Пусть хоть немного разговорный подучит…
Я промолчала. Все еще никак не могла представить, что Катерина Рагозина — та, которая в лавке, и владетельница всего этого добра, живущая какой-то совершенно другой жизнью и не обмолвившаяся о ней ни словом, — одна и та же серенько-скромная пугливая тихоня. Так кто из нас актриса и темнила? А может, она попросту развлекается тем, что я ей снисходительно покровительствую и благодетельствую и в глубине души даже посмеивается надо мной? Или нет? И я злобствую оттого, что все это — не мое и не со мной? А она элементарно воспитанная, замкнутая, серьезная девчушка, которая бережет свое, заветное, и не распахивает душу нараспашку перед каждой любопытствующей, потому что по-другому не может?
Рагозина-старшая уже открыла стенной шкаф и показывала мне две полки, где сидели куклы, от замусоленного тряпичного урода с оторванной головой до вполне сохранившихся пупсов, космонавтов и мальвин. Это были Катькины игрушки, которые сохранила мать. Тут же лежали несколько толстенных альбомов с фотолетописью жизни Катерины Рагозиной — от момента выноса из роддома смешного свертка в кружевах, откуда смотрело бессмысленное личико величиной с кулачок, до тощей, как спичка, первоклашки с горбом ранца за спиной и бантами величиной с лопасти вертолета.
Слава богу, разглядывание снимков прервал звонок в наружную дверь, и мать впустила Рагозину. Та вошла в переднюю с пакетом грампластинок и какой-то книжкой в руках. Это была совершенно другая Катя, со вкусом приодетая, строгая, повелительная и небрежная, истинная хозяйка этих чертогов и всего, что в них. Мать заученно подносила ей домашние тапочки и помогала снять тонкий пыльник, когда она увидела, что я стою в дверях ее комнаты. Лицо ее почти не изменилось, дрогнуло лишь на мгновение, но я поняла, что она неприятно поражена тем, что видит меня здесь, и не просто поражена, а с трудом сдерживает всплеск досадливой злости и на меня, и на мать. Но она немедленно взяла себя в руки, и в глубине ее глаз будто опустилась непроницаемая, тускловато-безразличная, серая завеса.
— Ага, так вот кто у нас! Машенька! Какая радость! — вежливо воскликнула она.
— Купила?
— Конечно. Учебник «итальяно», пластинки почти что новые…
Я изобразила улыбочку.
Мы пили чай с пирожными, болтали о прошедшем дожде и видах на урожай яблок в деревне Журчихе, пригубили винца, и в этот раз Рагозина при мне не изображала недотрогу, а с пониманием посмаковала и даже сказала, что почти такое же пьют и в Малаге. Но мне уже стало так не по себе, так тоскливо и тошно, что я быстренько собралась и унесла ноги.
Сидя в вечернем троллейбусе, я обругала себя последними словами. Не надо было мне входить в этот дом.
Я все вспоминала, как поглядывает на свою дочечку Рагозина, — исподтишка и очень быстро, будто горло этой женщины постоянно перехватывает петля отчаянной, почти безумной любви, которую она вынуждена прятать, чтобы ее девочка, поняв свое всемогущество, не стала вытворять с матерью все, что вздумается. Наверное, эта мышка была, есть и останется тем единственным, ради чего Нина Васильевна все терпит, ради кого она существует. А Катька, по-моему, это поняла уже давным-давно и использует мать на всю катушку.
У меня так не было и уже никогда не будет. Конечно, я в любую минуту могу снять телефонную трубку, и мой отчаянный вопль о помощи пролетит через пол-Москвы, достигнет громадного высотного здания на площади Восстания, вознесется на двадцать этажей и достигнет Долорес Федоровны, моей Долли. Но только я этого никогда не сделаю, что бы со мной ни случилось.
Она меня не пожалела. Нет нас — батю тоже. Он проморгал момент, когда его жена, преподавательница с кафедры основ марксизма-ленинизма института связи, обаяла лауреата, конструктора какого-то сверхмощного КБ, очень головастого и очень засекреченного Ванюшина. В свободное от твердо— и жидкотопливного ракетостроения время в виде хобби Ванюшин конструировал какие-то особенные планирующие аэродинамические спортивные копья для «Буревестника». А мать как раз была кандидатом в мастера спорта по метанию копья. Где-то на спартакиаде студентов и преподавателей они и пересеклись. Загорелая, уже не юная, но еще прекрасная Долли и ее вдовеющий лысик.
