— Сережа, не будь злюкой. — Таня на секунду прижалась к его локтю. — Я очень хотела бы пойти, но завтра это невозможно.
— Еще бы, — сказал Сергей. — Ведь это не лейтенант Сароян тебя приглашает в цирк. С ним-то ты бы нашла время…
— Ну, знаешь! — Таня вырвала руку, вспыхнув от возмущения. — Я уже не могу переносить эту твою дурацкую ревность! Ты просто ненормальный какой-то, хуже всякого мавра! Ни с каким Сарояном я завтра не встречаюсь, и вообще я тебе уже говорила, что вижу его раз в месяц, когда он приходит к Дядесаше играть в шахматы. Что ты еще от меня хочешь?
— Я хочу знать, куда ты идешь завтра!
— Не скажу! Это не мой секрет, понимаешь? Но я тебе даю честное слово, что это вовсе не то, что ты думаешь. Да и какое ты вообще имеешь право меня в чем-то подозревать? Я еще ни разу не дала тебе повода для ревности!
— Ну, еще бы, — буркнул Сергей, уже остывая. — А сейчас тоже не даешь, да?
— Нет конечно. — Таня пожала плечами. — Я ведь не виновата, что у тебя какая-то ненормальная подозрительность. Интересно, как ты вообще можешь меня любить, если ты мне ни капельки не веришь и вечно в чем-то подозреваешь?
На следующий день она пришла к цирку около часа. Наискось через площадь, у дверей обувного магазина, собралась толпа — говорили, что после обеда будут давать тапочки. Это было удачно. Таня заняла очередь и, спрятавшись за спинами, не спускала глаз с циркового подъезда. Ровно без четверти два появился Сергей, чинно ведя за руку сестренку; они подошли к кассам — Таня испугалась вдруг, что не будет билетов, — и потом вместе с другими вошли в подъезд. У Тани отлегло от сердца, и в то же время ей стало еще страшнее. Когда нужно прыгать в воду с большой высоты, втайне надеешься, что в последний момент что-то помешает.
На этот раз препятствия устранялись сами собой. У циркового подъезда стало пусто, в два часа пробежали последние опаздывающие; представление, очевидно, началось. Для верности Таня прождала еще десять минут и, выбравшись из очереди, быстро пошла к трамвайной остановке.
Сойдя на углу Челюскинской и Бакинских Комиссаров, она вдруг сообразила, что совершенно неизвестно, будет ли Сережина мама дома. Вчера она почему-то решила, что та, отправив детей в цирк, непременно останется хозяйничать. А если нет? Тогда все окажется напрасным — и вчерашний обман, который чуть не привел к ссоре, и потерянная возможность посидеть с Сережей в цирке и полюбоваться зверюгами. Главное, конечно, не зверюги. Главное — это то, что если не удастся поговорить сегодня, то уже такого удобного случая может и не представиться до самого отъезда Настасьи Ильиничны. А поговорить им нужно. Как бы ни смотрел на создавшееся положение Сережа, она, Таня, с этим мириться не может. То есть, возможно, в конце-то концов ей и придется примириться, но сначала она должна попытаться сделать все. Это ее долг перед Сережиной мамой, даже если сам Сережа этого не понимает…
Дядясаша сказал однажды, вспоминая какой-то случай из гражданской войны: «Герой не тот, кому посчастливилось родиться с проволокой вместо нервов; настоящий герой — это тот, кто продолжает выполнять свою задачу, хотя у него от страха и душа в пятки уходит». Тане сейчас невольно вспомнились эти слова, когда она свернула в переулок и увидела наискось через улицу знакомый приземистый домик. «Сейчас я, конечно, самая настоящая героиня», — подумала она, пытаясь подбодрить себя шуткой. Это оказалось не так просто. Ноги сами пронесли ее мимо калитки, она прошла еще целый квартал и, совершенно обессиленная волнением, присела на кривую скамеечку у чьих-то ворот.
