— что я дам слабину, вспомню про былое, и у нас с Клецовым все заплетется по новой. Впрочем, не так уж это было и глупо, во всяком случае по отношению к Петру. Случались целые недели, когда я не видела Сим-Сима, он пропадал в Москве, но вместе с ним пропадал и Клецов. При главном офисе на Ордынке было что-то вроде небольшого постоялого двора для шоферов и охраны, с кормежкой и спальнями, где обслуга расслаблялась в паузах между трудовыми усилиями.
Когда я поняла, в чем причина карьерного взлета Петра Клецова, — сначала завелась в том смысле, как Сим-Сим смеет мне не доверять? Но потом мне стало хорошо — это был еще один знак того, что Туманскому я уже ой как не безразлична! И для него я — всерьез.
Но вот Клецова я не понимала. Дураком он не был, и судя по всему, и до него давно дошли сплетни о нас с Сим-Симом (водилы в гараже чешут языки не хуже базарных теток), да он наверняка и сам что-то улавливал, но вел себя так, словно ничего не случилось. Наверное, на его месте я бы не выдержала, просто собрала бы шмотки, послала бы все на хрен и ушла, лишь бы не видеть, как обожаемая персона намертво прилипла к мужику почти в два раза старше его. И дело было не в валютной подкормке, хотя теперь ему платили почти в три раза больше, чем за сидение на сигнальном пульте. Что значат какие-то деньги по сравнению с необходимостью постоянно возить и услужать типу, который, в общем-то, навсегда отсек от тебя твой персональный предмет страстей и мучений?
Но Клецов даже не колыхался.
Может быть, потому, что ему еще надо было хоть изредка, исподтишка, но видеть меня? Просто — видеть? Как бы там ни было, но Петька все еще присутствовал где-то рядом со мной, он не просто был, этим присутствием он напоминал Л. Басаргиной, что он еще есть. Во всем этом была какая-то тревожная нелепость, и во мне оживало неясное предчувствие беды и боли и такое же неясное ощущение собственной вины. Как бы я его ни давила. Только в чем виновата женщина, если она просто не любит?
…Аллилуйю я всегда седлала сама, с первой ездки, когда конюх Зыбин с ухмылкой сказал: «Твоя кобыла, вот и валяй, девушка!» Лошадь я тоже выбирала сама. Конюх не подозревал, что я нормально разбиралась во всех этих потниках, недоуздках и подпругах, потому что Панкратыч приучал меня к лошадям на лесном кордоне еще пацанкой. В конюшне отстаивался среди остальных шести коников красавец араб, доставленный когда-то Туманской из Туркмении, по кличке Султан, нервный, мощный, с сухими, как у балетного танцовщика, ногами и горячими фиолетовыми глазами.
Жеребец был породистый, нехолощеный, такой лошадиный аристократ голубых кровей, и если Нина Викентьевна действительно справлялась с ним, то это означало, что она была человеком неробкого десятка.
Он храпел, фыркал, косилс на меня бешено, под вороной шкурой подергивались и струились мощные мышцы, но может быть, я бы и рискнула опробовать жеребчика, если бы не то, что он был ее, Туманской, а ничем, что принадлежало ей, мне не хотелось пользоваться.
Так что когда Зыбин, не без ехидности, начал подсовывать мне именно Султана, я посоветовала ему не лезть не в свое дело, прошлась по конюшне и выбрала Аллилуйю.
Это была симпатичная трехлетка, немножко перекормленная, серенькая, со светлой гривкой и хвостом, которая на первой ездке, конечно, тоже попробовала взбрыкнуть и показать характер, но я огрела ее пару раз по заднице плетью, поработала шпорами и удилами, и кобылка утихомирилась.
Ну а когда я ее накормила, отчистила, угостила горбушкой с солью и мы с нею немножко пошептались, у меня появилась подружка, которая слушалась меня, как собачка.
Так что и на этот раз она меня встретила негромким радостным ржанием. Конюх Зыбин оценил то, что я не боялась вил, лопаты и щеток со скребками, душистым платочком от конского говнеца не прикрывалась, а когда выхлестала дружественную поллитру водки «Краснознаменная» «кристалловского» разлива, допуск в конюшню для меня стал беспрепятственным…
В девятом часу утра я выехала в боковые ворота с территории. Время у меня до часа, назначенного Чичерюкиным, еще было, и я пустила Аллилуйю неспешным шагом. Кобылка трусила, помахивая башкой, султанчики пара от ее выдохов таяли в прозрачном намороженном воздухе.
