Все это подумалось ей, и она уже собралась сказать это гостье — хотя трудно было найти правильные слова, — как вдруг случилось совсем неожиданное. Шагнув к столу, гостья как-то боком, будто сломавшись, упала на стоявший у стола табурет и расплакалась громко и с отчаянием, уткнув лицо и дергая по клеенке локтями.
Настасья Ильинична смотрела на нее ошеломленно, не зная, что делать.
— Ну ладно… будет тебе, — сказала она, не заметив в растерянности перехода на «ты». — Чего ж слезы-то распускать… тебе-то вроде и не с чего.
Таня рывком подняла лицо, искаженное и залитое слезами.
— Вы думаете, мне легко! — выкрикнула она с рыданием. — Вы думаете, для меня это забава!
— Ну, ну, будет, — повторила растерянно Дежнева. — Никто про вас с Сережей такого не говорит. Ясно, не забава это для вас…
— Так почему же вы не верите, что я хочу ему счастья! Ведь я даже не о себе думаю, а…
Не договорив, Таня снова уронила голову в руки и зарыдала еще громче. Дежнева села рядом.
— Ну, чего ж убиваться-то так, — сказала она негромко. — Разлучают вас, что ли…
Она вздохнула, посмотрела на плачущую девушку и продолжала более мягким тоном:
— Ты небось думаешь, я против тебя зло держу? Нет, Танечка, никакого я против тебя зла не имею. За сына мне страшно — вот что ты должна понимать… да я ведь и о тебе тоже думаю! Не выйдет у вас с Сереженькой жизни — так ведь тебе же первой счастья не будет, так и загубишь свою молодость. Ему-то что, в этом деле нам, бабам, куда труднее приходится…
Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.
— Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!
Дежнева выпрямилась и поджала губы.
— А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…
Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.
— Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…
Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.
— Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.
Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.
— Ты чего? — спросил он с тревогой.
— Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.
После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…
— Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.
— Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…
Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.
— Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…
— Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…
8
Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.
— …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?
За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.
— Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?
Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!
— Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?
— Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!
— Конечно! — кричит Таня. — А кто со мной будет заниматься по математике?
— Ну вот, — вздыхает групорг, — опять за рыбу гроши. Что у тебя с математикой? Ты же говорила, что подготовилась!
— А теперь не уверена! В комплексных числах по алгебре — не уверена. — Таня начинает загибать перемазанные чернилами пальцы. — В исследованиях уравнений высших степеней — не уверена, в обратных круговых функциях по тригонометрии — тоже не уверена, а по стереометрии у меня вчера не вышел объем призмы…
— Ничего, Николаева, — ободряет кто-то, — похороним с музыкой! Гроб себе заказала?
— Ти-ше!! — кричит Земцева. — Дежнев! Таня ведь занималась в твоей группе — в чем же теперь дело? Ведь ты мне сам сказал, что группа к испытаниям готова!
— Так она и была готова! — с отчаянием в голосе отвечает Сергей и оборачивается к Тане. — Ведь мы же с тобой еще в воскресенье все это делали — и объем призмы, и объем пирамиды, и…
— Ну вот, а вчера у меня призма опять не вышла! — капризно отзывается Таня. — Тебе так трудно объяснить мне все это еще раз?
— Ладно, — машет рукой Людмила, — ну тебя совсем. Инна, ты можешь позаниматься с Лихтенфельдом?
Инна Вернадская, прозванная «профессоршей» не столько из-за громкой фамилии, сколько из-за отличной успеваемости и единственных в классе роговых очков, спокойно кивает. Конечно, почему бы ей не позаниматься, у нее-то самой отличный аттестат уже почти в кармане.
— В общем, товарищи, — кричит Земцева, — я вам все-таки не нянька — это уж вы и сами можете решить, кому с кем заниматься в остающиеся дни! Но только я, как групорг, категорически настаиваю на одном — никаких шпаргалок на испытаниях, по крайней мере у комсомольцев! Ваша комсомольская совесть…
Игорь Бондаренко снисходительно усмехается, держа руки в карманах и покачивая носком блестящей модельной туфли. Буза все это — со шпаргалками, без шпаргалок… взрослые люди, а устроили «на лужайке детский крик» из-за такой ерунды. Дурак он, что ли — идти на испытание незастрахованным и рисковать остаться без мотоцикла. Старик обещал твердо — мотоцикл в обмен на аттестат. Законная сделка, товарообмен по всем правилам. А мотоцикл — игрушка, новенький немецкий ДКВ, второго такого случая не представится. Адик достал его в Черновицах и продает теперь только потому, что позарез нужны «пети-мети». Нет, комсомольская совесть пускай полежит в кармане, рядом со шпаргалками. А Людка-то дура — какая девочка, пальчики оближешь, и не находит более интересных занятий…
— Послушайте, послушайте! — встает Лена Удовиченко. — Я вот что предлагаю: давайте в перерывах между испытаниями собираться как можно чаще. Назначим место — ну, хотя бы в парке — и будем приходить туда. Кто хочет — просто отдыхать, а у кого возникнут какие-нибудь трудности — так легче же вместе! Девочки, правда, давайте, чтобы это было организованно!
