А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Я особенно не уточняла, потому что по дороге мы успели разругаться. Гришка подмок и начал хныкать, ему надо было поменять подгузники, я остановила Клецова, начала возиться, но неумело, он отстранил меня и начал орудовать ловко и как-то привычно, и я не выдержала:
— Это где же ты так навострился? Нянь? У тебя что, своих детей немеряно?
— Своих у меня еще нету, — заметил он, ухмыльнувшись. — По причине отсутствия присутствия второй половинки. Дети же, если тебе это известно, Лизавета, получаются коллективными усилиями. Вот, Григорию даже документов не надо. Полное отсутствие твоих прекрасных черт. Зато он взирает на меня глазами Ирки Гороховой и как бы просит: «Петенька! Дай содрать алгебру!» А вот щеки — точь-в-точь как у Зюни-аптекаря… Неужели этот хмырь в детстве тоже был симпатичным?
— Догадался, значит?
— А с чего догадываться? Про них моя мамочка все знает. А насчет пеленок, так ты, кажется, Лизонька, все забыла: у меня за плечами аж три сестренки-шпингалетки, мал мала меньше… Так что в плане горшков и сосок я подковался! Вот только не пойму — Ирка тебе его сама подкинула или ты его уперла? Не боишься?
— А ты что? Труханул?
— С чего это?
— Ну, я же теперь в центральный компьютер Министерства внутренних дел навеки занесена. Имечко, статья, срок… Ты-то хоть сечешь, с кем повязался?
— Да что-то я не верю, что тебя в зоне до полублатной перемесили!
— А почему бы и нет? Там такие тестомесы — любую в баранку согнут. С дырочкой посередине.
— Ну, и чем ты там занималась? — помолчав, через силу спросил он так, словно это ему должно быть больно, а не мне.
— Сонеты Шекспира на «инглише» в подлиннике невинным девицам читала… — почти ласково пояснила я. — Конвойные, так те в основном Анну Ахматову уважали. Ну, немножко Блока. Знаешь? «Дыша духами и туманами…» Ну а в бараке по ночам дискутировали по философии Льва Николаевича Гумилева! Проблемы пассионарности, сфера мысли в этногенезе… Как это у него, страдальца? «Но бояться этой страны мы не станем и в смертный час, беспощадный гнев сатаны непреклонными встретит нас…»
— Прости! Больше не буду… Даже спрашивать!
— Ну почему же не будешь? — Он резанул по самому больному, и меня уже понесло вразнос до трясучки. — Ты даже просто обязан! На тебе же клейма нету! Опять же — благодетель ты мой! Спаситель! Прямо ангел на мотоциклете! Только чем я тебя благодарить обязана? Чем платить? Все тем же? Тогда рули на нашу «трахплощадку»! А в общем, что волынить-то? Гришку под кустик, мы за кустик! Хотя бы вот тут…
Клецов побелел, скулы резко выперли, глаза стали больными. Он с силой боднул башкой воздух и сказал очень тихо:
— Не смей так со мной. Не смей. Он побрел к своей таратайке, уселся за руль, долго сидел, сгорбившись, и потом сказал:
— Или ты заткнешься и… никогда больше… Вот так! Или — вали на все четыре…
— Поняла. Заткнулась. Уже. — Я подхватила Гришуню и, изображая крайнюю степень покорности, влезла в коляску.
Клецов ничего не ответил, но рванул с места, как обожженный.
Так что, когда мы оказались на его территории, я предпочла не возникать с вопросами. Тем более умом я понимала, что меня занесло: как ни верти, а выручал-то меня именно он. И никто больше. Но от этого мне было почему-то еще больнее. Не по себе мне было. Куда денешься? Только гораздо позже я поняла, что с нами происходило в эти двинувшиеся в новый отсчет дни.
Я до обомления, до отчаянного беззвучного воя стала бояться этого нового, неизвестного мне Клецова. И вот что чудно: меня совершенно не беспокоило то, что я выкинула на острове, в каптерке, с незабвенным майором Бубенцовым. Я будто на тренажере исполнила ряд совершенно механических заданных упражнений. Отработала свое, отмылась и через день все вычеркнула из памяти.
А вот теперь, в этой совершенно нелепой ситуации, что мне делать с собой, а главное, с этим почти незнакомым мне человеком?
