— Ну так выходит… Счастливая я, Машенька… Думала, уже никогда-никогда! Ну, сколько мне еще в жизни отпущено? И не только в ноченьках дело, хотя, конечно, и в этом. Не одна я теперь, и он не один. Я ведь пою, Маша! Вот он не слышит, а я во двор ночью выскочу, к липе прижмусь, мурлычу… Хорошо мне, как никогда прежде! Стыдно, самой почти смешно. Только что я видела-то? Все чужие куски подбирала… А вот теперь — все мое! И он — мой. Ну, так отдай ты нам хотя бы последние наши сроки… Не мешай!
— А как же дочечка-то? Без вас? — не сдержалась я. Она примолкла и вдруг сказала жестко и бесповоротно:
— Двадцать один год — не ясельная. Пора и самой на себя попахать! Может, так даже лучше будет. Пусть поймет кое-что. Без меня. Только я за нее уже почти не боюсь. Она, Маша, только с виду слабенькая — чтобы все ее жалели. А в действительности — железо! И все просчитывает — будь здоров. Своего не упустит. Работает же с тобой — и ничего… Только ты ей сразу ничего не говори… Что мы тут надолго… Пусть привыкнет. Постепенно так… А к Новому году мы, может быть, и сами в Москву погостевать выберемся… Или вы — к нам! Хорошо бы, а? Елку в лесу вырубим, холмы крутые, пруд замерзнет, можно и на лыжах, и на коньках даже… Для нас сейчас с Антоном главное — дрова! Но мы ж тут не одни… Как ни крути, люди-то зимуют…
Ночь мы с нею почти не спали, прибирались после гостей, воду на печке грели, посуду мыли.
Под утро вышли на крыльцо покурить. Погода менялась, небо заволокло сплошь, луна едва просвечивала.
Показался отец, потоптался, покашлял.
— Тебе все понятно, Маша? Дополнительных разъяснений не надо? — спросил он.
— Нет, папа. Не надо.
— Ну и добро… Полину поцелуй, особенно не распространяйся. Нашел, мол, удачную работу.
— Я все понимаю, Никанорыч! По-моему, он тоже почти не спал.
На следующее утро нас с Верой отвез до железки на своей телеге похмельный дед Миша. Рагозина натолкала в рюкзак банок с вареньями и соленьями, хотела всучить мне полмешка картошки, но я отказалась: слишком тяжело по Москве тащить. Вера тоже затарилась деревенским, улеглась на соломе и сразу заснула. Утро было совсем не похоже на вчерашнее. Беременное не то дождем, не то уже первым снежком серое бессолнечное небо прижималось к лесу, мокрый холодный туман лежал меж деревьями. Все молчало, и только колеса скрипели да старик бубнил, то и дело надсадно кашляя.
— Нинка говорила, что ты по торговой части шуруешь, что ль? Тогда растолкуй мне такую хреновину: почему у вас в столице все есть, а чуть от Москвы отъедешь — будто пустыня, где и люди не живут… Вот раньше на Ноябрьские в Журчиху приезжала непременно потребсоюзовская автолавка с Матвей Соломонычем, которого все знали, с Мотей, значит… Торжественный спецрейс! С «Московской», конечно, пивком, колбаской полукопченой, селедочкой, пряниками, монпансье и всем прочим, что полагается. И всех он знал, наш Мотя, и тетрадочка у него была, куда он записывал, кому что требуется. Никогда не подводил! Кому ботики резиновые, кому сапоги-кирзачи, платки там, пальто-ратин… Все привозил — от батареек для фонарика до приемника «Спидола». И все ему можно было заказать, чтобы самому не трепыхаться… Но помимо праздника каждую субботу на плотине — ихний фургон! Ну, без главного торгаша, без Мотьки, шофер сам рубли с копейками считал… И было там тоже все, что человеку надо в обыкновенной жизни: хлебушек с пекарни, свеженький, черняшечка и беленький… Это чтобы женщинам самим с квашней не чухаться. Молочное с совхоза было? Было! Прямо тебе сельпо на колесах! Макароны разные, подсолнечное на заправку, курево со спичками, ну и втихаря ее, мамочку, мужикам шофер припрятывал, в кабине под задницей. Потому что считалось: не положено принимать просто от жажды, а не по праздничной радости, чтобы не нарушать производительность труда! Вот и разъясни мне, девушка Маша, куда же все это, к чертовой матери, подевалося? Товару не стало? Да Москва-то им по глотку завалена! Денег на деревне нету? Так ведь курочка по зернышку клюет… И если ты коммерцию понимаешь — так крутись, правильно? Какие-никакие, а пенсии плотются, детки да внуки подкидывают. Да и с огорода бабы кое-чего настригают, покуда дорогу снегом не завалило, считай, каждую неделю до шоссейки на Ленинград подторговывать добираются. Летом зеленуха всякая, ягода-клубника, к осени — грибочки, птицу бьют, сметанка, яйца курячий… Водится копейка, это только по привычке все хнычут. Раньше как было? Чем больше хнычешь, тем больше тебе государство отслюнивает. Вон Тонька сынку с Питера на одних грибах «жигуля» давеча купила, сама хвасталась… Вот я и думаю: какой-никакой поворот в жизни все одно идет! И тот, кто соображение имеет, хорошие дела крутить сможет. До кого дойдет, значит, что напрасно нашу Журчиху торгаши забыли. А сколько таких Журчих крутом?
