Он свалился на бок, посучил ногами, похрюкал и продолжал спать. Затем я не дыша спустилась по лестнице на свой этаж.
Я уже почти четко представляла себе, что буду делать. Для этого все признаки изнасилования нужно было сохранить в неприкосновенности. Лишь лицо сполоснула, подмышки и протерла ваткой, смоченной лосьоном, между грудями. Я внимательно оглядела остатки платьишка и трусы — свои и Терлецкого, прикинула, что пятен хватит на сотню анализов, по которым можно легко установить, что все это богатство именно Ильи. В десятом классе у нас была закрытая беседа только для девочек с районной прокуроршей, рассказавшей, что надлежит делать каждой девчонке, подвергшейся нападению и насилию. Так что я все делала по программе.
Вообще-то в эти часы я была словно замороженная и будто спала наяву, но где-то в глубине души бились и клокотали ярость и отчаяние, которым покуда я не давала разгореться.
Я взяла в кухне самый острый и увесистый нож, замотала лицо и голову косынкой, надела поверх халата кожанку и, осторожно оглядевшись, вышла во двор. В дальних зарослях сирени обжималась какая-то парочка, но они были слишком заняты собой, чтобы что-то замечать, к тому же фонарь над подъездом был раскокан, и машина Терлецкого стояла в густой темени. Поэтому я была укрыта теменью. Так что я совершенно безбоязненно проткнула ножом все четыре колеса этого роскошного экипажа, целясь в покрышки сбоку, где резина была потоньше. Колеса шипели, оседая, и я злорадно подумала, что утром Терлецкому никуда на машине не смыться. Мне доставляло странное удовольствие втыкать и кромсать, как будто это был сам Терлецкий. Подумав, я полоснула по кремовой коже сидений, затем нашла какую-то фляжку, отвинтила крышку, понюхала, лизнула с ладошки — это был ром, пахучий и обжигающий. Я прихватила фляжку и так же, никем не замеченная, вернулась домой.
Я смолола и заварила кофе, добавила в него чужого рому и стала неторопливо пить эту живительную смесь, от которой яснело в голове и было не так боль; но больше всего я боялась, что вернется из Звенигорода тетка, увидев меня, она может выкинуть что угодно. Если, конечно, сразу не помрет от ужаса.
К утру ушибы, синяки и царапины стали проявляться как на фотопленке. Лицо оплыло, глаза опухли и смотрели, как в щелочки. Кровоподтеки на животе, бедрах и руках потемнели, теряя изначальную красноту. Но особенно гнусным выглядело горло. Сплошная лоснящаяся чернота гигантского синяка заливала его, спускаясь ниже гортани, до нежной выемки между грудями, и на коже совершенно четко проступили темные следы от пальцев Терлецкого. Я с трудом дождалась шести утра, когда, по моим расчетам, Терлецкий начнет очухиваться, и набрала его номер. Не отвечали долго, но потом он все-таки снял трубку и просипел:
— Але… Але?
— Это я, — негромко сообщила я.
— Кто? Кто это? Я ни хрена не помню. — Он явно узнал меня.
— Зато я помню. Все. Я иду к тебе, Терлецкий… И пожалуйста, не вздумай запираться. Иначе я просто ментов приведу!
Насчет ментуры, по-моему, я ввернула очень удачно.
Быстро сунула свое платьишко в продуктовый пакет и торопливо поднялась на восьмой этаж. Я не ошиблась. Терлецкий хотел смыться и топтался под дверью, запирая замки, которых было врезано до черта. Руки его тряслись, и он никак не попадал ключами в скважины.
— А вот это ты напрасно, Терлецкий, — сказала я ему в спину.
Он оглянулся, и я не без удовольствия увидела, что ряшка его — бледно-меловая и зыбкая, как желе, в глубоких метинах от моих когтей. Переносицу он уже заклеил пластырем, а из надорванной ноздри торчит вата. Он еще не был по-настоящему напуган, опохмельная муть, видно, туманила его мозги, и я широко распахнула халат, сняла косынку с горла.
— Смотри, Терлецкий… Твоя работа!
Я намеренно даже бельишка не поддела под халат и стояла перед ним обнаженная и беззащитная. В его темно-голубых смазливых глазах появилось смятение, граничащее с ужасом. Вот теперь он испугался капитально. До него разом дошло, что это сделал именно он.
