (а я уже взрослая вполне и не могу оправдываться возрастом) может в трудный момент оказаться таким ничего не понимающим и таким слепым. Или таким бессердечным. От этого страшно становится жить, ты понимаешь? Если бы ты знал, Слава, как мне сейчас трудно.
Славик, ты не рассердишься, если я скажу тебе одну вещь? По-моему, тебе нужно было бы написать маме письмо. Ты не удивляйся, пожалуйста, и не говори сразу да или нет, а просто подумай хорошо-хорошо. Ты мне сам говорил, чтобы я помирилась, помнишь? И что нельзя все время жить в обиде. Мне и Д. тоже об этом говорил. Ты сказал, что уже относишься к маме совсем не так, как раньше. Ты ведь не для того это говорил, чтобы меня утешить? Славик, я тебя прошу — если ты действительно не сердишься больше на маму, то напиши ей. Не об этом, об этом писать не нужно, она сама все поймет. И не пиши о том, что, дескать, раньше никогда не писал, а теперь вдруг решил написать. Напиши просто так, как будто вы всегда переписывались. Ты ведь меня понимаешь? Напиши, что ты узнал, что она болела воспалением легких и была в больнице, и хочешь знать, как она сейчас себя чувствует. И расскажи хотя бы коротко о своей жизни, о Галочке, о Пете. Ты не представляешь, что для нее значило бы получить такое письмо. Мама ведь тоже много пережила за это время, поверь мне.
Крепко целую вас всех.
Твоя сестра — Ника Р.»
Отправив Письмо брату, Ника почувствовала облегчение. Если Слава последует ее совету, то все-таки у нее на счету окажется хоть одно доброе дело. Не то чтобы она рассчитывала искупить этим хотя бы ничтожную долю своей вины; об этом Ника не думала, ей просто было хорошо от сознания, что наконец-то и она сможет что-то сделать.
Облегчение было еще и оттого, что до этого Ника долго ломала себе голову — как быть со Славой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Она проснулась среди ночи — одетая, на незастеленной тахте, — и сразу вспомнила все в первую же секунду после пробуждения. Охваченная ужасом, она вскочила, нащупала кнопку лампочки на ночном столике и прислушалась, затаив дыхание. Все было тихо, часы показывали половину пятого. Ника опять почувствовала себя в той кошмарной атмосфере своего давнишнего сна — глухая ночь, одиночество, разрывающая сердце тревога. Она выбежала из комнаты, включила большую люстру в столовой, торшер, оба настенных бра в передней, потом ворвалась в спальню и растолкала отца.
— Папа, мне страшно, позвони сейчас же в больницу — сейчас уже почти пять, там, наверное, должен быть ночной дежурный, — вдруг маме стало хуже!
Отец вскочил перепуганный, ничего не понимая, потом наконец понял и, зевая, успокаивающе потрепал ее по руке.
— Не паникуй, дочка, утром все узнаем, ночью ведь справочная не работает. Я оставил там наш телефон, они бы позвонили, если что…
Продолжая позевывать, он встал, сунул ноги в шлепанцы и вышел с Никой в столовую.
— Давай-ка мы сейчас выпьем с тобой, — сказал он, доставая из серванта бутылку и две рюмки. — Как это я не сообразил, нужно было тебе сразу вкатить хорошую дозу — проспала бы до утра спокойна Ну, давай — за материно здоровье, чтобы скорее поправилась…
Ника храбро глотнула, коньяк обжег ей горло, попал куда-то не туда, она поперхнулась, закашлялась, но все-таки заставила себя допить рюмку.
— А ты чего, не раздевалась, что ли?
— Не помню, — она покачала головой. — Я, наверное, просто прилегла на минутку и сразу заснула.
— Поди разденься. А то опять одетой уснешь. Иди, я пока кофе пойду поставлю — все равно уж спать сегодня не буду…
Ника вошла к себе в комнату, включила верхний свет и увидела на столе конверт с надписанным маминой рукой адресом Ярослава.
Она похолодела при виде этого конверта. Неясное подозрение, догадка, которая едва померещилась ей вчера в какой-то момент, когда она пыталась понять, зачем маме было принимать снотворное среди дня, и именно тогда, когда отец пошел к ней мириться, — эта страшная догадка снова вспыхнула в ней сейчас, не подвластная никаким доводам разума. Впрочем, сейчас доводы молчали.
Конверт оказался пустым, но Ника уже увидела рядом комочек смятой бумаги. Она, помедлив, развернула его онемевшими пальцами, разгладила клочки и сложила их на столе один к одному — как когда-то в детстве складывала картинки из кубиков. Отец позвал ее из столовой, она не шевельнулась.
