Но Ирка закусила удила. Ей казалось, что, как только она родит, Зюнька дрогнет при виде дитяти, а судья отступит под угрозой общегородского скандала.
Однако она слишком плохо знала Маргариту Федоровну. Родить-то она родила, но, во-первых, ее родители, по ее словам, наотрез отказались принять ее с нажитым ребенком. Во-вторых, когда она перебралась с детенышем в дальнюю деревеньку под Вышним Волочком, к бабке и деду, у которых была дойная корова и которые ее приняли, на двух машинах в ту деревню прибыли очень крутые мальчики с «голдами» на бычьих шеях и предупредили, что отныне ее появление вблизи Зюньки будет расценено как вызов со всеми вытекающими последствиями.
Впрочем, визитерами был предложен ей и конверт от неизвестного лица, с полутыщей баксов, на обзаведение, а главное, дальнюю дорожку. С тем, чтобы в городе молодой маманей и близко не пахло. Горохова деньги взяла. От денег она никогда не отказывалась. На эти баксы она умудрилась начать челночные операции, мотала в Польшу и даже в Турцию, реализовывала товар на рынках в Твери и даже добралась до ярмарки в Лужниках, так что в деревне бывала редко, и пацаненок рос на руках у бабки и деда.
Но с год назад пошла черная полоса. Сначала на территории Белоруссии автобус с «челноками», в котором ехала Горохова, был подчистую выпотрошен шоссейными бандюгами. И она разом потеряла все. Потом в одночасье помер дед, а через две недели и бабка. Покупателей на их избу не нашлось, Горохова заколотила двери и окна и начала потихонечку подбираться к родному городу.
Сначала устроилась кассиршей на железнодорожную платформу ближе к Дубне. А прошлой осенью определилась сюда, в затон. И наконец, вызвала своего Зиновия, втихую, конечно.
Щеколдин приехал на новой «тойоте» и впервые встретился со своим сынком. Разглядывал, по ее словам, чуть не под лупой его волосики, изучал ладошки и пяточки и сравнивал со своими лапами, заглядывал в ушки и бормотал:
— Вроде мое… А может, не мое?
Ирка утверждала, что рассвирепела, наорала на него и вытурила.
Но не совсем. Нынче раз в месяц Зюня конспиративно навещает ее, в постель не лезет, держится презрительно и отчужденно. Но привозит кое-что из еды, одежонку для пацаненка и не очень много, но денег. Так, по старой памяти, как бывшей постельной партнерше. Но предупредил, чтобы на людях, в городе, она не появлялась. Привозит и спиртное.
— Похоже, мадам знает, что я здесь… — безразлично сказала Ирка. — Может, ждут, когда я сопьюсь… Может, когда меня тут по пьяни дружки пришьют. Мне это как-то все одно теперь. Хрустнула я, подруга, и ничего уже не хочу.
Вот в это я не очень поверила. В каюте у нее был все-таки мощный набор дорогой косметики, наряды были сохранены, даже хорошая дубленка висела в шкафу и шапка из чернобурки, и когда она, оглядев меня ревниво, переоделась из своего сарафана и скрыла под симпатичным платьицем костистые ключицы, пробурчала: «Цвет лица в наших руках!» — присела к зеркалу и прошлась макияжем по своей бесцветной физии, я увидела почти прежнюю Горохову, на которую и мужички могли бы оглянуться не без интереса.
Вообще-то она была странной, и все здесь было странным. В чем-то она со мной опять темнила. Потому что у меня родилось ощущение, что, несмотря ни на что, для Ирки здесь какая-то временная стоянка, какой-то привал, где она дожидается неведомой мне перемены и готовится к очередной своей выходке.
Но может быть, я и ошибалась.
И еще мне на миг показалось, что слишком много она демонстрирует мне свою разнесчастность, как будто знала, что я найду ее, и заранее готовилась и репетировала, как вести себя со мной. Может быть, и ребеночек был выставлен на палубе, чтобы с ходу сокрушить мою гневную душу? Добиться милости? Или даже прощения?
Горохова наконец показалась на палубе, неся кастрюлю с ушицей, а под мышкой, — темную бутылку вина.
Разлила уху по мискам, наполнила кружки и сощурилась на солнце:
— Ну, со свободой тебя, Басаргина!