— О господи, господи-и-и… — сдавленно выдохнул он. — Что же теперь? Теперь-то что-о-о?
— У тебя водка есть? — спросила я.
— Все… все есть, — бормотал он, отпирая дверь. — Пошли, пошли, Машенька! Утро же… Еще увидят…
— Я тебе не Машенька, гад. Не смей!
Он будто не слышал, торопливо пробежал передо мной в кухню — неприбранную, с горами немытой посуды в раковине и кислым запахом недоеденного и испорченного, смел рукавом со стола какие-то тарелки и чашки, сунулся в холодильник, вытащил бутылку водки, торопливо поставил пустые стаканы. Я молча отобрала у него бутылку, налила полный стакан и подвинула к нему.
— Пей, Терлецкий, — сказала я холодно. — Тебе это надо. Для просветления извилин. Тем более что в ментовке тебя водкой вряд ли угостят… Пей, пей. Можешь за мое здоровье. Мы ж теперь не чужие… Породнились! Трахнул меня, сволочь, когда я совсем отключилась… Может, оно и к лучшему, что я тебя в этот миг не видел а… Ты ж у меня первый, Терлецкий! Только не ври, что этого не понял.
— Предупреждать надо, — вяло откликнулся он. — Откуда я знал? Задницей виляла, как все…
Он высосал, хлюпая разбитыми губами, водку.
— Посажу я тебя, Терлецкий. Сколько там за изнасилование положено? Пять, десять? В общем, неважно, но я уж все сделаю, чтобы тебе намотали на всю катушку.
Он угрюмо молчал, потирая лицо ладонями, словно умывался, и я видела, что он пытается вглядеться в меня сквозь пальцы испуганными глазами. Я вывалила перед ним из пакета все тряпье и методично объяснила, что именно могу сделать: немедленно отправиться в поликлинику, чтобы меня обследовали, зафиксировали все телесные повреждения, как наружные, так и внутренние, затем сдать на экспертизу это барахло и накатать в нашем отделении заявление по всей форме. Смываться и надеяться на то, что все обойдется, я ему не советую, тем более что тачка его на мертвом якоре. Впрочем, добавила я, не сомневаюсь, что он станет выкручиваться, и поэтому немедленно вызываю тетку Полину с дачи. Чтобы была хоть какая-то защита от него.
— И бате телеграмму в полк дам… — подумав, пригрозила я. — Ты его знаешь… Он и без прокурора тебе кое-что открутит! Я у него одна. Так что сливай воду, Терлецкий, сухари суши…
Я не без брезгливости отметила, что у этого типа только скорлупа мужественная, оказывается, он просто трус. Наверное, то, что он сделал со мной, у него не впервой, но, кажется, я повела себя совсем не так, как уже бывало с другими, не забилась в нору, оплакивая свою участь и стыдясь открыто признаться в своей беде, а готова орать о ней на весь свет и добиваться своего. И именно это его ошеломило. Будь по-иному, он бы через пару дней просто и думать забыл о том, что сотворил.
Дураком Терлецкий не был, и до него наконец начало доходить, что я могла бы и не заходить к нему, а просто с ходу двинуть на раскрутку всей этой истории. Выпив еще водки, он сказал серьезно:
— Сколько ты хочешь, Корноухова? Я все сделаю. Ты же умничка, верно? Все что было, то уплыло… Откуда я знал, что ты — еще, а не — уже? Тачку мою хочешь? Ну так, по-соседски? Я за нее, между прочим, тридцатник отдал! Ты — мне, я — тебе… Без, балды! Только чтобы никому ничего никогда…
— На фиг мне твои колеса? Что я тетке скажу? А соседям? С чего это ты меня такими роскошными сувенирами ублажаешь? За какие такие заслуги? Нет… Только наличкой. А цифру ты сам назвал. Но не меньше, заруби на своем драном носу! Даю тебе три часа. Сейчас почти семь? Вот чтобы к десяти в моем почтовом ящике все было! Только никаких кредитных карточек, только наличка зеленая. Понял?
— Ну ты и штучка, Корноухова! — Он был действительно изумлен. — А частями можно? Где ж я тебе с ходу столько налички наковыряю? Да и вообще, запросики у тебя…
— Дешево ты себя ценишь, Терлецкий… Свобода дороже, а? И в церковь сходи, свечку поставь…
— Зачем?