— Посмотри, — сказала она, когда он вошел в комнату. — Я так и думала, мама сделала это нарочно…
— Что сделала нарочно? — деланно удивился отец. Он наклонился над ее плечом, посапывая, долго читал разорванное на восемь частей письмо, потом осторожно собрал обрывки и обнял Нику за плечи.
— Пойдем, выпьем кофе, — сказал он, поднимая ее со стула. — Да, вот так получилось, видишь…
— Господи, — сказала Ника со стоном, закрывая лицо ладонями. — Господи, если бы только я знала… Ведь говорили мне все, давно уже говорили, а я просто не могла, папа, ты понимаешь, у меня здесь как будто какой-то вдруг камень оказался, — я не могла заставить себя через что-то переступить, — я ведь сама давно поняла, что нельзя, чтобы это продолжалось… Господи! Господи, если бы догадалась сама, хотя бы на один день раньше! Что я наделала!! — закричала она, захлебываясь рыданиями.
ГЛАВА 9
Елена Львовна выписалась из больницы в середине марта, пролежав почти месяц из-за воспаления легких, справиться с которым оказалось сложнее, чем нейтрализовать барбитуратное отравление. В день выписки Ника с утра съездила на рынок, купила большой букет тюльпанов, сготовила праздничный обед, Иван Афанасьевич достал где-то бутылку редкого коллекционного вина. Внешне все было так, как всегда бывало у них в доме в дни семейных праздников, отмечавшихся в своем кругу, без приглашенных. Семья опять была вместе, между ними не оставалось больше ничего недосказанного, ничего скрытого; снова наступил мир. Но это был уже не тот, прежний мир, и Ника чувствовала, что прежним он никогда не станет…
Она завидовала сейчас отцу, который явно этого не понимал. А впрочем, может быть, он только делал вид? Трудно сказать — отец в чем-то оставался для нее загадкой. За столом он говорил без умолку, ухаживал за женой и дочерью, подливал им вина, бегал даже в кухню. «Будем считать, дорогие женщины, что сегодня еще восьмое, — объявил он. — Три дня разницы дела не меняют. Ты пей, Вероника, на мать не смотри — ей пока нельзя…»
Ника не заставляла себя упрашивать. В этот день ей захотелось вдруг напиться и в самом деле, чтобы ни о чем не думать, чтобы хотя бы на время забыть тот ужас, избавление от которого они праздновали сегодня и леденящая тень которого продолжала витать над их праздничным столом.
Если бы только тень. Тогда хоть можно было бы рассчитывать на избавление — позже, со временем… Тени рано или поздно рассеиваются, исчезают, а это, она знала, будет теперь с нею всегда. До конца дней.
И самым страшным было то, что этого никто не видел, никто не понимал. Никто ни в чем ее не винил, она была наедине со своим преступлением — вот что было страшнее всего…
Мать тоже ничего не поняла. Ника так ждала ее приезда! Свидания в больнице были короткими, да и не поговоришь обо всем при посторонних, там нужно было держать себя в руках, разыгрывать благополучие. Ника даже ни разу не заплакала там, сама потом удивлялась собственной выдержке; поговорим дома, думала она.
Но дома разговора тоже не получилось. «Бог с тобой, девочка, — сказала Елена Львовна, — о чем ты говоришь, за что мне тебя прощать, я сама бесконечно виновата перед всеми вами…» — «Но я не должна была, — твердила Ника, — я просто не имела права, пойми, как я теперь могу…» — «Успокойся, успокойся», — повторяла Елена Львовна, стирая слезы с ее щек. Как будто она могла теперь «успокоиться»!
Ее никто ни в чем не обвинял, все относились к ней по-прежнему — а она была преступницей, она довела мать до самоубийства. То, что оно лишь по счастливой случайности осталось попыткой, дела не меняло. Ее вина не становилась от этого менее очевидной. А для всех окружающих она — преступница — была прежней Никой Ратмановой, ее даже жалели, когда узнали, что мать лежит в больнице в тяжелом состоянии…
Ей казалось, что было бы легче, если бы правду знали все — соседи, учителя, одноклассники. Если бы от нее все отвернулись, если бы о ней говорили с ужасом и отвращением — было бы легче. Она, конечно, страдала бы, но страдала иначе, хотя бы частично искупая этим свою вину. А так никакого искупления не было. Во всяком случае, пока.
