Сергей поднял голову, на мгновение встретившись с ее широко открытым взглядом, в котором дрожали слезы, и снова отвернулся к окну.
— Спасибо… — произнес он безжизненно.
— Сережа… Глушко говорил, что твоя мама плохо себя чувствует… я хочу сказать — нездорова… Это что-нибудь… серьезное?
Сергей кашлянул, не сводя глаз с какой-то точки за окном.
— Лежит она, — ответил он, помолчав. — Она, как про это узнала…
Таня шагнула вперед, став теперь вплотную к Сергею, едва не касаясь его плечом.
— Сережа, — заговорила она опять, и умоляющие нотки непривычно послышались в ее голосе, — ну послушай, Сережа… если ты хочешь, может быть, нужно чем-нибудь помочь… я могу прийти, если нужно… может быть, нужно готовить — я возьму у Люси поваренную книгу, у них есть старая… если ты хочешь, Сережа, ты ведь знаешь…
Она робко дотронулась до его рукава:
— …ты ведь знаешь, Сережа, что…
— Не надо, — отозвался он. — Чего тебе приходить… там соседка одна приходит, помогает… а Зина сейчас у дядьки. Все равно, спасибо за…
Оборвав фразу, он повернулся и, не глядя на нее, вышел из зала.
Таня медленно пошла следом за ним. Не дойдя до двери, она присела на пыльный трамплин и заплакала, уткнувшись лицом в колени.
Несколько человек, стуча каблуками и громко разговаривая, прошли по коридору мимо дверей, и кто-то, дурачась, запел фальшивым ломающимся тенором:
Как много де-е-евушек хоро-о-ших,
Как много ла-а-асковых имен…
Таня подняла мокрое от слез лицо и прислушалась, судорожно всхлипывая. Как раз эту песенку пел тогда Сережкин брат — в тот вечер, когда она обедала у Дежневых… Она вспомнила пожатие его большой шершавой ладони — осторожное, словно он боялся сделать ей больно, — и то сосредоточенно-довольное выражение его добродушного лица, с каким он, наклоняя ухо к грифу, вслушивался в треньканье своей гитары. Все Танино существо противилось чудовищной мысли о том, что этот человек, еще недавно разговаривавший с нею и развлекавший ее своими песенками, лежит сегодня — может быть, страшно и неузнаваемо изуродованный — в братской могиле под Выборгом, в чужой, холодной земле…
В середине апреля вернулась мать-командирша, строго оглядела свою воспитанницу и осталась ею недовольна.
— Ты что же это, мать моя, опять тут без меня за свое принялась? Ишь, хороша — бледная, под глазами синяки, глядеть на тебя тошно. Ну, говори же — что еще случилось?
— Со мной ничего, Зинаида Васильевна, — тихо ответила Таня, стоя перед ней с опущенной головой. — У Сережи брата убили в Финляндии…
— Ну, царствие ему небесное, — просто и печально сказала старуха. — Ты что ж, всерьез его любишь?
Таня еще ниже опустила голову.
— Я ничего не знаю, Зинаида Васильевна… если бы вы знали, как мне его жалко… Сережу… как у меня все болит!.. — Она закусила губы и прижала руки к груди, в этот жест не получился у нее ни надуманным, ни театральным. — У меня сердце останавливается, когда я его вижу!
— Ох, девка, девка, горе ты мое горькое, — покачала головой мать-командирша, обняв ее за талию. — Что мне о тобой делать, и ума теперь не приложу… Угораздило же тебя заневеститься спозаранку, и в кого только ты такая пошла — с молодых, да ранняя…
Таня подняла глаза и посмотрела на нее прямо и печально, без смущения.
— Да, выросла, мать моя, — вздохнула Зинаида Васильевна. — Да что ж, с вашим братом так всегда и бывает — сморгнуть не поспеешь…
Таня и сама чувствовала, что во многом переменилась за этот месяц. Действительно ли она «заневестилась», как определила мать-командирша, или просто стала как-то серьезнее — но действительно, она уже не была прежней.