— Чтобы я не забеременела… Вот тогда ты у меня попляшешь! Впрочем, я еще ничего не решила… Давай просыпайся! Пока я добрая… Жду до десяти. Но так, между нами, я тебе, свинья, этого никогда не забуду! Себе тоже… И тетку я все-таки вызову… Чтобы ты не передумал.
Никаких теток я вызывать не собиралась, да и телеграмма в авиаполк отцу была придумана для острастки, но в то утро я еще не знала, сработало ли то, что задумано, или мне все-таки придется выходить на всеобщее позорище и отправлять Терлецкого на отсидку.
Я сидела на полу в своей передней под запертой дверью и прислушивалась. Ровно в десять утра звякнула крышка на старом почтовом ящике, который до сих пор не сняли с двери, хотя в подъезде уже давно поставили новые, общие. Потом кто-то долго звонил, но я не открывала. Боялась, что Терлецкий мог свистнуть каких-нибудь крутых из своей команды, таким по черепу дать — раз плюнуть. Посмотрела осторожно в глазок: нет, это был сам Терлецкий, в наклейках на опухшей морде и новых темных очках. Но я все равно не откликнулась и не вышла. Лишь когда он посыпался по лестнице вниз, приоткрыла дверь и выудила из ящика плотный пакет из желтой бумаги. В пакете были деньги и листок: «Расписки не надо. Я тебе верю!»
И только тогда я позволила себе заплакать, снова превращаясь в то, чем и была, — обычную московскую девчушку, обиженную так, что этой горечи хватит на всю оставшуюся жизнь; девчушку, переступившую невидимую грань, что напрочь отрезает от юных ожиданий, мечтаний и надежд на то, что все в жизни будет совершенно необыкновенно, что то нежное таинство, которое происходит однажды, будет прекрасно и незабываемо и никогда не будет такого ощущения, что попала под взбесившегося носорога или снегоуборочную машину.
«Ну вот я и женщина… Дождалась, Маруся Антоновна…» — глумливо думала я, разглядывая свое отражение в зеркале. Мне казалось, что я все еще липкая и грязная, хотя и провела несколько часов в ванне.
Я наглоталась снотворного и провалилась в сон, как в яму. А когда проснулась, была уже новая ночь. Дом спал беззвучно и неподвижно, за распахнутым окном шелестели кроны Петровского парка, сквозь них были видны желтые фонари проспекта, по которому изредка скользили машины. И все было так, как будто ничего не случилось.
Я долго и тупо смотрела на деньги, рассыпанные по полу. Голова гудела, как улей, и болела, словно ее сильно нажалили изнутри злые крупные пчелы. Какое-то время я не могла понять, что со мной и что это за доллары, вывалившиеся из порванного в клочья желтого конверта. Наконец я все вспомнила. «Это же я себя продала… Такая, выходит, мне цена. В общем, приличная… Шлюхам на Тверской так не платят».
С этими тридцатью кусками в баксах началась сплошная морока, они у меня, конечно, были, и в то же время их как бы не было, потому что я никому и никогда не смогла бы признаться, как и за что они получены. Я сразу же припрятала их, отковырнув паркетины под ковром, потратила только стольник, чтобы купить платье взамен порванного. И еще что-то по мелочам.
Потом почти две недели я не выходила из дому, вышмыгивала только по вечерам, кутаясь в пыльник, в темных очках и с густым, почти клоунским гримом, под которым скрывала отметины, добегала до булочной и коммерческих киосков возле метро «Динамо», покупала что-нибудь съестное — и тут же обратно.
В начале августа в Москву заскочила с дачи тетка — отмыться в ванной и сходить к парикмахерше. Кровоподтеки и синяки на коже уже были почти бесцветно-желтыми, царапины подсохли. На мне вообще все заживало, как на собаке. Тетке я сплела целую историю про то, как пробовала покататься по парку на мотоцикле и вмазала в дерево, и та, кажется, поверила, потому что рокеров-сопляков в парке по вечерам роилось до черта.