Мне было шесть лет. И батя меня ей не отдал.
Она не настаивала.
— Мы же цивилизованные люди, Тоша, — передразнивала ее Полина. — Обойдемся без этих пошлых обывательских скандалов…
Скандалов и не было, если не считать тех, которые, по словам тетки, устраивала я. Я наотрез отказалась ее видеть, орала как резаная, когда мать пыталась меня забирать на выходные, расшибала головы всем дареным куклам и как-то укусила ее за руку и под коленкой, как злобный волчок.
Может быть, именно так я выражала свое несогласие по поводу того, что папа-мама разбежались?
Из-за этого Долли быстро потеряла ко мне всякий интерес и только звонила на дни рождения. У нее было кем заниматься, поскольку от первой жены у Ванюшина остался сын, которого звали Велор. Это сокращение от «Великая Октябрьская революция». В этом Долорес, видимо, особенно была близка конструктору. Вера в светлое будущее и непогрешимость Учения из них обоих так и перла.
Конструктор Ванюшин волей божией помре лет десять назад от прободной язвы желудка. Язва достала его неожиданно в отпуске, на рыбалке в Карелии, в какой-то совершенно безлюдной тмутаракани с водопадами и лососями. Чтобы доставить Ванюшина до ближайшей больницы, подняли вертолет, но он не мог лететь из-за грозы. Его повезли на лошадях, но не довезли.
В последний раз я видела мать года три назад. Она позвонила мне совершенно неожиданно, сказала, что перебирала старые фотографии, нашла много снимков меня в младенчестве и хотела бы передать их мне. Я обозлилась, заявила, что мемуаров пока писать не собираюсь — еще не мумия, а на свое полусиротское младенчество у меня есть собственная точка зрения, и дорогая Долли Федоровна может катиться ко всем чертям. Она почему-то даже не обиделась, рассмеялась беззлобно:
— А ты злючка… Это полезно! — И повесила трубку.
Что-то меня встревожило, и вскоре после этого звонка я подкатила к высотке, расположилась у стоянки автомашин для жильцов и дождалась ее. Но подходить не стала. Покуривала в сторонке под зонтиком и делала вид, что газеточку почитываю.
Долли возилась, подняв капот, в закопченных потрохах древней «Волги», оставшейся от покойного Ванюшина, и было ясно, что это для нее дело привычное.
Она была очень сухая и длинная, ссутулившаяся от постоянного сидения за книгами, как вопросительный знак. Больше всего она походила на отощавшую птицу ворону: волосы были сильно крашенные, с синевой на угольной черноте, жиденькая причесочка венчала большую лобастую голову почти птичьим хохолком. Я ее и так почти не помнила, а тут она мне показалась абсолютно чужой и почти незнакомой.
В тот день Долорес Федоровна была затянута в линялую джинсу, надела разбитые кроссовки и модненькую кепочку, и даже мне стало ясно, что она отчаянно балансирует на невидимой грани между пожилой, но допускающей еще некоторые вольности в нарядах интеллигентной дамой и уже окончательно усохшей старухой.
Выцветшие до желтизны карие глаза ее были остры и холодновато-внимательны, несколько раз она вскидывала голову и недоуменно озиралась, словно чуяла мой взгляд.
Но я к ней так и не подошла.
…Какая-то тетка трогала меня за плечо и шептала, протягивая чистый носовой платок:
— Девушка, что же вы плачете и плачете… У вас ресницы текут!
Я встряхнулась. Это был все тот же троллейбус, что вез меня от Рагозиных домой.
Я выпрыгнула из троллейбуса и пошла пешком.
Мне просто выть хотелось от какой-то совершенно безысходной пустоты вокруг, оттого что даже радостью поделиться и то не с кем… Не отцу же рассказывать, что его единственная дочь врезалась, втюрилась, въехала — словом, влюбилась в первый раз в жизни, отчаянно, чумово и бесповоротно!