Дед Миша все талдычил и бубнил про свое, где-то его слова откладывались в моей потайной памяти, но, в общем, я пропускала все это мимо ушей, и пройдет еще немало времени, прежде чем умозаключения престарелого деревенского ветерана вдруг вернутся ко мне в совершенно неожиданном виде и подвигнут меня на такие новые повороты в жизни, о которых я и думать не думала, сидя в телеге, прыгавшей по колдобинам и корневищам лесной дороги.
Сейчас меня мучило совершенно другое: впервые дома меня не ждет мой Никанорыч. И я совершенно одна теперь. Но, самое странное, страха перед тем, что теперь будет со мной там, в Москве, уже почти не было. Было почти спокойное ожидание чего-то неизвестного. Будто я подошла к незнакомой двери, должна ее непременно открыть и открою, конечно, что бы там ни было за нею — темень или свет. В последние недели что-то копилось во мне, набирало незаметно силу и прорвалось именно здесь, в деревне, за прошлый день и прошлую ночь, словно в Журчиху вошла одна Маша Корноухова, а возвращается абсолютно иная.
Мне всегда казалось, что я уже взрослый человек, который полностью отвечает за себя, за свою жизнь, свои слова и поступки. Но, похоже, я ошибалась.
По-настоящему взрослой я стала только теперь. В одни сутки. В этой самой нелепой Журчихе.
Глава 5
ЧЕРНЫЙ ДЯТЕЛ
В Москве я узнала, что Илью Терлецкого убили.
Его джип, тот самый, в котором он собирался везти меня в деревню, взорвали прямо у нашего подъезда тем утром, когда мы с Верой выезжали на телеге из Журчихи.
Видели, как Илья вышел во двор, собираясь куда-то ехать вместе со своим догом, снял с него поводок и отпустил погулять. Собака отбежала под кустики делать свои собачьи делишки, а Терлецкий сел в машину и включил мотор на прогрев. Тут и рвануло так, что до третьего этажа посыпались стекла, массивные двери парадного вместе с косяками перекорежило, сорвало и вбило внутрь, а мусорные баки в стороне разметало по всему двору.
Когда я добралась до Москвы и вошла часа в два дня во двор, там было полно народу. Куски разорванного «джипа» и то, что оставалось от Терлецкого, уже увезли, но люди еще не решались ступить на то место, где стояла машина. Закопченный асфальт, покрытый осколками битого оконного стекла, был перепахан взрывом и залит чем-то маслянисто-черным. Сильно пахло какой-то едкой химией и горелым железом. Висели желтые ленты милицейского ограждения, и какие-то люди в штатском опрашивали свидетелей, которых, в общем, почти и не было. Потому что это случилось очень рано и дом еще фактически не проснулся.
В толпе судачили о том, что это какая-то мафиозная разборка, и для Терлецкого его бизнес мог кончиться только таким. Женщины кричали, что в квартирах из-за выбитых окон холодно, а коммунальные ремонтники ни мычат ни телятся.