Больше всего я боялась, что беременна, и дело было не в ребенке, которого я твердо решила рожать, а в том, как объясняться с близкими. Но все обошлось, регулы пришли по графику, без задержек, но в этот раз были не похожи на то, что я переживала прежде, я их проскочила на удивление легко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Я уже почти четко представляла себе, что буду делать. Для этого все признаки изнасилования нужно было сохранить в неприкосновенности. Лишь лицо сполоснула, подмышки и протерла ваткой, смоченной лосьоном, между грудями. Я внимательно оглядела остатки платьишка и трусы — свои и Терлецкого, прикинула, что пятен хватит на сотню анализов, по которым можно легко установить, что все это богатство именно Ильи. В десятом классе у нас была закрытая беседа только для девочек с районной прокуроршей, рассказавшей, что надлежит делать каждой девчонке, подвергшейся нападению и насилию. Так что я все делала по программе.
Вообще-то в эти часы я была словно замороженная и будто спала наяву, но где-то в глубине души бились и клокотали ярость и отчаяние, которым покуда я не давала разгореться.
Я взяла в кухне самый острый и увесистый нож, замотала лицо и голову косынкой, надела поверх халата кожанку и, осторожно оглядевшись, вышла во двор. В дальних зарослях сирени обжималась какая-то парочка, но они были слишком заняты собой, чтобы что-то замечать, к тому же фонарь над подъездом был раскокан, и машина Терлецкого стояла в густой темени. Поэтому я была укрыта теменью. Так что я совершенно безбоязненно проткнула ножом все четыре колеса этого роскошного экипажа, целясь в покрышки сбоку, где резина была потоньше. Колеса шипели, оседая, и я злорадно подумала, что утром Терлецкому никуда на машине не смыться. Мне доставляло странное удовольствие втыкать и кромсать, как будто это был сам Терлецкий. Подумав, я полоснула по кремовой коже сидений, затем нашла какую-то фляжку, отвинтила крышку, понюхала, лизнула с ладошки — это был ром, пахучий и обжигающий. Я прихватила фляжку и так же, никем не замеченная, вернулась домой.
Я смолола и заварила кофе, добавила в него чужого рому и стала неторопливо пить эту живительную смесь, от которой яснело в голове и было не так боль; но больше всего я боялась, что вернется из Звенигорода тетка, увидев меня, она может выкинуть что угодно. Если, конечно, сразу не помрет от ужаса.
К утру ушибы, синяки и царапины стали проявляться как на фотопленке. Лицо оплыло, глаза опухли и смотрели, как в щелочки. Кровоподтеки на животе, бедрах и руках потемнели, теряя изначальную красноту. Но особенно гнусным выглядело горло. Сплошная лоснящаяся чернота гигантского синяка заливала его, спускаясь ниже гортани, до нежной выемки между грудями, и на коже совершенно четко проступили темные следы от пальцев Терлецкого. Я с трудом дождалась шести утра, когда, по моим расчетам, Терлецкий начнет очухиваться, и набрала его номер. Не отвечали долго, но потом он все-таки снял трубку и просипел:
— Але… Але?
— Это я, — негромко сообщила я.
— Кто? Кто это? Я ни хрена не помню. — Он явно узнал меня.
— Зато я помню. Все. Я иду к тебе, Терлецкий… И пожалуйста, не вздумай запираться. Иначе я просто ментов приведу!
Насчет ментуры, по-моему, я ввернула очень удачно.
Быстро сунула свое платьишко в продуктовый пакет и торопливо поднялась на восьмой этаж. Я не ошиблась. Терлецкий хотел смыться и топтался под дверью, запирая замки, которых было врезано до черта. Руки его тряслись, и он никак не попадал ключами в скважины.
— А вот это ты напрасно, Терлецкий, — сказала я ему в спину.
Он оглянулся, и я не без удовольствия увидела, что ряшка его — бледно-меловая и зыбкая, как желе, в глубоких метинах от моих когтей. Переносицу он уже заклеил пластырем, а из надорванной ноздри торчит вата. Он еще не был по-настоящему напуган, опохмельная муть, видно, туманила его мозги, и я широко распахнула халат, сняла косынку с горла.
— Смотри, Терлецкий… Твоя работа!
Я намеренно даже бельишка не поддела под халат и стояла перед ним обнаженная и беззащитная. В его темно-голубых смазливых глазах появилось смятение, граничащее с ужасом. Вот теперь он испугался капитально. До него разом дошло, что это сделал именно он.