В дубняке, сквозном и просторном, где мощные кряжи стояли далеко друг от друга, было тихо, как бывает только в предзимье, когда птицы перестают петь. Кобылка неслышно переступала по мягкому слою опавшей листвы. Иней на корявых голых ветках дубов начинал таять и испаряться, и их плетение на фоне блеклого неба казалось особенно черным. Пару раз Аллилуйя косилась на развороченную землю и недовольно всхрапывала: ночью кабаны подбирали здесь опавшие желуди и наворотили копанок. Едкий звериный запах явственно чувствовался, пробивая запахи палой листвы и мхов.
Я почти не работала поводьями, маршрут для лошади был привычный, я не первый раз путешествовала через дубняк, и она сама знала, куда идти.
Скоро дубняк раздался, открылся пологий, бурый от прошлогодней травы склон широкого холма, с которого открывался необозримый простор лугов, сизые рощи, которые разрезала черная полоса канала Москва — Волга. Канал еще не замерз, на черной воде белел слабый блинчатый лед, и какой-то буксир-толкач полз по каналу, проталкивая нелепым носом перед собой плоскую баржу, на которой стояли новые «жигулята». Наверное, это был один из последних рейсов перед тем, как канал замрет до весны.
Я слезла с седла и, оставив лошадь внизу, поднялась по ступенькам неширокой лестницы без перил на вершину. Лестница была из темного гранита, строители укладывали ее почти все лето, но умудрились сохранить травяной покров нетронутым.
Наверху стояла белая часовенка из почти не обработанного известняка с крестом из простого железа. Медный или золоченый крест здесь ставить не стали — Туманский боялся, что мародеры выломают. Но оказывается, Нина Викентьевна Туманская всегда хотела лежать именно здесь, и это ее желание было исполнено точно, как всегда исполнялись все ее желания.
Вообще-то место было хорошее — я и сама не прочь отдохнуть именно так, когда, конечно, кончится завод в моем будильнике.
Если не считать канала, здесь почти не было признаков человеческого присутствия, и любому становилось ясно, что Россия еще не меренна по-настоящему и что она в основном именно все еще вот это — громадное, в общем дикое и многопустынное пространство…
Часовенка была закрыта, ее открывали только по церковным дням, в день рождения и в день смерти Туманской (в последнем случае еще откроют в июне будущего года), но пару раз сюда уже наезжали на службы священники аж из Троице-Сергиевской лавры, которых приглашал сам.
Могила была очень простая: черная мраморная плита с фамилией и именем, без дат. В общем, никаких идиотских наворотов. Она тоже так хотела.
На мраморе скопилась темная и сухая осенняя листва, нанесенная ветром — здесь всегда был ветер! — и я смела ее рукавом.
Присела на ступенечку и закурила.
Я никогда толком не могла понять, с чего меня сюда так тянет. Чего я хочу-то? Еще раз убедиться в том, что этой женщины действительно больше нет и никогда не будет? Или именно здесь ясно и четко думалось о том, что она до сих пор остается для меня до конца непостижимой, словно в ней жила какая-то своя тайна, которую мне никогда не понять? Или от того, что именно здесь ко мне приходила какая-то хмельная радость, победное затаенное ликование от того, что я — вот такая! — все еще жива, и как это здорово — просто жить. Быть. Существовать.
А может быть, во мне просто срабатывало чувство какой-то неизбывной вины? Пришлепало откуда-то со стороны в ее дом какое-то нелепое существо, лопает с ее тарелок, пьет вина, которые она подбирала со вкусом и пониманием в свою коллекцию, спит с ее мужем, бродит по тропкам, натоптанным именно ею, и совершенно необъяснимо заводится от того, что когда-то она, а не я, в такие же двадцать лесть, встретилась с молодым Сим-Симом, и у них — без меня! — началась какая-то своя история, которую мне не дано до конца понять никогда? Потому что, чтобы понять это, нужно быть просто ею?
Не знаю.
Но здесь, на ее похоронах, я так и не была. Просто боялась увидеть ее еще раз.
И последняя память о ней для меня стала — каменное, словно высеченное из глыбы серого льда, тонкое, резное лицо, изогнутые в неясной насмешливой ухмылке губы, белая наморозь инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на перьевую шапочку прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
Я не знаю, как все это устроил и объяснил для посторонних Туманский, но через три дня после того, как меня привез Чичерюкин из Москвы, из номера в «Украине», появилось официальное сообщение, что в результате кровоизлияния в мозг совершенно неожиданно скончалась Н. В. Туманская, глава благотворительного фонда «Милосердие», известная меценатка, руководительница ряда коммерческих и банковских структур, ну и так далее…
Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской здесь уже не было — тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.
Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на «вахте»: Гришунька простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела издали, — как охранники извлекли из траурного «линкольна» — катафалка еще порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными ручками по бокам, и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как свинец.
Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.
Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы. Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент официантов в черном.
Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных, разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала — здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в «Метрополе», знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон, рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до «вахты» речи доносились невнятно.
Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.
В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.
В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.
— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.
Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.
— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Когда я поняла, в чем причина карьерного взлета Петра Клецова, — сначала завелась в том смысле, как Сим-Сим смеет мне не доверять? Но потом мне стало хорошо — это был еще один знак того, что Туманскому я уже ой как не безразлична! И для него я — всерьез.
Но вот Клецова я не понимала. Дураком он не был, и судя по всему, и до него давно дошли сплетни о нас с Сим-Симом (водилы в гараже чешут языки не хуже базарных теток), да он наверняка и сам что-то улавливал, но вел себя так, словно ничего не случилось. Наверное, на его месте я бы не выдержала, просто собрала бы шмотки, послала бы все на хрен и ушла, лишь бы не видеть, как обожаемая персона намертво прилипла к мужику почти в два раза старше его. И дело было не в валютной подкормке, хотя теперь ему платили почти в три раза больше, чем за сидение на сигнальном пульте. Что значат какие-то деньги по сравнению с необходимостью постоянно возить и услужать типу, который, в общем-то, навсегда отсек от тебя твой персональный предмет страстей и мучений?
Но Клецов даже не колыхался.
Может быть, потому, что ему еще надо было хоть изредка, исподтишка, но видеть меня? Просто — видеть? Как бы там ни было, но Петька все еще присутствовал где-то рядом со мной, он не просто был, этим присутствием он напоминал Л. Басаргиной, что он еще есть. Во всем этом была какая-то тревожная нелепость, и во мне оживало неясное предчувствие беды и боли и такое же неясное ощущение собственной вины. Как бы я его ни давила. Только в чем виновата женщина, если она просто не любит?
…Аллилуйю я всегда седлала сама, с первой ездки, когда конюх Зыбин с ухмылкой сказал: «Твоя кобыла, вот и валяй, девушка!» Лошадь я тоже выбирала сама. Конюх не подозревал, что я нормально разбиралась во всех этих потниках, недоуздках и подпругах, потому что Панкратыч приучал меня к лошадям на лесном кордоне еще пацанкой. В конюшне отстаивался среди остальных шести коников красавец араб, доставленный когда-то Туманской из Туркмении, по кличке Султан, нервный, мощный, с сухими, как у балетного танцовщика, ногами и горячими фиолетовыми глазами.
Жеребец был породистый, нехолощеный, такой лошадиный аристократ голубых кровей, и если Нина Викентьевна действительно справлялась с ним, то это означало, что она была человеком неробкого десятка.
Он храпел, фыркал, косилс на меня бешено, под вороной шкурой подергивались и струились мощные мышцы, но может быть, я бы и рискнула опробовать жеребчика, если бы не то, что он был ее, Туманской, а ничем, что принадлежало ей, мне не хотелось пользоваться.
Так что когда Зыбин, не без ехидности, начал подсовывать мне именно Султана, я посоветовала ему не лезть не в свое дело, прошлась по конюшне и выбрала Аллилуйю.
Это была симпатичная трехлетка, немножко перекормленная, серенькая, со светлой гривкой и хвостом, которая на первой ездке, конечно, тоже попробовала взбрыкнуть и показать характер, но я огрела ее пару раз по заднице плетью, поработала шпорами и удилами, и кобылка утихомирилась.
Ну а когда я ее накормила, отчистила, угостила горбушкой с солью и мы с нею немножко пошептались, у меня появилась подружка, которая слушалась меня, как собачка.
Так что и на этот раз она меня встретила негромким радостным ржанием. Конюх Зыбин оценил то, что я не боялась вил, лопаты и щеток со скребками, душистым платочком от конского говнеца не прикрывалась, а когда выхлестала дружественную поллитру водки «Краснознаменная» «кристалловского» разлива, допуск в конюшню для меня стал беспрепятственным…
В девятом часу утра я выехала в боковые ворота с территории. Время у меня до часа, назначенного Чичерюкиным, еще было, и я пустила Аллилуйю неспешным шагом. Кобылка трусила, помахивая башкой, султанчики пара от ее выдохов таяли в прозрачном намороженном воздухе.
В дубняке, сквозном и просторном, где мощные кряжи стояли далеко друг от друга, было тихо, как бывает только в предзимье, когда птицы перестают петь. Кобылка неслышно переступала по мягкому слою опавшей листвы. Иней на корявых голых ветках дубов начинал таять и испаряться, и их плетение на фоне блеклого неба казалось особенно черным. Пару раз Аллилуйя косилась на развороченную землю и недовольно всхрапывала: ночью кабаны подбирали здесь опавшие желуди и наворотили копанок. Едкий звериный запах явственно чувствовался, пробивая запахи палой листвы и мхов.