— Я пить не буду, — твердо сказала я. — И есть не хочу.
— Чего ж я тогда наизнанку перед тобой выворачиваюсь? — обиделась она.
Я полезла в свой пакет, вынула шариковую ручку, школьную тетрадку и положила перед нею.
— Давай, радость моя! Пиши!
— Что писать? — насторожилась она.
— А все, что знаешь… Как вы меня облапошили. Как Маргарита Федоровна операцию спроектировала. Как ты меня в капкан завела. Что было положено твоему Зиновию в тот вечер делать, что лично — тебе. Кто из вас, когда я дома дрыхла, эти цацочки приволок и в дедов кабинет засунул. Я так думаю, что это ты была, Горохова. Ты же в дедовом доме чаще, чем в своем, ночевала. Пила с нами, ела… Даже на нашем фортепьяно австрийской фирмы «Иванофф», работы тыща восемьсот какого-то там древнего года, «Собачий вальс» наяривала! Ты в дом забралась? В окно, что ли?
— Зачем в окно? У меня ключи были… Ты же их вечно теряла, — тихо сказала она.
— Вот так и пиши. Как свистнула у меня ключи. Чего боишься?
— Я не за себя боюсь… — вскинула она мгновенно проясневшие глаза. — Я за тебя боюсь, Лизка! Что было, то было, назад ничего не воротишь. Ты хотя бы представляешь, во что влезаешь?
— Разъясни.
— То, что они с тобой сотворили, для них это так… мелочевка. — Она говорила с трудом, похрустывая пальцами. — Тебя сколько тут не было?. Три года? Так вот, они и раньше не очень-то стеснялись, а теперь у них все схвачено. Куда ни ткнись — всюду они. Рынок, павильончики эти, даже супермаркет — ихний… Торговлишка оптом из контейнеров — тоже.
Ликеро-водочный в три смены водяру из левого спирта гонит. Земля, которая под дачи и коттеджи нарезается, — ихняя. Нефтебаза, все заправки — они. Обувная фабрика, порт, карьеры для песка и гравия — тоже они. Без них сам по себе никто и чихнуть не смеет. Тут азербайджаны пробовали укорениться, свое прихватить, «чехи», чечены то есть, крутились… Да те же вьетнамцы московские… Они всех вымели. Тут без тебя такие стрелки забивались, такие разборки шли! С гранатометами… Они свекровочку мою несостоявшуюся напрасно, что ли, над всем городом поставили? Мэр, поняла, не хер собачий! У них же команда! И похоже, крыша не только в области, в Твери то есть… Они в Москве сапогом двери открывают! Может быть, даже кремлевские… А чьи деньги они в наших четырех банках прокручивают? Ну, сама подумай, на кой черт в нашем вшивом городишке четыре коммерческих банка? А?
Я слушала молча. Потом кивнула.
— Значит, так… Пиши: «Чистосердечное признание от Гороховой Ирины…»
— Я Ираида по паспорту!
— «…от Гороховой Ираиды Анатольевны», год рождения и все такое… Кому — это я сама определю. Значит, дальше: «Находясь в трезвом уме и твердой памяти, без всякого постороннего нажима со стороны, исполняя свой гражданский долг, сообщаю следующее…»
Она долго смотрела куда-то мимо меня.
— Убьют ведь, Лиз… Тебе-то что, а у меня — ребенок…
— Пиши!
МЕНТЫ ВОЗБУЖДАЮТСЯ
Бывают сны как праздники. После них хочется петь и смеяться. Я заставила Ирку собственной рукой переписать признание в трех экземплярах, для страховки, потом выправила грамматические ошибки и воткнула, где положено, запятые. Эта грамотейка до сих пор писала «судейский произвол».
Словом, когда я спохватилась, что пора отчаливать, солнце уже село. Берега тут были окраинные, неофонаренные, только на севере, там, где город, отсвечивало зарево, и брести мне в темени было как-то не с руки. К тому же я только с виду держалась железно, в действительности нервничала от того, что Горохова может вильнуть и отказаться, и она действительно и виляла, и если не отказывалась, то дело поворачивала так, что меня сыграла в основном судья, а ее, бедную, заставили. В общем, я ее дожала, но устала так, словно мешки с мукой таскала.