Ее потрясла гибель Николая Дежнева. Второй раз входила смерть в ее жизнь, и — странно, даже катастрофа с отцом не произвела на нее три года назад такого страшного, ошеломляющего впечатления. По ночам она долго лежала без сна, глядя в потолок, по которому пробегали короткие отсветы автомобильных фар, и думала, думала, думала…
Сергей Митрофанович сказал однажды, что у Пушкина можно найти ответ почти на любой вопрос. Вспомнив это, Таня несколько раз подряд перечитала «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», но стихотворение ее не успокоило и ничего ей не объяснило. У Пушкина смерть была простой и почти радостной, как заслуженный отдых после работы. То, о чем писал Пушкин, не имело ничего общего со страшной ледяной могилой под Выборгом, с непостижимым исчезновением живого и веселого человека, внезапно растворившегося в бездонном мраке биологической смерти…
Про эту «биологическую смерть» Таня слышала в классе неоднократно и всякий раз чувствовала в себе протест против того, что, оказывается, она, Татьяна Викторовна Николаева, живет на земле только для того, чтобы через столько-то лет превратиться в определенное, равное весу ее тела в момент смерти количество микроорганизмов, растительной клетчатки и минеральных солей.
Отчасти ей бы даже хотелось, чтобы из нее вырос потом куст роз — как из гроба Изольды. Но ведь вместо розы свободно может вырасти какая-нибудь гадость вроде базаровского лопуха, а главное — куда же денется все остальное: ее мысли, желания, надежды, даже просто привычки и манеры, которые из двух миллиардов людей на земном шаре присущи только ей одной и никому больше? Очевидно, все это исчезнет вместе с нею и никогда больше не повторится. Никогда — ни через тысячу лет, ни через миллион, ни через сто миллиардов!
Людмила ее просто не поняла, когда она решила поделиться с нею своим отчаянием. Нечего об этом думать, сказала она, это у нее просто какой-то психоз: ведь когда человек умирает, то он перестает сознавать и время для него прекращается. Значит, выходит, совершенно все равно — одно мгновение или вечность. И зачем вообще ломать над этим голову?
Если Таня и излечилась постепенно от этого «психоза», то ей помогли не трезвые рассуждения подруги, а ее собственная любовь — нестерпимое, рвущее сердце чувство жалости к Сергею. Когда страдает любимый, не станешь размышлять о том, что ждет тебя после смерти и как будет выглядеть эта самая вечность. Важно не то, что произойдет с нею через миллион лет, а то, что происходит с Сережей сейчас, сегодня…
После разговора в гимнастическом зале их отношения приняли какой-то новый характер. Впрочем, отношения эти существовали только для них самих — посторонние вообще никаких отношений не видели. Они, как и всю эту зиму, никогда не бывали вместе, ни о чем не говорили, не обращались друг к другу. Встречаясь с Таней, Сережа здоровался торопливо и как-то неловко и быстро проходил мимо. До того разговора они вообще не здоровались, так что это было уже много — почти примирение. А большего и нельзя было пока ожидать, Таня это прекрасно понимала.
Наступил май — горячая предэкзаменационная пора. Людмила не давала ей теперь ни минуты отдыха, кроме регулярных ежедневных прогулок в парке. Уж кто-кто, а Людмила умела организовать занятия таким образом, что на посторонние переживания просто не оставалось времени! По вечерам, одурев от зубрежки, Таня заваливалась в постель и засыпала мгновенно, не успев натянуть на себя простыню, а утром снова повторялся замкнутый цикл: школа — обед — занятия — прогулка в парке — занятия — ужин — занятия — холодный душ — сон.
6
В конце мая, за несколько дней до начала экзаменов, Таня проснулась однажды ночью от света и негромкого разговора за портьерой. Не успев даже как следует испугаться, она услышала знакомый хрипловатый голос, звук осторожно притворенной двери и поскрипывание паркета под крадущимися на носках шагами.
— Дядясаша!! — закричала она, выскочив из постели и путаясь в рукавах халатика. — Дядясаша, здравствуй! — И пулей вылетела в соседнюю комнату, прямо в объятия Дядисаши, пахнущие чужим дорожным запахом каменноугольного дыма и дезинфекции.
— Ну вот… ну вот, — повторял Дядясаша, поглаживая ее спину, — ты, Татьяна, оказывается, как была плаксой, так и осталась… сразу в слезы, даже не хочешь толком поздороваться. Ну, здравствуй, сударыня!
Он вскинул Таню на воздух и расцеловал в обе щеки.