Есть вещи, для которых не нужны никакие слова. Я не просто видела, но всем существом ощущала, как он радуется от того, что я снова рядом, да нет, не просто радуется — странно счастлив каждой секундой, и хотя он рычал и язвил, от него исходили мощные токи нежной, горячей приязни. И это было что-то такое, чего у нас не было никогда.
Я уже видела, что стоит мне чуть-чуть приоткрыть тот щит, которым я прикрылась, дать хотя бы намек, что я не прочь сделать шаг или хотя бы полшажка навстречу, и у нас начнется какая-то новая история. Но что это будет? А главное — зачем? Как ни верти, а во мне всерьез ничто не отзывалось на то, что он рядом и может быть рядом всегда. Понять это было нетрудно, каждая Евина дочка это понимает. Но с моей стороны это была бы пустая обманка, та самая нехитрая ложь, которой можно ослепить любого влюбленного мужичка.
И наверное, это был бы самый разумный выход для меня в моем положении. Но что-то не очень понятное протестовало, почти вопило где-то в глубинах моей измочаленной душонки: не сметь! Потому что если я решусь на такое, я обману не его, а себя. И буду врать всю оставшуюся жизнь. Или сколько мне там отмерено… И чем тогда я буду отличаться от Ирки или тысяч других ирок, которые совершенно трезво и холодно просчитывают, как взнуздать и оседлать ополоумевшего от гормонов жеребчика, дабы он вез их к вершинам семейного благополучия?
Вряд ли я делала это совершенно осознанно, но как-то так, само по себе, с того первого дня на территории между мной и Клецовым пошла строиться невидимая стена, которую ни обрушить, ни пробить…
В то первое утро, когда Клецов ушел со своим чемоданчиком к главному зданию, территория мне понравилась своей непричесанной первозданностью. На лугах и полянках трава стояла по пояс, деревья были разбросаны купами по травам: матерые белые березы, несколько кряжистых дубов, высоченные сосны, островки кустарников. И только позже я разглядела, что все это умелая имитация, сохранявшая видимость дикости. Здесь все было продумано и четко спланировано как бы в пику придворцовым паркам. По луговине и полянам невидимо змеились гравийные дорожки, за кулисами прятались одноэтажные службы, включая гараж и старинную конюшню с кругом для выводки лошадей, вдоль ограды шла тропка для верховых прогулок, вместо бассейна был затененный дубами громадный пруд — в общем-то, озеро с извилистыми берегами. Но дно пруда было выложено синей кафельной плиткой, в зарослях близ него прятались купальные кабинки, а в проточные воды вела почти незаметная мраморная лестница.
Как позже выяснилось, здесь вращалось немало прислуживающего народу, но они словно растворялись в пространстве, и ощущение безлюдного мирного покоя, ленивой безмятежности не проходило.
Впрочем, в первые часы мне было не до изучения местности — нужно было устраиваться с Гришкой. Я покормила его какими-то смесями из Иркиных припасов, усадила на горшок, потом вывела на траву перед домом, всучила игрушки, а чтобы не уполз от крыльца, привязала за ногу бельевым шнуром.
А сама ушла в дом, осваиваться.
И только тут, разбирая Гришкины вещички, изучая клизмочки, баночки с присыпками и мазями, ночные рубашонки и распашонки, шапочки летние и шапочки зимние, с ужасом начала понимать, за что я взялась. В общем, от чего именно избавилась Горохова.
Судя по затрепанной книжке доктора Спока, эта обормотка переживала те же проблемы, что обрушились и на меня. Хорошо, что у меня хватило ума сунуть эту энциклопедию по выращиванию младенцев в рюкзак вместе с пакетами манки, риса, банками с соками и прочим.
Вопрос с посудой решался просто — посуда здесь была, но «взрослая». Постельные дела тоже решаемы — сдвину обе койки и приткну дитя к себе поближе, чтобы ночью не свалилось на пол.
М-да… А где тогда будет спать Клецов?
Что-то мне очень не хотелось уходить с ним в надвигающуюся ночь под одной крышей. Ладно, проблемы будем решать по мере возникновения.
Я поглядела в окно — Гришуня ползал по одеялу, постеленному на траве, хохотал и хлопал ладошкой — ловил кузнечика.