На следующее утро, когда мы готовили лавку к открытию, я не выдержала и сказала Катерине:
— Значит, к папе римскому собираешься, девушка?
Она отложила в сторону тряпку, которой протирала витрину, очень внимательно посмотрела на меня своими непроницаемыми оловяшками:
— Куда я собираюсь — это к делу не относится… Вот ответь: первый день я хорошо отработала?
— Замечаний не имею, — подумав, согласилась я.
— И дальше так будет… Когда надо, я все могу, — серьезно сообщила она. — Сколько ты мне платить собираешься? Только точно! Если в долларах?
— Ну сотни три… Больше не вытяну.
— В неделю?
— Еще чего! В месяц.
Она нахмурилась, что-то подсчитывая в уме. Потом кивнула.
— Ну что ж… Это меня устраивает. До декабря, если поджаться, свободных сотен пять на поездку я наберу… На итальяшек посмотреть хватит. Только учти, пожалуйста, я работаю до пятнадцатого декабря. До начала рождественских каникул у католиков. Так что подыскивай мне замену заранее. Хотя, конечно, еще только август, но лучше все точки ставить сразу. Так проще.
— Могу зимой отпуск дать… Недельки на две, — прикинула я. — Если ко мне вернешься… Я перекручусь. Не впервой.
— Спасибо. Я подумаю, Корноухова.
— Была бы честь предложена, Рагозина.
С этого дня мы почти никогда друг друга по именам не называли. Только по фамилиям, и не шутейно, а всерьез. Она меня — Корноухова. Я ее — Рагозина. Наверное, это было смешно. Как две пацанки, которые играют в классики, расчертили асфальт, провели границы — сюда не наступать, это только мое. А в ответ: «А это — мое».
Но пацанками мы все-таки уже не были. Да и на игру это тоже было похоже мало.
Потом я никогда не могла понять, почему не избавилась от нее сразу же. Наверное, просто пожалела. Конечно, не Катьку. Ее мать.
Впрочем, был и элементарный расчет: искать еще кого-то на подмену хлопотно. А кто будет в лавке, когда пойдет торговля, мне уже становилось почти все одно. Мне предстояло заниматься совершенно другими делами.
Глава 11
ОХОТА НА ЕДИНОРОГА
Я почти устранилась от ярмарочных дел, все перевалив на Рагозину. Внешне все выглядело так, будто я по-прежнему рулю делами, усиленно добываю товары на перепродажу, но в действительности я была занята только одним: потихонечку, методично, шаг за шагом приступала к приручению Никиты Трофимова, очень осторожно, так, чтобы он не догадался, к чему я веду дело. Я уже кляла себя за то, что той ночью, перед тем как случилась потасовка, вела себя с наглостью опытной девы, которая заводит любого мужика с пол-оборота.
На таких не женятся. А он мне нужен был не на ночку-другую, а навсегда.
Я наведалась к Трофимовым и притащила шведские антибиотики, необходимые для заживления раны, полученной героем при защите моих интересов. Это был удобный предлог — в антибиотиках Никита вовсе не нуждался, потому что зашитая ладонь заживала и так. Он уже пробовал браться за баранку, наглухо забинтовав руку и натянув сверху тугую перчатку.
Я много распространялась о его храбрости и мощи, но он относился к моим восторгам индифферентно.
Пару раз я его подряжала на какие-то мелкие перевозки, но потом увидела, что он еще морщится от боли в руке, и прекратила это.
Исподволь я подвела к тому, что поскольку он потерпел из-за меня, то потерянные по нетрудоспособности рабочие дни я должна компенсировать лично.