— О господи, господи-и-и… — сдавленно выдохнул он. — Что же теперь? Теперь-то что-о-о?
— У тебя водка есть? — спросила я.
— Все… все есть, — бормотал он, отпирая дверь. — Пошли, пошли, Машенька! Утро же… Еще увидят…
— Я тебе не Машенька, гад. Не смей!
Он будто не слышал, торопливо пробежал передо мной в кухню — неприбранную, с горами немытой посуды в раковине и кислым запахом недоеденного и испорченного, смел рукавом со стола какие-то тарелки и чашки, сунулся в холодильник, вытащил бутылку водки, торопливо поставил пустые стаканы. Я молча отобрала у него бутылку, налила полный стакан и подвинула к нему.
— Пей, Терлецкий, — сказала я холодно. — Тебе это надо. Для просветления извилин. Тем более что в ментовке тебя водкой вряд ли угостят… Пей, пей. Можешь за мое здоровье. Мы ж теперь не чужие… Породнились! Трахнул меня, сволочь, когда я совсем отключилась… Может, оно и к лучшему, что я тебя в этот миг не видел а… Ты ж у меня первый, Терлецкий! Только не ври, что этого не понял.
— Предупреждать надо, — вяло откликнулся он. — Откуда я знал? Задницей виляла, как все…
Он высосал, хлюпая разбитыми губами, водку.
— Посажу я тебя, Терлецкий. Сколько там за изнасилование положено? Пять, десять? В общем, неважно, но я уж все сделаю, чтобы тебе намотали на всю катушку.
Он угрюмо молчал, потирая лицо ладонями, словно умывался, и я видела, что он пытается вглядеться в меня сквозь пальцы испуганными глазами. Я вывалила перед ним из пакета все тряпье и методично объяснила, что именно могу сделать: немедленно отправиться в поликлинику, чтобы меня обследовали, зафиксировали все телесные повреждения, как наружные, так и внутренние, затем сдать на экспертизу это барахло и накатать в нашем отделении заявление по всей форме. Смываться и надеяться на то, что все обойдется, я ему не советую, тем более что тачка его на мертвом якоре. Впрочем, добавила я, не сомневаюсь, что он станет выкручиваться, и поэтому немедленно вызываю тетку Полину с дачи. Чтобы была хоть какая-то защита от него.
— И бате телеграмму в полк дам… — подумав, пригрозила я. — Ты его знаешь… Он и без прокурора тебе кое-что открутит! Я у него одна. Так что сливай воду, Терлецкий, сухари суши…
Я не без брезгливости отметила, что у этого типа только скорлупа мужественная, оказывается, он просто трус. Наверное, то, что он сделал со мной, у него не впервой, но, кажется, я повела себя совсем не так, как уже бывало с другими, не забилась в нору, оплакивая свою участь и стыдясь открыто признаться в своей беде, а готова орать о ней на весь свет и добиваться своего. И именно это его ошеломило. Будь по-иному, он бы через пару дней просто и думать забыл о том, что сотворил.
Дураком Терлецкий не был, и до него наконец начало доходить, что я могла бы и не заходить к нему, а просто с ходу двинуть на раскрутку всей этой истории. Выпив еще водки, он сказал серьезно:
— Сколько ты хочешь, Корноухова? Я все сделаю. Ты же умничка, верно? Все что было, то уплыло… Откуда я знал, что ты — еще, а не — уже? Тачку мою хочешь? Ну так, по-соседски? Я за нее, между прочим, тридцатник отдал! Ты — мне, я — тебе… Без, балды! Только чтобы никому ничего никогда…
— На фиг мне твои колеса? Что я тетке скажу? А соседям? С чего это ты меня такими роскошными сувенирами ублажаешь? За какие такие заслуги? Нет… Только наличкой. А цифру ты сам назвал. Но не меньше, заруби на своем драном носу! Даю тебе три часа. Сейчас почти семь? Вот чтобы к десяти в моем почтовом ящике все было! Только никаких кредитных карточек, только наличка зеленая. Понял?
— Ну ты и штучка, Корноухова! — Он был действительно изумлен. — А частями можно? Где ж я тебе с ходу столько налички наковыряю? Да и вообще, запросики у тебя…
— Дешево ты себя ценишь, Терлецкий… Свобода дороже, а? И в церковь сходи, свечку поставь…
— Зачем?