Господи, если бы она могла сейчас вернуться домой и засесть за книги, не думая ни о каком разговоре… или если бы этот разговор был в эту секунду уже позади… Если бы, если бы! Что толку в этих «если бы». Неужели у всех любовь бывает такой же трудной? Столько трудностей, столько препятствий… Лет четырнадцати — в то время она уже думала о любви довольно часто, начитавшись запретных романов, — ей казалось, что стоит лишь полюбить — и мир вокруг станет сразу сияющим и радужным, словно глядишь на него сквозь хрустальную пробку. А что получается? Почему рядом с этим огромным счастьем, которое дал ей Сережа, обязательно идут всякие заботы и трудности, которых она никогда не знала раньше?..
Почему, например, она вообще должна идти сейчас к Настасье Ильиничне, переносить эту встречу и этот труднейший разговор? Если даже Сережа смотрит на это более спокойно… а уж она-то сама ни в чем перед его мамой не виновата, и оправдываться ей не в чем. Так зачем же добровольно — и безо всякой нужды — брать на себя такое трудное дело? Мало у нее, что ли, других забот и неприятностей: экзамены на носу, Сережа ревнует из-за всякого пустяка, Дядясаша был в школе, и эта Вейсман наговорила про нее уйму каких-то ужасных вещей…
Таня думала обо всем этом, неловко сидя на краешке покосившейся скамейки, щурилась от апрельского солнца и пыталась изо всех сил убедить себя в том, что новое решение — встать и уйти домой, ни к кому не заходя, — что это решение и есть самое правильное. И что вчера она просто не подумав поддалась ребяческому порыву. И что, конечно же, она ничем не виновата перед Дежневой…
Эти попытки убедить себя были, по существу, спором. Ей приходилось спорить — трудно даже сказать, с кем или с чем именно. То ли одна половина ума спорила с другой, то ли ум спорил с сердцем, то ли одно и другое вместе спорили с кем-то третьим. Ты перед его мамой не виновата, говорил первый спорщик, а второй отвечал на это: ты не виновата, верно, но можно причинить горе и не будучи виновной. Ты ведь отнимаешь у нее сына, и не прикидывайся, будто не понимаешь этого. Так что виновата или не виновата, а ты перед нею в большом долгу…
Ей вспомнился вдруг последний разговор с Дядесашей, месяц тому назад. Он тогда опять не сказал ничего определенного, но видно было, что противиться уже не будет. Дядясаша был в тот вечер сдержан и спокоен, как обычно, но она не могла отделаться от ощущения, что эта сдержанность прикрывает очень большую печаль, и ей было стыдно и хотелось приласкаться к Дядесаше, как в детстве, но что-то удерживало ее, и она тоже говорила более или менее спокойно, не показывая своих трудно определимых, смятенных чувств. Уже после того как разговор был, по существу, окончен, Дядясаша сказал вдруг: «Да, вот оно как получается… А я ведь еще думал, Татьяна, что на следующее лето выхлопочу себе отпуск подольше и закатимся мы с тобой путешествовать… Среднюю Азию хотел тебе показать, Забайкалье, Приморский край… А то ведь, как подумаешь, нам с тобой и поговорить по-настоящему никогда особенно не удавалось — ну, я не имею в виду там о школе или о новостях, — а вот так, о жизни вообще. Ты ведь теперь взрослой становишься, я, бывало, всегда думал: Татьяна интересным будет человеком, когда вырастет, внутренне интересным… Ну что ж, ничего, брат, не поделаешь…» Он говорил обычным своим тоном, но ей от этих слов ужасно захотелось пореветь, уткнув нос в его гимнастерку, а она вместо этого — дура, дура! — заявила вдруг: «Так мы же сможем поехать теперь втроем»…
Бедный Дядясаша. И ведь нужно учесть, что Сережа ему очень нравится. А если бы она полюбила человека, который казался бы ему никчемным — как кажется она Сережиной маме? Действительно, при чем тут — виновата, не виновата… Должна же ты понимать, какое горе причиняешь ей своим счастьем!
Посидев еще минуту, Таня встала и медленно пошла к приземистому домику.
Настасья Ильинична не высказала никакого удивления при виде гостьи.
— Здравствуйте, Танечка, — сказала она очень сдержанно, может быть даже чуть неприязненно. — Вы к Сереже? А его нет, не знаю даже, когда вернется…
— Да, — кивнула Таня, — он мне говорил вчера, что идет в цирк. Я не к нему, Настасья Ильинична, я пришла к вам. Мне нужно поговорить… если вы позволите.