Со мной произошло что-то непонятное. Я понимала, что да, это случилось. Но представить себе, что Ильи Терлецкого в действительности уже нет и никогда больше не будет, не могла. Мне казалось, что это какая-то ошибка, что такого просто быть не может, потому что такого не может быть никогда. И если я поднимусь на восьмой этаж и позвоню в знакомую дверь, ее откроет Илья, и я смогу ему сказать, что давеча вела себя не по-человечески и приношу мои извинения. И мы можем даже выпить его шампанского и спокойно потолковать.
В подъезд меня не пускали, требовали паспорт с пропиской, но тут заорали из толпы, меня здесь все знают с рождения, и меня пропустили.
Обсыпанный известкой и какой-то трухой лифт не работал, и я поднималась пешком. Рюкзак с гостинцами оттягивал плечи, очень хотелось его снять и тащить волоком, но боялась разбить банки.
Дверь в квартиру Терлецкого была опечатана. Дерматин обивки сильно подран, под его лохмотьями просвечивала стальная основа. У дога был расшиблен в кровь нос, он лежал под дверью и дрожал всей шкурой — меленько и зябко. Видно, это он рвал обивку, царапался и бился в дверь, не понимая, почему его не пускают домой, к хозяину. Он был весь в какой-то липучей грязи, одно острое ушко надорвано и в крови. Громадную, как кувалда, прекрасной лепки башку он уложил на передние лапы и от этого казался плоским, как будто здесь лежит большая бело-черная тряпка. Похоже, он все понимал. Как человек.
Кто-то пробовал его кормить, потому что вокруг были поставлены мисочки и кастрюльки с варевом, а на газетке лежала нетронутая аппетитная сахарная кость с куском говядины.
Я положила рюкзак и позвонила в дверь. Даже ногой гвозданула для верности.
— Ты что, с ума сошла, Машка? Там же никого нету… — раздался сверху тихий голос.
На ступеньках сидела знакомая женщина с девятого. У нее было заплаканное и почему-то сердитое лицо.
— Извините, — сказала я.
Пес встал, подошел к двери, понюхал и, вскинув башку, заскулил, подвывая отчаянно. Он плакал, как ребенок.
— Вот так каждые полчаса… Все понимает. И никуда не уходит, — вздохнула соседка не без раздражения. — И не жрет ничего… Он только Терлецкого слушался! Усыпить его надо, к чертовой матери, чтобы и сам не мучился, и нам тут концерты не устраивал.
Я присела и погладила собаку по голове. Дог вздохнул и лизнул мне руку.
— Ты гляди! — фыркнула женщина. — А на меня рычит, сволочь!
Она поднялась и ушла.
Пес с шумом обнюхивал меня. Ну, конечно, мы же уже с ним знакомились, и в квартире он у меня был. По-моему, даже мой тапок мусолить пробовал, пока Илья на него не цыкнул.
— Пошли, что ли? — выпрямилась я и начала спускаться по лестнице.
Он уселся, долго смотрел на меня, потом аккуратно взял в зубы кость и пошел следом. Нехотя, но все-таки пошел.
Но дальше передней он не двинулся. Поглядел на меня внимательно, улегся на коврик, положил кость между лап и опять притих. Он был очень красив и мощен, этот Джордж, даже сейчас, в грязи и скорби. Девчонкой я мечтала именно о такой собаке. Но Полина была даже против котенка.
Обычное у догов «третье веко» у Джорджа было не красным, а, как у далматинцев, черным, выпуклые умные глазищи, будто подведенные гримом, смотрели печально и мокро, как у звезды немого кино Веры Холодной.
Я как села в кухне за стол, положив голову на кулаки, так и сидела, не двигаясь и не зажигая света, пока не пришла темень осеннего вечера и не забегали по потолку мятущиеся отсветы автомобильных фар. Машины по Ленинградскому проспекту катили и вчера, и завтра так же будут шелестеть покрышками и рокотать движками. В этом неумолимом движении было что-то совершенно равнодушное и механическое, как будто там, за окнами, постоянно работает какая-то неимоверных размеров мельница, чьи жернова могут перемолоть что угодно. Эти жернова, не замедлившись, походя перемололи только что живого человека, который, несмотря на все свои грехи, старался их искупить, был добр ко мне и к своей собаке. А люди, беззаветно любимые собаками, не могут быть такими уж плохими.