— Э, да ты, брат, выросла! — засмеялся он, опуская племянницу на пол. — Мне теперь тебя и не поднять — разве только вот так, на радостях. А ну, ну, покажись…
Держа Таню за локти, он отодвинул ее от себя и изумленно присвистнул.
— Вон ты кака-а-ая… — протянул он. — Теперь-то я, брат, понимаю, что значит год не быть дома! Уезжал — была просто пигалица, а теперь гляди ты! Взрослая ведь девица, и какая… ну, Татьяна, этим ты меня порадовала, молодец, брат. Только вот я не сказал бы, что вид у тебя здоровый… ты не болела?
— Нет, а что?
— Да понимаешь, какая-то ты, э-э-э… — Дядясаша поиграл пальцами, подбирая слово. — Вид у тебя усталый, вот что.
— А я действительно устаю, скоро ведь экзамены…
— Да, это причина веская, — согласился он. — А вообще молодец — выросла и похорошела. Покажись-ка еще раз!
— Ну, Дядясаша! — запротестовала Таня, — Ты лучше сам покажись, я ведь тоже не видела тебя целый год… А ты загорел, и похудел — ужас, и… Дядясаша! — воскликнула она вдруг, увидев его петлицы, — Что это — ты уже…
— Так точно! — смущенно крякнул Дядясаша, вытянувшись и щелкнув каблуками. — Полковник Николаев прибыл в ваше распоряжение.
— Дядясаша, поздравляю! — Таня опять повисла у него на шее. — Ох как я рада! А ты рад?
— Что вижу тебя, — улыбнулся он, щелкнув ее по носу. — А носишко-то не растет, а?
— А ну его, — отмахнулась Таня. — Не-ет, а этому ты рад? — Она провела пальчиком по его новеньким шпалам, отсвечивающим рубиновой эмалью.
— Этому? И этому рад, а как же. Полковник — это, брат, птица важная, — просипел Дядясаша чужим голосом, подмигнув ей и делая мрачное лицо.
— Ой, Дядясаша, а это что? — испуганно спросила Таня, заметив на его щеке небольшой шрам, которого раньше не было. — Ты был ранен? Как это случилось, Дядясаша? Только честно!
— Тебя это так интересует? — Полковник улыбнулся и приподнял ее лицо за подбородок. — Ничего интересного рассказать не могу, уж не обессудь. Машина получила прямое попадание, в башню, а в таких случаях от брони в этом месте — с внутренней стороны — откалываются мелкие кусочки стали, их как бы разбрызгивает. Вот такой штукой меня и царапнуло. Теперь все ясно?
Таня привстала на цыпочки и поцеловала его в беловатый рубец, резко выделявшийся на бурой от ветра и загара коже.
— Дядясаша, бедный! Тебе было очень больно?
— Какая же это боль, что ты. Ну как от пореза, скажем так.
— Ох, сомневаюсь. Это разбрызгивает, если попадает маленький снаряд?
— Именно.
— А если большой?
— Тогда и результаты соответствующие. Хорошо, довольно об этом. Как ты тут жила?
— Ничего, Дядясаша. Меня тоже ранило, осенью. В начале учебного года.
— То есть? — удивленно спросил полковник.
— Ну, на уроке, в химкабинете… Ты понимаешь, меня химик вызвал и дал выкачать воздух из колбы — а у нас там есть такой маленький компрессор, ручной, у него такое колесо и ручка, и нужно крутить. И потом там два краника, всасывающий и нагнетающий, а я их перепутала и подсоединила колбу к нагнетающему — и кручу, и кручу. А химик еще говорит: «Довольно, Николаева, не усердствуйте». И только он это сказал, а колба взяла вдруг да ка-ак лопнет! Я так и села, правда! Вот химик перепугался: он думал, что мне глаза выбило, а меня только всю обсыпало — потом и в волосах были стекла, и на платье, а один кусочек даже сюда воткнулся, в краешек уха. Его вытащили пинцетом.
Полковник пожал плечами:
— Поразительное дело, Татьяна. Я ведь тебе миллион раз говорил, что в обращении с лабораторным оборудованием нужно быть крайне осторожной… еще после того случая, когда ты ухитрилась включить амперметр в штепсельную розетку! Ну подумай сама — что было бы, если бы стекло попало тебе в глаза?