— Чтобы я не забеременела… Вот тогда ты у меня попляшешь! Впрочем, я еще ничего не решила… Давай просыпайся! Пока я добрая… Жду до десяти. Но так, между нами, я тебе, свинья, этого никогда не забуду! Себе тоже… И тетку я все-таки вызову… Чтобы ты не передумал.
Никаких теток я вызывать не собиралась, да и телеграмма в авиаполк отцу была придумана для острастки, но в то утро я еще не знала, сработало ли то, что задумано, или мне все-таки придется выходить на всеобщее позорище и отправлять Терлецкого на отсидку.
Я сидела на полу в своей передней под запертой дверью и прислушивалась. Ровно в десять утра звякнула крышка на старом почтовом ящике, который до сих пор не сняли с двери, хотя в подъезде уже давно поставили новые, общие. Потом кто-то долго звонил, но я не открывала. Боялась, что Терлецкий мог свистнуть каких-нибудь крутых из своей команды, таким по черепу дать — раз плюнуть. Посмотрела осторожно в глазок: нет, это был сам Терлецкий, в наклейках на опухшей морде и новых темных очках. Но я все равно не откликнулась и не вышла. Лишь когда он посыпался по лестнице вниз, приоткрыла дверь и выудила из ящика плотный пакет из желтой бумаги. В пакете были деньги и листок: «Расписки не надо. Я тебе верю!»
И только тогда я позволила себе заплакать, снова превращаясь в то, чем и была, — обычную московскую девчушку, обиженную так, что этой горечи хватит на всю оставшуюся жизнь; девчушку, переступившую невидимую грань, что напрочь отрезает от юных ожиданий, мечтаний и надежд на то, что все в жизни будет совершенно необыкновенно, что то нежное таинство, которое происходит однажды, будет прекрасно и незабываемо и никогда не будет такого ощущения, что попала под взбесившегося носорога или снегоуборочную машину.
«Ну вот я и женщина… Дождалась, Маруся Антоновна…» — глумливо думала я, разглядывая свое отражение в зеркале. Мне казалось, что я все еще липкая и грязная, хотя и провела несколько часов в ванне.
Я наглоталась снотворного и провалилась в сон, как в яму. А когда проснулась, была уже новая ночь. Дом спал беззвучно и неподвижно, за распахнутым окном шелестели кроны Петровского парка, сквозь них были видны желтые фонари проспекта, по которому изредка скользили машины. И все было так, как будто ничего не случилось.
Я долго и тупо смотрела на деньги, рассыпанные по полу. Голова гудела, как улей, и болела, словно ее сильно нажалили изнутри злые крупные пчелы. Какое-то время я не могла понять, что со мной и что это за доллары, вывалившиеся из порванного в клочья желтого конверта. Наконец я все вспомнила. «Это же я себя продала… Такая, выходит, мне цена. В общем, приличная… Шлюхам на Тверской так не платят».
С этими тридцатью кусками в баксах началась сплошная морока, они у меня, конечно, были, и в то же время их как бы не было, потому что я никому и никогда не смогла бы признаться, как и за что они получены. Я сразу же припрятала их, отковырнув паркетины под ковром, потратила только стольник, чтобы купить платье взамен порванного. И еще что-то по мелочам.
Потом почти две недели я не выходила из дому, вышмыгивала только по вечерам, кутаясь в пыльник, в темных очках и с густым, почти клоунским гримом, под которым скрывала отметины, добегала до булочной и коммерческих киосков возле метро «Динамо», покупала что-нибудь съестное — и тут же обратно.
В начале августа в Москву заскочила с дачи тетка — отмыться в ванной и сходить к парикмахерше. Кровоподтеки и синяки на коже уже были почти бесцветно-желтыми, царапины подсохли. На мне вообще все заживало, как на собаке. Тетке я сплела целую историю про то, как пробовала покататься по парку на мотоцикле и вмазала в дерево, и та, кажется, поверила, потому что рокеров-сопляков в парке по вечерам роилось до черта.
Больше всего я боялась, что беременна, и дело было не в ребенке, которого я твердо решила рожать, а в том, как объясняться с близкими. Но все обошлось, регулы пришли по графику, без задержек, но в этот раз были не похожи на то, что я переживала прежде, я их проскочила на удивление легко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37