Я почти не работала поводьями, маршрут для лошади был привычный, я не первый раз путешествовала через дубняк, и она сама знала, куда идти.
Скоро дубняк раздался, открылся пологий, бурый от прошлогодней травы склон широкого холма, с которого открывался необозримый простор лугов, сизые рощи, которые разрезала черная полоса канала Москва — Волга. Канал еще не замерз, на черной воде белел слабый блинчатый лед, и какой-то буксир-толкач полз по каналу, проталкивая нелепым носом перед собой плоскую баржу, на которой стояли новые «жигулята». Наверное, это был один из последних рейсов перед тем, как канал замрет до весны.
Я слезла с седла и, оставив лошадь внизу, поднялась по ступенькам неширокой лестницы без перил на вершину. Лестница была из темного гранита, строители укладывали ее почти все лето, но умудрились сохранить травяной покров нетронутым.
Наверху стояла белая часовенка из почти не обработанного известняка с крестом из простого железа. Медный или золоченый крест здесь ставить не стали — Туманский боялся, что мародеры выломают. Но оказывается, Нина Викентьевна Туманская всегда хотела лежать именно здесь, и это ее желание было исполнено точно, как всегда исполнялись все ее желания.
Вообще-то место было хорошее — я и сама не прочь отдохнуть именно так, когда, конечно, кончится завод в моем будильнике.
Если не считать канала, здесь почти не было признаков человеческого присутствия, и любому становилось ясно, что Россия еще не меренна по-настоящему и что она в основном именно все еще вот это — громадное, в общем дикое и многопустынное пространство…
Часовенка была закрыта, ее открывали только по церковным дням, в день рождения и в день смерти Туманской (в последнем случае еще откроют в июне будущего года), но пару раз сюда уже наезжали на службы священники аж из Троице-Сергиевской лавры, которых приглашал сам.
Могила была очень простая: черная мраморная плита с фамилией и именем, без дат. В общем, никаких идиотских наворотов. Она тоже так хотела.
На мраморе скопилась темная и сухая осенняя листва, нанесенная ветром — здесь всегда был ветер! — и я смела ее рукавом.
Присела на ступенечку и закурила.
Я никогда толком не могла понять, с чего меня сюда так тянет. Чего я хочу-то? Еще раз убедиться в том, что этой женщины действительно больше нет и никогда не будет? Или именно здесь ясно и четко думалось о том, что она до сих пор остается для меня до конца непостижимой, словно в ней жила какая-то своя тайна, которую мне никогда не понять? Или от того, что именно здесь ко мне приходила какая-то хмельная радость, победное затаенное ликование от того, что я — вот такая! — все еще жива, и как это здорово — просто жить. Быть. Существовать.
А может быть, во мне просто срабатывало чувство какой-то неизбывной вины? Пришлепало откуда-то со стороны в ее дом какое-то нелепое существо, лопает с ее тарелок, пьет вина, которые она подбирала со вкусом и пониманием в свою коллекцию, спит с ее мужем, бродит по тропкам, натоптанным именно ею, и совершенно необъяснимо заводится от того, что когда-то она, а не я, в такие же двадцать лесть, встретилась с молодым Сим-Симом, и у них — без меня! — началась какая-то своя история, которую мне не дано до конца понять никогда? Потому что, чтобы понять это, нужно быть просто ею?
Не знаю.
Но здесь, на ее похоронах, я так и не была. Просто боялась увидеть ее еще раз.
И последняя память о ней для меня стала — каменное, словно высеченное из глыбы серого льда, тонкое, резное лицо, изогнутые в неясной насмешливой ухмылке губы, белая наморозь инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на перьевую шапочку прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
Я не знаю, как все это устроил и объяснил для посторонних Туманский, но через три дня после того, как меня привез Чичерюкин из Москвы, из номера в «Украине», появилось официальное сообщение, что в результате кровоизлияния в мозг совершенно неожиданно скончалась Н. В. Туманская, глава благотворительного фонда «Милосердие», известная меценатка, руководительница ряда коммерческих и банковских структур, ну и так далее…
Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской здесь уже не было — тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.
Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на «вахте»: Гришунька простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела издали, — как охранники извлекли из траурного «линкольна» — катафалка еще порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными ручками по бокам, и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как свинец.
Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.
Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы. Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент официантов в черном.
Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных, разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала — здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в «Метрополе», знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон, рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до «вахты» речи доносились невнятно.
Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.
В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.
В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.
— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.
Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.
— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48