— Это ты про деньги? Тогда это к бате… Он у нас Геращенко! Центробанк, словом…
Иван Иваныч, несмотря на глухоту, сразу все понял и заявил, что всегда приятно иметь дело с понимающей девицей, которая разбирается в том, что трудовому народу нынче нелегко и каждый потерянный рабочий день — сущее наказание. Он принял какие-то не очень большие деньги и даже выдал мне расписку. Но при этом прятал свои хитрющие зенки в мохнатых бровях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Я промолчала. Все еще никак не могла представить, что Катерина Рагозина — та, которая в лавке, и владетельница всего этого добра, живущая какой-то совершенно другой жизнью и не обмолвившаяся о ней ни словом, — одна и та же серенько-скромная пугливая тихоня. Так кто из нас актриса и темнила? А может, она попросту развлекается тем, что я ей снисходительно покровительствую и благодетельствую и в глубине души даже посмеивается надо мной? Или нет? И я злобствую оттого, что все это — не мое и не со мной? А она элементарно воспитанная, замкнутая, серьезная девчушка, которая бережет свое, заветное, и не распахивает душу нараспашку перед каждой любопытствующей, потому что по-другому не может?
Рагозина-старшая уже открыла стенной шкаф и показывала мне две полки, где сидели куклы, от замусоленного тряпичного урода с оторванной головой до вполне сохранившихся пупсов, космонавтов и мальвин. Это были Катькины игрушки, которые сохранила мать. Тут же лежали несколько толстенных альбомов с фотолетописью жизни Катерины Рагозиной — от момента выноса из роддома смешного свертка в кружевах, откуда смотрело бессмысленное личико величиной с кулачок, до тощей, как спичка, первоклашки с горбом ранца за спиной и бантами величиной с лопасти вертолета.
Слава богу, разглядывание снимков прервал звонок в наружную дверь, и мать впустила Рагозину. Та вошла в переднюю с пакетом грампластинок и какой-то книжкой в руках. Это была совершенно другая Катя, со вкусом приодетая, строгая, повелительная и небрежная, истинная хозяйка этих чертогов и всего, что в них. Мать заученно подносила ей домашние тапочки и помогала снять тонкий пыльник, когда она увидела, что я стою в дверях ее комнаты. Лицо ее почти не изменилось, дрогнуло лишь на мгновение, но я поняла, что она неприятно поражена тем, что видит меня здесь, и не просто поражена, а с трудом сдерживает всплеск досадливой злости и на меня, и на мать. Но она немедленно взяла себя в руки, и в глубине ее глаз будто опустилась непроницаемая, тускловато-безразличная, серая завеса.
— Ага, так вот кто у нас! Машенька! Какая радость! — вежливо воскликнула она.
— Купила?
— Конечно. Учебник «итальяно», пластинки почти что новые…
Я изобразила улыбочку.
Мы пили чай с пирожными, болтали о прошедшем дожде и видах на урожай яблок в деревне Журчихе, пригубили винца, и в этот раз Рагозина при мне не изображала недотрогу, а с пониманием посмаковала и даже сказала, что почти такое же пьют и в Малаге. Но мне уже стало так не по себе, так тоскливо и тошно, что я быстренько собралась и унесла ноги.
Сидя в вечернем троллейбусе, я обругала себя последними словами. Не надо было мне входить в этот дом.
Я все вспоминала, как поглядывает на свою дочечку Рагозина, — исподтишка и очень быстро, будто горло этой женщины постоянно перехватывает петля отчаянной, почти безумной любви, которую она вынуждена прятать, чтобы ее девочка, поняв свое всемогущество, не стала вытворять с матерью все, что вздумается. Наверное, эта мышка была, есть и останется тем единственным, ради чего Нина Васильевна все терпит, ради кого она существует. А Катька, по-моему, это поняла уже давным-давно и использует мать на всю катушку.
У меня так не было и уже никогда не будет. Конечно, я в любую минуту могу снять телефонную трубку, и мой отчаянный вопль о помощи пролетит через пол-Москвы, достигнет громадного высотного здания на площади Восстания, вознесется на двадцать этажей и достигнет Долорес Федоровны, моей Долли. Но только я этого никогда не сделаю, что бы со мной ни случилось.
Она меня не пожалела. Нет нас — батю тоже. Он проморгал момент, когда его жена, преподавательница с кафедры основ марксизма-ленинизма института связи, обаяла лауреата, конструктора какого-то сверхмощного КБ, очень головастого и очень засекреченного Ванюшина. В свободное от твердо— и жидкотопливного ракетостроения время в виде хобби Ванюшин конструировал какие-то особенные планирующие аэродинамические спортивные копья для «Буревестника». А мать как раз была кандидатом в мастера спорта по метанию копья. Где-то на спартакиаде студентов и преподавателей они и пересеклись. Загорелая, уже не юная, но еще прекрасная Долли и ее вдовеющий лысик.