Я попробовала поплакать, но у меня ничего не вышло.
И тут в передней громоподобно взорвался рычанием пес. Он лаял на дверь гулко и мощно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— А как же дочечка-то? Без вас? — не сдержалась я. Она примолкла и вдруг сказала жестко и бесповоротно:
— Двадцать один год — не ясельная. Пора и самой на себя попахать! Может, так даже лучше будет. Пусть поймет кое-что. Без меня. Только я за нее уже почти не боюсь. Она, Маша, только с виду слабенькая — чтобы все ее жалели. А в действительности — железо! И все просчитывает — будь здоров. Своего не упустит. Работает же с тобой — и ничего… Только ты ей сразу ничего не говори… Что мы тут надолго… Пусть привыкнет. Постепенно так… А к Новому году мы, может быть, и сами в Москву погостевать выберемся… Или вы — к нам! Хорошо бы, а? Елку в лесу вырубим, холмы крутые, пруд замерзнет, можно и на лыжах, и на коньках даже… Для нас сейчас с Антоном главное — дрова! Но мы ж тут не одни… Как ни крути, люди-то зимуют…
Ночь мы с нею почти не спали, прибирались после гостей, воду на печке грели, посуду мыли.
Под утро вышли на крыльцо покурить. Погода менялась, небо заволокло сплошь, луна едва просвечивала.
Показался отец, потоптался, покашлял.
— Тебе все понятно, Маша? Дополнительных разъяснений не надо? — спросил он.
— Нет, папа. Не надо.
— Ну и добро… Полину поцелуй, особенно не распространяйся. Нашел, мол, удачную работу.
— Я все понимаю, Никанорыч! По-моему, он тоже почти не спал.
На следующее утро нас с Верой отвез до железки на своей телеге похмельный дед Миша. Рагозина натолкала в рюкзак банок с вареньями и соленьями, хотела всучить мне полмешка картошки, но я отказалась: слишком тяжело по Москве тащить. Вера тоже затарилась деревенским, улеглась на соломе и сразу заснула. Утро было совсем не похоже на вчерашнее. Беременное не то дождем, не то уже первым снежком серое бессолнечное небо прижималось к лесу, мокрый холодный туман лежал меж деревьями. Все молчало, и только колеса скрипели да старик бубнил, то и дело надсадно кашляя.
— Нинка говорила, что ты по торговой части шуруешь, что ль? Тогда растолкуй мне такую хреновину: почему у вас в столице все есть, а чуть от Москвы отъедешь — будто пустыня, где и люди не живут… Вот раньше на Ноябрьские в Журчиху приезжала непременно потребсоюзовская автолавка с Матвей Соломонычем, которого все знали, с Мотей, значит… Торжественный спецрейс! С «Московской», конечно, пивком, колбаской полукопченой, селедочкой, пряниками, монпансье и всем прочим, что полагается. И всех он знал, наш Мотя, и тетрадочка у него была, куда он записывал, кому что требуется. Никогда не подводил! Кому ботики резиновые, кому сапоги-кирзачи, платки там, пальто-ратин… Все привозил — от батареек для фонарика до приемника «Спидола». И все ему можно было заказать, чтобы самому не трепыхаться… Но помимо праздника каждую субботу на плотине — ихний фургон! Ну, без главного торгаша, без Мотьки, шофер сам рубли с копейками считал… И было там тоже все, что человеку надо в обыкновенной жизни: хлебушек с пекарни, свеженький, черняшечка и беленький… Это чтобы женщинам самим с квашней не чухаться. Молочное с совхоза было? Было! Прямо тебе сельпо на колесах! Макароны разные, подсолнечное на заправку, курево со спичками, ну и втихаря ее, мамочку, мужикам шофер припрятывал, в кабине под задницей. Потому что считалось: не положено принимать просто от жажды, а не по праздничной радости, чтобы не нарушать производительность труда! Вот и разъясни мне, девушка Маша, куда же все это, к чертовой матери, подевалося? Товару не стало? Да Москва-то им по глотку завалена! Денег на деревне нету? Так ведь курочка по зернышку клюет… И если ты коммерцию понимаешь — так крутись, правильно? Какие-никакие, а пенсии плотются, детки да внуки подкидывают. Да и с огорода бабы кое-чего настригают, покуда дорогу снегом не завалило, считай, каждую неделю до шоссейки на Ленинград подторговывать добираются. Летом зеленуха всякая, ягода-клубника, к осени — грибочки, птицу бьют, сметанка, яйца курячий… Водится копейка, это только по привычке все хнычут. Раньше как было? Чем больше хнычешь, тем больше тебе государство отслюнивает. Вон Тонька сынку с Питера на одних грибах «жигуля» давеча купила, сама хвасталась… Вот я и думаю: какой-никакой поворот в жизни все одно идет! И тот, кто соображение имеет, хорошие дела крутить сможет. До кого дойдет, значит, что напрасно нашу Журчиху торгаши забыли. А сколько таких Журчих крутом?