— Было бы плохо, — вздохнула Таня, соглашаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
— Спасибо… — произнес он безжизненно.
— Сережа… Глушко говорил, что твоя мама плохо себя чувствует… я хочу сказать — нездорова… Это что-нибудь… серьезное?
Сергей кашлянул, не сводя глаз с какой-то точки за окном.
— Лежит она, — ответил он, помолчав. — Она, как про это узнала…
Таня шагнула вперед, став теперь вплотную к Сергею, едва не касаясь его плечом.
— Сережа, — заговорила она опять, и умоляющие нотки непривычно послышались в ее голосе, — ну послушай, Сережа… если ты хочешь, может быть, нужно чем-нибудь помочь… я могу прийти, если нужно… может быть, нужно готовить — я возьму у Люси поваренную книгу, у них есть старая… если ты хочешь, Сережа, ты ведь знаешь…
Она робко дотронулась до его рукава:
— …ты ведь знаешь, Сережа, что…
— Не надо, — отозвался он. — Чего тебе приходить… там соседка одна приходит, помогает… а Зина сейчас у дядьки. Все равно, спасибо за…
Оборвав фразу, он повернулся и, не глядя на нее, вышел из зала.
Таня медленно пошла следом за ним. Не дойдя до двери, она присела на пыльный трамплин и заплакала, уткнувшись лицом в колени.
Несколько человек, стуча каблуками и громко разговаривая, прошли по коридору мимо дверей, и кто-то, дурачась, запел фальшивым ломающимся тенором:
Как много де-е-евушек хоро-о-ших,
Как много ла-а-асковых имен…
Таня подняла мокрое от слез лицо и прислушалась, судорожно всхлипывая. Как раз эту песенку пел тогда Сережкин брат — в тот вечер, когда она обедала у Дежневых… Она вспомнила пожатие его большой шершавой ладони — осторожное, словно он боялся сделать ей больно, — и то сосредоточенно-довольное выражение его добродушного лица, с каким он, наклоняя ухо к грифу, вслушивался в треньканье своей гитары. Все Танино существо противилось чудовищной мысли о том, что этот человек, еще недавно разговаривавший с нею и развлекавший ее своими песенками, лежит сегодня — может быть, страшно и неузнаваемо изуродованный — в братской могиле под Выборгом, в чужой, холодной земле…
В середине апреля вернулась мать-командирша, строго оглядела свою воспитанницу и осталась ею недовольна.
— Ты что же это, мать моя, опять тут без меня за свое принялась? Ишь, хороша — бледная, под глазами синяки, глядеть на тебя тошно. Ну, говори же — что еще случилось?
— Со мной ничего, Зинаида Васильевна, — тихо ответила Таня, стоя перед ней с опущенной головой. — У Сережи брата убили в Финляндии…
— Ну, царствие ему небесное, — просто и печально сказала старуха. — Ты что ж, всерьез его любишь?
Таня еще ниже опустила голову.
— Я ничего не знаю, Зинаида Васильевна… если бы вы знали, как мне его жалко… Сережу… как у меня все болит!.. — Она закусила губы и прижала руки к груди, в этот жест не получился у нее ни надуманным, ни театральным. — У меня сердце останавливается, когда я его вижу!
— Ох, девка, девка, горе ты мое горькое, — покачала головой мать-командирша, обняв ее за талию. — Что мне о тобой делать, и ума теперь не приложу… Угораздило же тебя заневеститься спозаранку, и в кого только ты такая пошла — с молодых, да ранняя…
Таня подняла глаза и посмотрела на нее прямо и печально, без смущения.
— Да, выросла, мать моя, — вздохнула Зинаида Васильевна. — Да что ж, с вашим братом так всегда и бывает — сморгнуть не поспеешь…
Таня и сама чувствовала, что во многом переменилась за этот месяц. Действительно ли она «заневестилась», как определила мать-командирша, или просто стала как-то серьезнее — но действительно, она уже не была прежней.