Я решила начать с теории, раскрыла этого самого Спока и начала читать.
Доктор Спок меня успокаивал — по доктору выходило, что нет ничего проще, чем быть матерью.
Строчки расплывались, глаза слипались от сонной тишины и ласкового послеполуденного тепла, приходила покойная усталость, словно я наконец-то добежала до финиша моего идиотского марафона, и я не заметила, как заснула.
Сон был нелепый — наверное, в нем сосредоточились все мои — невысказанные страхи. Мне снилась Гаша, не совсем ясно, только блеклые глаза ее в сеточке морщин смотрели на меня близко, как будто сквозь слой прозрачной воды, тихие и печальные. Но голос ее лился совершенно различимо.
— Ты хоть соображаешь, за что берешься, Лизавета? — слышала я. — Это же не цуценя, не пупсик, в который поигралась и бросила… Тем более что у него родная мамочка есть, отец тем более Ему ж не просто расти, а и болеть. От дитячих хворей никто никуда не денется. А там — учить надо и, между прочим, обувать, одевать… И кормить тоже. И какая у него жизнь будет? Если тебя саму в три узла свернуло? И как там оно — выпрямишься? Ну, и опять же — будет у тебя муж. Будет, будет, куда денешься? Думаешь, мужикам большая радость девицу с готовым довеском брать? Да нет, случаются и такие, которым бы вроде все равно. Только я тебе так по жизни замечу: не все равно им. Был бы это твой грех, ты свои делишки искупала — что самолично на спинку опрокинулась. А то что ж получается? Кто-то карамелечку сладкую отсасывал, хмелел, а похмелье — тебе? Чьи долги собираешься платить, Лизка? Зачем?
Гашин лик зыбился и расплывался, и вдруг почему-то оказывалось, что говорит со мной не Гаша, а мать. Хотя вот так, по-деревенски, она говорить просто не могла. Как-никак музыкальная дама, три курса Гнесинки по классу арфы почти окончила, успела, значит, еще до первого супруга.
Все-таки сон был не совсем дурацкий, кажется, это я сама с собой беседовала. Но осмыслить его я не успела — где-то близко благим матом заорал ребенок, и я так и не поняла, каким образом оказалась не в доме, а перед ним. Меня как из пушки выстрелило.
Гришунька катался по одеялу, дергался и кричал так, как мог бы реветь целый детский сад голов на тридцать младенцев. Залитая слезами рожица была помидорного цвета. Я привязала его за ногу бельевым шнуром, чтобы не уполз в травяные джунгли, и вот в этой веревке он и запутался, намотав на себя в узлы и путаницу несколько витков. И чем больше он извивался и дергался, тем туже они его стискивали и душили, от чего он пугался еще пуще.
Над Гришкой на коленях стоял какой-то человек и, что-то бормоча, пытался выпутать его из силков. Когда я рванулась к ребенку, он небрежно оттолкнул меня локтем, рявкнув:
— Не мешать!
В его лапах блеснуло лезвие охотничьего ножа, и во все стороны полетели концы разрезанной веревки.
— Кажется, все… — пробурчал он, выпрямляясь. — Додумалась, идиотка! Мужик же у тебя задохнуться мог! Хороша… мамочка!
Гришунька хлюпал и дрожал, прижимаясь ко мне всем тельцем, и я тоже дрожала и хлюпала, подхватив его на руки.
— А голосина у него — будь здоров! — вдруг, белозубо оскалившись, захохотал он. — Труба! Покруче, чем у Кобзона… Вон как отсигналил!
Я тупо разглядывала этого типа. Мужчины начинали вызывать у меня любопытство начиная с метра восьмидесяти. То есть те, кто был хоть чуть-чуть, но выше моей маковки. С этим было все в порядке — я ни в коем разе не могла его разглядывать сверху вниз. Он был высоченный, здоровенный, но не громоздкий. И во всех движениях его была какая-то странная плавность, текучесть, что ли, как будто он умел переливать вес и силу внутри себя, как тяжелую ртуть. Котяра. Здоровенный, беспричинно веселый и ехидный кошак, которого явно развлекало то, что случилось с Гришкой и со мной. На нем была выгоревшая до белизны старая ковбойка с засученными рукавами, бриджи с кожаными нашлепками на коленях и заду и парусиновые сапожки со шпорами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48