Дед Миша все талдычил и бубнил про свое, где-то его слова откладывались в моей потайной памяти, но, в общем, я пропускала все это мимо ушей, и пройдет еще немало времени, прежде чем умозаключения престарелого деревенского ветерана вдруг вернутся ко мне в совершенно неожиданном виде и подвигнут меня на такие новые повороты в жизни, о которых я и думать не думала, сидя в телеге, прыгавшей по колдобинам и корневищам лесной дороги.
Сейчас меня мучило совершенно другое: впервые дома меня не ждет мой Никанорыч. И я совершенно одна теперь. Но, самое странное, страха перед тем, что теперь будет со мной там, в Москве, уже почти не было. Было почти спокойное ожидание чего-то неизвестного. Будто я подошла к незнакомой двери, должна ее непременно открыть и открою, конечно, что бы там ни было за нею — темень или свет. В последние недели что-то копилось во мне, набирало незаметно силу и прорвалось именно здесь, в деревне, за прошлый день и прошлую ночь, словно в Журчиху вошла одна Маша Корноухова, а возвращается абсолютно иная.
Мне всегда казалось, что я уже взрослый человек, который полностью отвечает за себя, за свою жизнь, свои слова и поступки. Но, похоже, я ошибалась.
По-настоящему взрослой я стала только теперь. В одни сутки. В этой самой нелепой Журчихе.
Глава 5
ЧЕРНЫЙ ДЯТЕЛ
В Москве я узнала, что Илью Терлецкого убили.
Его джип, тот самый, в котором он собирался везти меня в деревню, взорвали прямо у нашего подъезда тем утром, когда мы с Верой выезжали на телеге из Журчихи.
Видели, как Илья вышел во двор, собираясь куда-то ехать вместе со своим догом, снял с него поводок и отпустил погулять. Собака отбежала под кустики делать свои собачьи делишки, а Терлецкий сел в машину и включил мотор на прогрев. Тут и рвануло так, что до третьего этажа посыпались стекла, массивные двери парадного вместе с косяками перекорежило, сорвало и вбило внутрь, а мусорные баки в стороне разметало по всему двору.
Когда я добралась до Москвы и вошла часа в два дня во двор, там было полно народу. Куски разорванного «джипа» и то, что оставалось от Терлецкого, уже увезли, но люди еще не решались ступить на то место, где стояла машина. Закопченный асфальт, покрытый осколками битого оконного стекла, был перепахан взрывом и залит чем-то маслянисто-черным. Сильно пахло какой-то едкой химией и горелым железом. Висели желтые ленты милицейского ограждения, и какие-то люди в штатском опрашивали свидетелей, которых, в общем, почти и не было. Потому что это случилось очень рано и дом еще фактически не проснулся.
В толпе судачили о том, что это какая-то мафиозная разборка, и для Терлецкого его бизнес мог кончиться только таким. Женщины кричали, что в квартирах из-за выбитых окон холодно, а коммунальные ремонтники ни мычат ни телятся.
Со мной произошло что-то непонятное. Я понимала, что да, это случилось. Но представить себе, что Ильи Терлецкого в действительности уже нет и никогда больше не будет, не могла. Мне казалось, что это какая-то ошибка, что такого просто быть не может, потому что такого не может быть никогда. И если я поднимусь на восьмой этаж и позвоню в знакомую дверь, ее откроет Илья, и я смогу ему сказать, что давеча вела себя не по-человечески и приношу мои извинения. И мы можем даже выпить его шампанского и спокойно потолковать.