Ее потрясла гибель Николая Дежнева. Второй раз входила смерть в ее жизнь, и — странно, даже катастрофа с отцом не произвела на нее три года назад такого страшного, ошеломляющего впечатления. По ночам она долго лежала без сна, глядя в потолок, по которому пробегали короткие отсветы автомобильных фар, и думала, думала, думала…
Сергей Митрофанович сказал однажды, что у Пушкина можно найти ответ почти на любой вопрос. Вспомнив это, Таня несколько раз подряд перечитала «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», но стихотворение ее не успокоило и ничего ей не объяснило. У Пушкина смерть была простой и почти радостной, как заслуженный отдых после работы. То, о чем писал Пушкин, не имело ничего общего со страшной ледяной могилой под Выборгом, с непостижимым исчезновением живого и веселого человека, внезапно растворившегося в бездонном мраке биологической смерти…
Про эту «биологическую смерть» Таня слышала в классе неоднократно и всякий раз чувствовала в себе протест против того, что, оказывается, она, Татьяна Викторовна Николаева, живет на земле только для того, чтобы через столько-то лет превратиться в определенное, равное весу ее тела в момент смерти количество микроорганизмов, растительной клетчатки и минеральных солей.
Отчасти ей бы даже хотелось, чтобы из нее вырос потом куст роз — как из гроба Изольды. Но ведь вместо розы свободно может вырасти какая-нибудь гадость вроде базаровского лопуха, а главное — куда же денется все остальное: ее мысли, желания, надежды, даже просто привычки и манеры, которые из двух миллиардов людей на земном шаре присущи только ей одной и никому больше? Очевидно, все это исчезнет вместе с нею и никогда больше не повторится. Никогда — ни через тысячу лет, ни через миллион, ни через сто миллиардов!
Людмила ее просто не поняла, когда она решила поделиться с нею своим отчаянием. Нечего об этом думать, сказала она, это у нее просто какой-то психоз: ведь когда человек умирает, то он перестает сознавать и время для него прекращается. Значит, выходит, совершенно все равно — одно мгновение или вечность. И зачем вообще ломать над этим голову?
Если Таня и излечилась постепенно от этого «психоза», то ей помогли не трезвые рассуждения подруги, а ее собственная любовь — нестерпимое, рвущее сердце чувство жалости к Сергею. Когда страдает любимый, не станешь размышлять о том, что ждет тебя после смерти и как будет выглядеть эта самая вечность. Важно не то, что произойдет с нею через миллион лет, а то, что происходит с Сережей сейчас, сегодня…
После разговора в гимнастическом зале их отношения приняли какой-то новый характер. Впрочем, отношения эти существовали только для них самих — посторонние вообще никаких отношений не видели. Они, как и всю эту зиму, никогда не бывали вместе, ни о чем не говорили, не обращались друг к другу. Встречаясь с Таней, Сережа здоровался торопливо и как-то неловко и быстро проходил мимо. До того разговора они вообще не здоровались, так что это было уже много — почти примирение. А большего и нельзя было пока ожидать, Таня это прекрасно понимала.
Наступил май — горячая предэкзаменационная пора. Людмила не давала ей теперь ни минуты отдыха, кроме регулярных ежедневных прогулок в парке. Уж кто-кто, а Людмила умела организовать занятия таким образом, что на посторонние переживания просто не оставалось времени! По вечерам, одурев от зубрежки, Таня заваливалась в постель и засыпала мгновенно, не успев натянуть на себя простыню, а утром снова повторялся замкнутый цикл: школа — обед — занятия — прогулка в парке — занятия — ужин — занятия — холодный душ — сон.
6
В конце мая, за несколько дней до начала экзаменов, Таня проснулась однажды ночью от света и негромкого разговора за портьерой. Не успев даже как следует испугаться, она услышала знакомый хрипловатый голос, звук осторожно притворенной двери и поскрипывание паркета под крадущимися на носках шагами.
— Дядясаша!! — закричала она, выскочив из постели и путаясь в рукавах халатика. — Дядясаша, здравствуй! — И пулей вылетела в соседнюю комнату, прямо в объятия Дядисаши, пахнущие чужим дорожным запахом каменноугольного дыма и дезинфекции.
— Ну вот… ну вот, — повторял Дядясаша, поглаживая ее спину, — ты, Татьяна, оказывается, как была плаксой, так и осталась… сразу в слезы, даже не хочешь толком поздороваться. Ну, здравствуй, сударыня!
Он вскинул Таню на воздух и расцеловал в обе щеки.