— А мальчикам с вами нельзя? — басит кто-то.
— Можно, если без футбола!
— А вы чтобы без сплетен!
Людмила смотрит на часы и хлопает в ладоши:
— Товарищи, мы болтаем уже десять минут! Я считаю, что Лена придумала замечательно, давайте так и решим…
— А что, «явка обязательна»?!
— Нет, зачем же! Просто кто хочет, кому это будет интересно. По-моему, так можно сочетать отдых с повторением, ведь правда? Давайте договоримся так: вот сегодня сдаем, а завтра с утра приходим в парк, ну, скажем, к оркестру. Там днем никого не бывает, есть скамейки — можно даже писать — и если дождь, то можно забраться в раковину…
Володя Глушко на минуту приподымает взлохмаченную голову, прислушивается рассеянно и снова наклоняется над партой. Перед ним целая пачка вырезок, одолженных одним парнем из девятого. Бормоча что-то, он переписывает себе в блокнот: «Англия — Хаукер „Тайфун“, истребитель, скорость макс. 650 км/час, мотор Н-образный, „Нэпир-Сэйбр“, мощн. 2400 л.с.». Он изумленно ерошит волосы. Две с половиной тысячи, что-то потрясающее… что ж это — выходит, Мишка тогда был прав? А он сам доказывал, что двигатели внутреннего сгорания достигли уже своего потолка удельной мощности и авиационный двигатель больше полутора тысяч будет практически неприменим из-за своих габаритов, а следовательно, остается одно — переводить авиацию на реактивное движение. А вот англичане, собаки, построили теперь этот Н-образный «Нэпир».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Настасья Ильинична смотрела на нее ошеломленно, не зная, что делать.
— Ну ладно… будет тебе, — сказала она, не заметив в растерянности перехода на «ты». — Чего ж слезы-то распускать… тебе-то вроде и не с чего.
Таня рывком подняла лицо, искаженное и залитое слезами.
— Вы думаете, мне легко! — выкрикнула она с рыданием. — Вы думаете, для меня это забава!
— Ну, ну, будет, — повторила растерянно Дежнева. — Никто про вас с Сережей такого не говорит. Ясно, не забава это для вас…
— Так почему же вы не верите, что я хочу ему счастья! Ведь я даже не о себе думаю, а…
Не договорив, Таня снова уронила голову в руки и зарыдала еще громче. Дежнева села рядом.
— Ну, чего ж убиваться-то так, — сказала она негромко. — Разлучают вас, что ли…
Она вздохнула, посмотрела на плачущую девушку и продолжала более мягким тоном:
— Ты небось думаешь, я против тебя зло держу? Нет, Танечка, никакого я против тебя зла не имею. За сына мне страшно — вот что ты должна понимать… да я ведь и о тебе тоже думаю! Не выйдет у вас с Сереженькой жизни — так ведь тебе же первой счастья не будет, так и загубишь свою молодость. Ему-то что, в этом деле нам, бабам, куда труднее приходится…
Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.
— Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!
Дежнева выпрямилась и поджала губы.
— А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…
Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.
— Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…
Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.
— Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.
Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.
— Ты чего? — спросил он с тревогой.
— Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.
После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…
— Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.
— Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…
Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.
— Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…
— Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…
8
Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.
— …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?
За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.
— Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?
Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!
— Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?
— Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!
— Конечно! — кричит Таня. — А кто со мной будет заниматься по математике?
— Ну вот, — вздыхает групорг, — опять за рыбу гроши. Что у тебя с математикой? Ты же говорила, что подготовилась!