Мне было шесть лет. И батя меня ей не отдал.
Она не настаивала.
— Мы же цивилизованные люди, Тоша, — передразнивала ее Полина. — Обойдемся без этих пошлых обывательских скандалов…
Скандалов и не было, если не считать тех, которые, по словам тетки, устраивала я. Я наотрез отказалась ее видеть, орала как резаная, когда мать пыталась меня забирать на выходные, расшибала головы всем дареным куклам и как-то укусила ее за руку и под коленкой, как злобный волчок.
Может быть, именно так я выражала свое несогласие по поводу того, что папа-мама разбежались?
Из-за этого Долли быстро потеряла ко мне всякий интерес и только звонила на дни рождения. У нее было кем заниматься, поскольку от первой жены у Ванюшина остался сын, которого звали Велор. Это сокращение от «Великая Октябрьская революция». В этом Долорес, видимо, особенно была близка конструктору. Вера в светлое будущее и непогрешимость Учения из них обоих так и перла.
Конструктор Ванюшин волей божией помре лет десять назад от прободной язвы желудка. Язва достала его неожиданно в отпуске, на рыбалке в Карелии, в какой-то совершенно безлюдной тмутаракани с водопадами и лососями. Чтобы доставить Ванюшина до ближайшей больницы, подняли вертолет, но он не мог лететь из-за грозы. Его повезли на лошадях, но не довезли.
В последний раз я видела мать года три назад. Она позвонила мне совершенно неожиданно, сказала, что перебирала старые фотографии, нашла много снимков меня в младенчестве и хотела бы передать их мне. Я обозлилась, заявила, что мемуаров пока писать не собираюсь — еще не мумия, а на свое полусиротское младенчество у меня есть собственная точка зрения, и дорогая Долли Федоровна может катиться ко всем чертям. Она почему-то даже не обиделась, рассмеялась беззлобно:
— А ты злючка… Это полезно! — И повесила трубку.
Что-то меня встревожило, и вскоре после этого звонка я подкатила к высотке, расположилась у стоянки автомашин для жильцов и дождалась ее. Но подходить не стала. Покуривала в сторонке под зонтиком и делала вид, что газеточку почитываю.
Долли возилась, подняв капот, в закопченных потрохах древней «Волги», оставшейся от покойного Ванюшина, и было ясно, что это для нее дело привычное.
Она была очень сухая и длинная, ссутулившаяся от постоянного сидения за книгами, как вопросительный знак. Больше всего она походила на отощавшую птицу ворону: волосы были сильно крашенные, с синевой на угольной черноте, жиденькая причесочка венчала большую лобастую голову почти птичьим хохолком. Я ее и так почти не помнила, а тут она мне показалась абсолютно чужой и почти незнакомой.
В тот день Долорес Федоровна была затянута в линялую джинсу, надела разбитые кроссовки и модненькую кепочку, и даже мне стало ясно, что она отчаянно балансирует на невидимой грани между пожилой, но допускающей еще некоторые вольности в нарядах интеллигентной дамой и уже окончательно усохшей старухой.
Выцветшие до желтизны карие глаза ее были остры и холодновато-внимательны, несколько раз она вскидывала голову и недоуменно озиралась, словно чуяла мой взгляд.
Но я к ней так и не подошла.
…Какая-то тетка трогала меня за плечо и шептала, протягивая чистый носовой платок:
— Девушка, что же вы плачете и плачете… У вас ресницы текут!
Я встряхнулась. Это был все тот же троллейбус, что вез меня от Рагозиных домой.
Я выпрыгнула из троллейбуса и пошла пешком.
Мне просто выть хотелось от какой-то совершенно безысходной пустоты вокруг, оттого что даже радостью поделиться и то не с кем… Не отцу же рассказывать, что его единственная дочь врезалась, втюрилась, въехала — словом, влюбилась в первый раз в жизни, отчаянно, чумово и бесповоротно!