— Э, да ты, брат, выросла! — засмеялся он, опуская племянницу на пол. — Мне теперь тебя и не поднять — разве только вот так, на радостях. А ну, ну, покажись…
Держа Таню за локти, он отодвинул ее от себя и изумленно присвистнул.
— Вон ты кака-а-ая… — протянул он. — Теперь-то я, брат, понимаю, что значит год не быть дома! Уезжал — была просто пигалица, а теперь гляди ты! Взрослая ведь девица, и какая… ну, Татьяна, этим ты меня порадовала, молодец, брат. Только вот я не сказал бы, что вид у тебя здоровый… ты не болела?
— Нет, а что?
— Да понимаешь, какая-то ты, э-э-э… — Дядясаша поиграл пальцами, подбирая слово. — Вид у тебя усталый, вот что.
— А я действительно устаю, скоро ведь экзамены…
— Да, это причина веская, — согласился он. — А вообще молодец — выросла и похорошела. Покажись-ка еще раз!
— Ну, Дядясаша! — запротестовала Таня, — Ты лучше сам покажись, я ведь тоже не видела тебя целый год… А ты загорел, и похудел — ужас, и… Дядясаша! — воскликнула она вдруг, увидев его петлицы, — Что это — ты уже…
— Так точно! — смущенно крякнул Дядясаша, вытянувшись и щелкнув каблуками. — Полковник Николаев прибыл в ваше распоряжение.
— Дядясаша, поздравляю! — Таня опять повисла у него на шее. — Ох как я рада! А ты рад?
— Что вижу тебя, — улыбнулся он, щелкнув ее по носу. — А носишко-то не растет, а?
— А ну его, — отмахнулась Таня. — Не-ет, а этому ты рад? — Она провела пальчиком по его новеньким шпалам, отсвечивающим рубиновой эмалью.
— Этому? И этому рад, а как же. Полковник — это, брат, птица важная, — просипел Дядясаша чужим голосом, подмигнув ей и делая мрачное лицо.
— Ой, Дядясаша, а это что? — испуганно спросила Таня, заметив на его щеке небольшой шрам, которого раньше не было. — Ты был ранен? Как это случилось, Дядясаша? Только честно!
— Тебя это так интересует? — Полковник улыбнулся и приподнял ее лицо за подбородок. — Ничего интересного рассказать не могу, уж не обессудь. Машина получила прямое попадание, в башню, а в таких случаях от брони в этом месте — с внутренней стороны — откалываются мелкие кусочки стали, их как бы разбрызгивает. Вот такой штукой меня и царапнуло. Теперь все ясно?
Таня привстала на цыпочки и поцеловала его в беловатый рубец, резко выделявшийся на бурой от ветра и загара коже.
— Дядясаша, бедный! Тебе было очень больно?
— Какая же это боль, что ты. Ну как от пореза, скажем так.
— Ох, сомневаюсь. Это разбрызгивает, если попадает маленький снаряд?
— Именно.
— А если большой?
— Тогда и результаты соответствующие. Хорошо, довольно об этом. Как ты тут жила?
— Ничего, Дядясаша. Меня тоже ранило, осенью. В начале учебного года.
— То есть? — удивленно спросил полковник.
— Ну, на уроке, в химкабинете… Ты понимаешь, меня химик вызвал и дал выкачать воздух из колбы — а у нас там есть такой маленький компрессор, ручной, у него такое колесо и ручка, и нужно крутить. И потом там два краника, всасывающий и нагнетающий, а я их перепутала и подсоединила колбу к нагнетающему — и кручу, и кручу. А химик еще говорит: «Довольно, Николаева, не усердствуйте». И только он это сказал, а колба взяла вдруг да ка-ак лопнет! Я так и села, правда! Вот химик перепугался: он думал, что мне глаза выбило, а меня только всю обсыпало — потом и в волосах были стекла, и на платье, а один кусочек даже сюда воткнулся, в краешек уха. Его вытащили пинцетом.
Полковник пожал плечами:
— Поразительное дело, Татьяна. Я ведь тебе миллион раз говорил, что в обращении с лабораторным оборудованием нужно быть крайне осторожной… еще после того случая, когда ты ухитрилась включить амперметр в штепсельную розетку! Ну подумай сама — что было бы, если бы стекло попало тебе в глаза?
— Было бы плохо, — вздохнула Таня, соглашаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72