— А теперь не уверена! В комплексных числах по алгебре — не уверена. — Таня начинает загибать перемазанные чернилами пальцы. — В исследованиях уравнений высших степеней — не уверена, в обратных круговых функциях по тригонометрии — тоже не уверена, а по стереометрии у меня вчера не вышел объем призмы…
— Ничего, Николаева, — ободряет кто-то, — похороним с музыкой! Гроб себе заказала?
— Ти-ше!! — кричит Земцева. — Дежнев! Таня ведь занималась в твоей группе — в чем же теперь дело? Ведь ты мне сам сказал, что группа к испытаниям готова!
— Так она и была готова! — с отчаянием в голосе отвечает Сергей и оборачивается к Тане. — Ведь мы же с тобой еще в воскресенье все это делали — и объем призмы, и объем пирамиды, и…
— Ну вот, а вчера у меня призма опять не вышла! — капризно отзывается Таня. — Тебе так трудно объяснить мне все это еще раз?
— Ладно, — машет рукой Людмила, — ну тебя совсем. Инна, ты можешь позаниматься с Лихтенфельдом?
Инна Вернадская, прозванная «профессоршей» не столько из-за громкой фамилии, сколько из-за отличной успеваемости и единственных в классе роговых очков, спокойно кивает. Конечно, почему бы ей не позаниматься, у нее-то самой отличный аттестат уже почти в кармане.
— В общем, товарищи, — кричит Земцева, — я вам все-таки не нянька — это уж вы и сами можете решить, кому с кем заниматься в остающиеся дни! Но только я, как групорг, категорически настаиваю на одном — никаких шпаргалок на испытаниях, по крайней мере у комсомольцев! Ваша комсомольская совесть…
Игорь Бондаренко снисходительно усмехается, держа руки в карманах и покачивая носком блестящей модельной туфли. Буза все это — со шпаргалками, без шпаргалок… взрослые люди, а устроили «на лужайке детский крик» из-за такой ерунды. Дурак он, что ли — идти на испытание незастрахованным и рисковать остаться без мотоцикла. Старик обещал твердо — мотоцикл в обмен на аттестат. Законная сделка, товарообмен по всем правилам. А мотоцикл — игрушка, новенький немецкий ДКВ, второго такого случая не представится. Адик достал его в Черновицах и продает теперь только потому, что позарез нужны «пети-мети». Нет, комсомольская совесть пускай полежит в кармане, рядом со шпаргалками. А Людка-то дура — какая девочка, пальчики оближешь, и не находит более интересных занятий…
— Послушайте, послушайте! — встает Лена Удовиченко. — Я вот что предлагаю: давайте в перерывах между испытаниями собираться как можно чаще. Назначим место — ну, хотя бы в парке — и будем приходить туда. Кто хочет — просто отдыхать, а у кого возникнут какие-нибудь трудности — так легче же вместе! Девочки, правда, давайте, чтобы это было организованно!
— А мальчикам с вами нельзя? — басит кто-то.
— Можно, если без футбола!
— А вы чтобы без сплетен!
Людмила смотрит на часы и хлопает в ладоши:
— Товарищи, мы болтаем уже десять минут! Я считаю, что Лена придумала замечательно, давайте так и решим…
— А что, «явка обязательна»?!
— Нет, зачем же! Просто кто хочет, кому это будет интересно. По-моему, так можно сочетать отдых с повторением, ведь правда? Давайте договоримся так: вот сегодня сдаем, а завтра с утра приходим в парк, ну, скажем, к оркестру. Там днем никого не бывает, есть скамейки — можно даже писать — и если дождь, то можно забраться в раковину…
Володя Глушко на минуту приподымает взлохмаченную голову, прислушивается рассеянно и снова наклоняется над партой. Перед ним целая пачка вырезок, одолженных одним парнем из девятого. Бормоча что-то, он переписывает себе в блокнот: «Англия — Хаукер „Тайфун“, истребитель, скорость макс. 650 км/час, мотор Н-образный, „Нэпир-Сэйбр“, мощн. 2400 л.с.». Он изумленно ерошит волосы. Две с половиной тысячи, что-то потрясающее… что ж это — выходит, Мишка тогда был прав? А он сам доказывал, что двигатели внутреннего сгорания достигли уже своего потолка удельной мощности и авиационный двигатель больше полутора тысяч будет практически неприменим из-за своих габаритов, а следовательно, остается одно — переводить авиацию на реактивное движение. А вот англичане, собаки, построили теперь этот Н-образный «Нэпир».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72