Я осталась на «Достоевском». Но в каюту к Гороховой не пошла, она мне выделила подушку, одеяло и старый овчинный кожух, я постелилась на палубе на плоской крышке люка и наконец осталась одна.
Река шуршала камышами, было покойно и радостно от близких спелых звезд. Луна всходила поздно и не мешала звездам. Ангельская была ночь, теплая и мягкая, и сон ко мне пришел ангельский.
Я всю ночь летала. Но не одна, а с матерью. Как будто я уже взрослая, но мама берет меня за руку, как маленькую. Целует меня в губы теплыми мягкими губами, и от нее пахнет свежей мятой и скошенной травой, как будто она только с поля. Мы с нею стоим на высоченной горе, покрытой, как зеленым мхом, сплошным лесом, внизу в долине видны синие жилки речек и какие-то белые, как сахар, домики, И все это, оказывается, та самая Грузия, в которой я никогда не бывала. Вниз ведет дорога из белого камня, мать мне говорит: «Побежали?» И мы, задыхаясь от смеха, держась за руки, бежим что есть силы вниз, разгоняемся и вдруг взлетаем и парим в небе над горами, будто птицы, но нам не страшно, а весело.
Во сне я точно знала, что увижу море, то самое, Черное, на которое она меня так ни разу и не свозила, и я его увидела — на полнеба поднялся сверкающий темно-синий щит вод, над которым летали неизвестные мне громадные розовые птицы.
Потом — мы сидим с матерью на каких-то камнях на берегу ручья, она размыкает свои ладони, сложенные ковшиком, а в руках оказывается махонький живой ежик, серебристо-серый, с веселыми черными, как смородинки, глазками и дрожащим мокрым носиком. Такого я ждала от матери все детство и просила подарить мне его, но подарила она его мне только в этом сне.
Потом-то оказалось, что сон был в руку. Но до этого мне еще надо было дожить.
А в то утро я проснулась на палубе, закутанная в одеяло, вся в слезах. Оказывается, я отчего-то плакала. Но слезы были не горькими, а светлыми и легкими, от которых чувствуешь себя, отревевшись, очищенной, легкой, бездумно веселой, словно ничего похабного на свете не бывает.
Вылезать из угретого кокона мне не хотелось, но тут я услышала, что где-то внизу, в их каюте, плачет пацаненок. Я выждала, но он все скулил и хлюпал, я обозлилась на Ирку, которая никак не может проснуться, и побрела вниз.
На корабельной двери мелом было написано:
«Скоро вернусь!» Гороховой в постели не было, на стол были аккуратно выставлены упаковки с детским прикормом, пакеты с памперсами, стопка стираной и глаженой детской одежонки.
Искаженное личико промокшего дитяти привело меня в замешательство, но худо-бедно, я справилась с ним, обтерла попку, сменила памперс, погрела в ладонях и сунула ему в пастенку бутылочку с соской, наполненную детской смесью. Пацаненок заурчал и зачмокал, как насосик.
Вообще-то от Ирки я добилась чего хотела и делать на «Достоевском» мне было нечего, но и ребенка оставлять без присмотра было нельзя.
Я перетащила Гришуню на палубу, в его манеж с игрушками. И мы с ним начали знакомиться.
Развеселившись, он самозабвенно пытался объяснить мне что-то на своем еще птичьем языке. Такой птенчик с хохолком, толстенькими, похожими на крылышки у пингвиненка ручками и крепкими упругими ножонками.
Он то и дело издавал мощные индейские вопли, от которых закладывало уши, и, приседая, прыгал в манеже так, что тот только жалобно скрипел. Бесхитростно ликовал, радуясь сытости, солнцу, здоровенной живой игрушке, которую изображала я, и расплескивал это ликование, вопя во все горло. Так он пел. Неиссякаемая энергия переполняла его, и я впервые увидела, как он танцует. Позже я выяснила, что Гришуня может дать сто очков вперед всем и всяческим «брейкерам». Он мог отплясывать сутками, даже в полном одиночестве. Зрители его волновали мало. Он наслаждался сам собой.
Время летело как пришпоренное. И я как-то напрочь забыла, кто я теперь, зачем здесь и как оно там будет, в грядущем.
Ирка объявилась уже под вечер, когда Волга стала багрово-желтой от заката, над затоном поплыли клочья тумана и я переодела мальчика в теплый комби-незончик и шапочку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48