На следующее утро, когда мы готовили лавку к открытию, я не выдержала и сказала Катерине:
— Значит, к папе римскому собираешься, девушка?
Она отложила в сторону тряпку, которой протирала витрину, очень внимательно посмотрела на меня своими непроницаемыми оловяшками:
— Куда я собираюсь — это к делу не относится… Вот ответь: первый день я хорошо отработала?
— Замечаний не имею, — подумав, согласилась я.
— И дальше так будет… Когда надо, я все могу, — серьезно сообщила она. — Сколько ты мне платить собираешься? Только точно! Если в долларах?
— Ну сотни три… Больше не вытяну.
— В неделю?
— Еще чего! В месяц.
Она нахмурилась, что-то подсчитывая в уме. Потом кивнула.
— Ну что ж… Это меня устраивает. До декабря, если поджаться, свободных сотен пять на поездку я наберу… На итальяшек посмотреть хватит. Только учти, пожалуйста, я работаю до пятнадцатого декабря. До начала рождественских каникул у католиков. Так что подыскивай мне замену заранее. Хотя, конечно, еще только август, но лучше все точки ставить сразу. Так проще.
— Могу зимой отпуск дать… Недельки на две, — прикинула я. — Если ко мне вернешься… Я перекручусь. Не впервой.
— Спасибо. Я подумаю, Корноухова.
— Была бы честь предложена, Рагозина.
С этого дня мы почти никогда друг друга по именам не называли. Только по фамилиям, и не шутейно, а всерьез. Она меня — Корноухова. Я ее — Рагозина. Наверное, это было смешно. Как две пацанки, которые играют в классики, расчертили асфальт, провели границы — сюда не наступать, это только мое. А в ответ: «А это — мое».
Но пацанками мы все-таки уже не были. Да и на игру это тоже было похоже мало.
Потом я никогда не могла понять, почему не избавилась от нее сразу же. Наверное, просто пожалела. Конечно, не Катьку. Ее мать.
Впрочем, был и элементарный расчет: искать еще кого-то на подмену хлопотно. А кто будет в лавке, когда пойдет торговля, мне уже становилось почти все одно. Мне предстояло заниматься совершенно другими делами.
Глава 11
ОХОТА НА ЕДИНОРОГА
Я почти устранилась от ярмарочных дел, все перевалив на Рагозину. Внешне все выглядело так, будто я по-прежнему рулю делами, усиленно добываю товары на перепродажу, но в действительности я была занята только одним: потихонечку, методично, шаг за шагом приступала к приручению Никиты Трофимова, очень осторожно, так, чтобы он не догадался, к чему я веду дело. Я уже кляла себя за то, что той ночью, перед тем как случилась потасовка, вела себя с наглостью опытной девы, которая заводит любого мужика с пол-оборота.
На таких не женятся. А он мне нужен был не на ночку-другую, а навсегда.
Я наведалась к Трофимовым и притащила шведские антибиотики, необходимые для заживления раны, полученной героем при защите моих интересов. Это был удобный предлог — в антибиотиках Никита вовсе не нуждался, потому что зашитая ладонь заживала и так. Он уже пробовал браться за баранку, наглухо забинтовав руку и натянув сверху тугую перчатку.
Я много распространялась о его храбрости и мощи, но он относился к моим восторгам индифферентно.
Пару раз я его подряжала на какие-то мелкие перевозки, но потом увидела, что он еще морщится от боли в руке, и прекратила это.
Исподволь я подвела к тому, что поскольку он потерпел из-за меня, то потерянные по нетрудоспособности рабочие дни я должна компенсировать лично.
— Это ты про деньги? Тогда это к бате… Он у нас Геращенко! Центробанк, словом…
Иван Иваныч, несмотря на глухоту, сразу все понял и заявил, что всегда приятно иметь дело с понимающей девицей, которая разбирается в том, что трудовому народу нынче нелегко и каждый потерянный рабочий день — сущее наказание. Он принял какие-то не очень большие деньги и даже выдал мне расписку. Но при этом прятал свои хитрющие зенки в мохнатых бровях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37