В подъезд меня не пускали, требовали паспорт с пропиской, но тут заорали из толпы, меня здесь все знают с рождения, и меня пропустили.
Обсыпанный известкой и какой-то трухой лифт не работал, и я поднималась пешком. Рюкзак с гостинцами оттягивал плечи, очень хотелось его снять и тащить волоком, но боялась разбить банки.
Дверь в квартиру Терлецкого была опечатана. Дерматин обивки сильно подран, под его лохмотьями просвечивала стальная основа. У дога был расшиблен в кровь нос, он лежал под дверью и дрожал всей шкурой — меленько и зябко. Видно, это он рвал обивку, царапался и бился в дверь, не понимая, почему его не пускают домой, к хозяину. Он был весь в какой-то липучей грязи, одно острое ушко надорвано и в крови. Громадную, как кувалда, прекрасной лепки башку он уложил на передние лапы и от этого казался плоским, как будто здесь лежит большая бело-черная тряпка. Похоже, он все понимал. Как человек.
Кто-то пробовал его кормить, потому что вокруг были поставлены мисочки и кастрюльки с варевом, а на газетке лежала нетронутая аппетитная сахарная кость с куском говядины.
Я положила рюкзак и позвонила в дверь. Даже ногой гвозданула для верности.
— Ты что, с ума сошла, Машка? Там же никого нету… — раздался сверху тихий голос.
На ступеньках сидела знакомая женщина с девятого. У нее было заплаканное и почему-то сердитое лицо.
— Извините, — сказала я.
Пес встал, подошел к двери, понюхал и, вскинув башку, заскулил, подвывая отчаянно. Он плакал, как ребенок.
— Вот так каждые полчаса… Все понимает. И никуда не уходит, — вздохнула соседка не без раздражения. — И не жрет ничего… Он только Терлецкого слушался! Усыпить его надо, к чертовой матери, чтобы и сам не мучился, и нам тут концерты не устраивал.
Я присела и погладила собаку по голове. Дог вздохнул и лизнул мне руку.
— Ты гляди! — фыркнула женщина. — А на меня рычит, сволочь!
Она поднялась и ушла.
Пес с шумом обнюхивал меня. Ну, конечно, мы же уже с ним знакомились, и в квартире он у меня был. По-моему, даже мой тапок мусолить пробовал, пока Илья на него не цыкнул.
— Пошли, что ли? — выпрямилась я и начала спускаться по лестнице.
Он уселся, долго смотрел на меня, потом аккуратно взял в зубы кость и пошел следом. Нехотя, но все-таки пошел.
Но дальше передней он не двинулся. Поглядел на меня внимательно, улегся на коврик, положил кость между лап и опять притих. Он был очень красив и мощен, этот Джордж, даже сейчас, в грязи и скорби. Девчонкой я мечтала именно о такой собаке. Но Полина была даже против котенка.
Обычное у догов «третье веко» у Джорджа было не красным, а, как у далматинцев, черным, выпуклые умные глазищи, будто подведенные гримом, смотрели печально и мокро, как у звезды немого кино Веры Холодной.
Я как села в кухне за стол, положив голову на кулаки, так и сидела, не двигаясь и не зажигая света, пока не пришла темень осеннего вечера и не забегали по потолку мятущиеся отсветы автомобильных фар. Машины по Ленинградскому проспекту катили и вчера, и завтра так же будут шелестеть покрышками и рокотать движками. В этом неумолимом движении было что-то совершенно равнодушное и механическое, как будто там, за окнами, постоянно работает какая-то неимоверных размеров мельница, чьи жернова могут перемолоть что угодно. Эти жернова, не замедлившись, походя перемололи только что живого человека, который, несмотря на все свои грехи, старался их искупить, был добр ко мне и к своей собаке. А люди, беззаветно любимые собаками, не могут быть такими уж плохими.
Я попробовала поплакать, но у меня ничего не вышло.
И тут в передней громоподобно взорвался рычанием пес. Он лаял на дверь гулко и мощно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37