— Поговорить? — переспросила та, на этот раз уже удивленно. — Ну, что ж… заходите. Раздевайтесь, у нас не холодно…
Таня сняла пальто. Утром, готовясь к этому разговору, она решила надеть самое свое строгое платье, черное с белыми манжетами и воротничком, которое Люся называла «монашеским». Платье это делало ее выше и тоньше; сейчас она стояла перед усталой пожилой женщиной, коротко причесанная и юношески стройная — странная смесь женственности и мальчишества, — и лихорадочно пыталась найти в голове те слова, с которых нужно было начать этот разговор.
— Садитесь, чего ж стоять, — сказала хозяйка, оставаясь у притолоки со сложенными на груди руками. Ровно полтора года прошло с тех пор, как Таня у них обедала; за это время Дежнева видела ее в городе всего раза два-три, да и то издали и мельком. Сейчас она разглядывала девушку с затаенным ревнивым любопытством — ее слишком аккуратно и не по-школьному причесанную голову, слишком тонкие чулки, слишком дорогое и словно обливающее фигуру шерстяное платье. В таком можно в театр или на танцы куда-нибудь, а она среди дня надела. Зачем — похвастать? Или просто покрасоваться лишний раз?
Видя, что сама хозяйка остается на ногах, Таня тоже не села, кивком поблагодарив за приглашение.
— Настасья Ильинична, — сказала она каким-то не своим голосом. — Вы, наверное, знаете, о чем я пришла с вами говорить. Я знаю, как вы ко мне относитесь, я еще Сереже об этом говорила, что это нормально и что во мне действительно нет ничего такого, что… что могло бы вам понравиться и… заставить относиться ко мне иначе. Но… — Таня перевела дыхание и судорожно глотнула воздух. — …вы понимаете, Настасья Ильинична, нельзя же, чтобы это так и оставалось — наши отношения… Ведь если мы с Сережей любим друг друга, то нужно же… нужно же искать какой-то выход, ведь правда…
— Да вы сядьте, — опять пригласила Дежнева, но Таня не обратила на это внимания, продолжая говорить еще быстрее, сбиваясь и картавя:
— …я прекрасно понимаю — я должна производить на вас отвратительное впечатление, и вы, конечно, думаете, что Сереже будет со мной плохо. Я, наверное, должна была бы вообще отказаться от Сережи, раз вы против… Я как раз сейчас поняла, как трудно быть счастливой, если для этого нужно причинить кому-то горе, — но я не могу это сделать, Настасья Ильинична, поймите! Вы уверены, что я Сереже не подхожу, а я уверена, что подхожу только я и никто другой и что только я могу сделать его счастливым на всю жизнь…
— На всю жизнь, — усмехнулась Дежнева. — Что вы в ней знаете, в жизни-то…
Таня сделала шаг вперед, сложив руки умоляющим жестом:
— Поймите же, Настасья Ильинична, я, может быть, мало знаю, но я совершенно и абсолютно уверена, что у меня хватит сил, потому что никто еще не любил так, как мы с Сережей любим друг друга! И если вы думаете, что я белоручка и ничего не умею делать, то я теперь дома делай все сама, только белье отдаю в стирку, а домработницы у нас уже давно нет, я сама не захотела…
Она беспомощно замолчала, поняв вдруг, каким смехотворным должен показаться Настасье Ильиничне этот ее последний довод и как он подтверждает сложившееся у той мнение о ней как о маменькиной дочке и белоручке, — и тут же добавила потерянным голосом, совсем уже неизвестно для чего:
— Я умею штопать носки, правда…
Дежнева подумала, что, для того чтобы выходить замуж да еще сделать мужа «счастливым на всю жизнь», нужно не носки уметь штопать и обходиться без домработницы, нужно быть готовой к тысяче всяких трудностей, больших и малых, нужно уметь жить на триста рублей в месяц, бегать по очередям и ухаживать за больными детьми, а первым делом — нужно понимать то, чего не понимает эта выхоленная и избалованная девочка: что замужество вообще — это не легкая и приятная жизнь с полюбившимся парнем, а труды и заботы, которые будут сменять друг друга, никогда не кончаясь, до самой смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72