Возможно, оно придет позже, когда обо всем случившемся узнает Дима. Даже не возможно, а наверное. Он ведь ее предупреждал, говорил с нею… И сколько раз! Последний разговор на эту тему был в день ее отъезда из Ленинграда, десятого января. Дима тогда спросил ее, как она все-таки думает дальше строить свои отношения с родителями. Она пожала плечами — пока никак. Он нахмурился, долго молчал, потом сказал, что она ведет себя совершенно неправильно — по существу проявляет сейчас не меньшую жестокость, чем та, за которую так безоговорочно осудила родителей. «Ты тоже, как Слава, — усмехнулась Ника, — он, когда меня провожал, тоже все уговаривал помириться…» Дима сказал, что она должна понять простую вещь: нельзя отвечать злом на зло, тогда получится замкнутый круг, из которого нет выхода. Ника спросила: он что же, считает, что не мириться со злом — значит самому совершать зло? Не нужно впадать в крайности, сказал он, мириться со злом — это одно, а помириться с родителями — совсем другое. Можно со всей категоричностью осуждать поступок человека, но сам человек — особенно столько лет спустя — заслуживает, наверное, и снисхождения, и, наконец, простой жалости…
А у нее ничего этого не нашлось для матери — ни жалости, ни снисхождения… Она не могла вспомнить, по какому поводу (кажется, еще там, в Крыму) Дима однажды назвал ее рационалисткой. Она тогда удивилась — чего-чего, а рассудочности никогда за собой не замечала. Рационалист, казалось ей, должен быть человеком сухим, размеренным, неспособным на порывы; типичной рационалисткой была, пожалуй, Света. Себя Ника считала совершенно непохожей на старшую сестру. Но, может быть, со стороны виднее?
Да, все-таки было у них, вероятно, что-то общее, несмотря на всю несхожесть характеров, — недаром обе они так по-разному и так одинаково проявили себя в этой истории. Света давно знала про Славу — и оставалась равнодушной. Она же, Ника, узнав, довела мать до попытки самоубийства. Казалось бы, что общего? А общим оказалось бессердечие…
Пятого марта Нике исполнилось семнадцать лет. Утром позвонил Игнатьев, потом ее поздравляли другие — отец, одноклассники в школе, вечером принесли телеграмму из Новоуральска. Да, семнадцать — это действительно рубеж. Ника уже давно в мечтах видела себя семнадцатилетней: в этом возрасте она должна была окончить школу, поступить в университет, стать наконец самостоятельным человеком, студенткой… И какая жестокая ирония — именно сейчас, на пороге желанного семнадцатилетия, ей суждено было не выдержать главного экзамена…
«15 марта 1970 г.
Здравствуйте, Галочка и Слава!
Не обижайтесь, что я не сразу ответила на вашу телеграмму и не поблагодарила за поздравления и добрые пожелания. Я была очень занята и не очень хорошо себя чувствовала. Я вообще не писала вам больше месяца, очень себя за это ругаю. Но дело в том, что мама была очень больна, у нее было воспаление легких в тяжелой форме, так что даже пришлось положить в больницу. Она пролежала там долго и вернулась домой только в среду. Иначе я, конечно, написала бы вам раньше.
Славик, я много думала за это время над тем, что вы с Галей мне говорили, и я теперь вижу, как вы были правы. Если бы ты знал, что мне пришлось пережить за это время. Страшно, что взрослый человек (а я уже взрослая вполне и не могу оправдываться возрастом) может в трудный момент оказаться таким ничего не понимающим и таким слепым. Или таким бессердечным. От этого страшно становится жить, ты понимаешь? Если бы ты знал, Слава, как мне сейчас трудно.
Славик, ты не рассердишься, если я скажу тебе одну вещь? По-моему, тебе нужно было бы написать маме письмо. Ты не удивляйся, пожалуйста, и не говори сразу да или нет, а просто подумай хорошо-хорошо. Ты мне сам говорил, чтобы я помирилась, помнишь? И что нельзя все время жить в обиде. Мне и Д. тоже об этом говорил. Ты сказал, что уже относишься к маме совсем не так, как раньше. Ты ведь не для того это говорил, чтобы меня утешить? Славик, я тебя прошу — если ты действительно не сердишься больше на маму, то напиши ей. Не об этом, об этом писать не нужно, она сама все поймет. И не пиши о том, что, дескать, раньше никогда не писал, а теперь вдруг решил написать. Напиши просто так, как будто вы всегда переписывались. Ты ведь меня понимаешь? Напиши, что ты узнал, что она болела воспалением легких и была в больнице, и хочешь знать, как она сейчас себя чувствует. И расскажи хотя бы коротко о своей жизни, о Галочке, о Пете. Ты не представляешь, что для нее значило бы получить такое письмо. Мама ведь тоже много пережила за это время, поверь мне.
Крепко целую вас всех.
Твоя сестра — Ника Р.»
Отправив Письмо брату, Ника почувствовала облегчение. Если Слава последует ее совету, то все-таки у нее на счету окажется хоть одно доброе дело. Не то чтобы она рассчитывала искупить этим хотя бы ничтожную долю своей вины; об этом Ника не думала, ей просто было хорошо от сознания, что наконец-то и она сможет что-то сделать.
Облегчение было еще и оттого, что до этого Ника долго ломала себе голову — как быть со Славой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66