Новая, мало ношенная каракулевая пальтуха. Пристраивая на вешалку свою куртку, он не рассмотрел как следует, но и без того ясно: шубенция новая, из полноценных шкурок, не из лапок. И завитки некрупные, тысячу дадут как минимум. Адресок ленинградских корешей с ним, помогут сбыть. Свободный художник, что хочу, то и делаю! Шиковый отель, классная житуха! Разве после выхода из тюряги я жил, как человек? В отеле опять что-нибудь подвернется, там иностранцев полно, денежные тузы, там… В последние годы он никогда не думал вперед больше чем на неделю, ну, максимум на две, это получалось как-то само собой. Вроде тонущего посреди океана, который вымаливает у судьбы минутку-другую в надежде на чудо, хотя на деле уже изверился…
Шуба наверняка принадлежит той рыжеволосой, что едет с мальчишкой.
— Хочу показать мальчику отца, а то забудет, как он и выглядит, — шутила она.
Ее муж полгода плавал на какой-то торговой посудине и вот теперь возвращался, на этот раз без захода в Ригу. Радиограмма извещала — встречайте в Мурманске. Другая женщина была постарше и классом пониже, она ехала домой из санатория «Кемери». Виктор благодаря своей воспитанности и вполне литературному языку, посредством которого он общался в миру, быстро завоевывал симпатию и доверие попутчиц. Особенно после того, как, увлекшись, показал мальчику решение шарады из «Уголка досуга» в каком-то журнале. Они бы не поверили, скажи им, что этого опрятного парня с длинными, аристократическими пальцами неудержимо тянет в грязные притоны, где собираются «синюшники», у которых с похмелья дрожат руки, и где доступные женщины со следами былой красоты обсуждают во всех деталях способности своих кавалеров, а у хозяина хаты тревогу вызывает разве что стук в дверь не по условленному сигналу да поножовщина, которая нет-нет да вспыхнет среди его гостей. Они забирались сюда, как забиваются летучие мыши в темные щели, где, уцепившись за пыльные потолочные балки и подремывая вниз головой, ожидают сумерек, когда, ощерив полную острых зубов пасть, можно будет броситься на охоту за насекомыми, по легкомыслию или необходимости покинувшими свои укрытия. Тут пили всё, от чего не подыхали сразу на месте, и ничем не закусывали. Тут обжуливали и обкрадывали любого, но чаще всего своих же, благо они были рядом и собственные грехи не позволяли бежать в милицию. Дружба тут была невозможна, да никто в нее и не верил, самым большим достоинством здесь считалось урвать что-нибудь для себя силой или хитростью, и ничто не вызывало большей насмешки, чем самопожертвование ради кого бы то ни было. Тут бессчетное числе раз договаривались не выдавать своих в случае провала, но милиция почему-то всегда забирала всех подчистую; потом в лагерях и колониях они, размахивая табуретками, сводили счеты, и редко кто из непосвященных понимал, что это не более чем ритуал, подобный борьбе ящериц игуан на Галапагосских островах за самый теплый, нагретый солнцем камень: шумят, угрожают друг другу, устрашающе раздуваются, но никакого кровопролития. Эти, с табуретками, тоже обходились без крови — себе же сделаешь хуже, могут ведь в карцер посадить или перевести на тюремный режим.
Мать хозяина квартиры когда-то была «хипёжницей», слово это так устарело, что отсутствует даже в словарях воровского жаргона, выпускаемых для работников прокуратуры и органов милиции, хотя оно давным-давно в ходу. Так называли красивых женщин, завлекавших денежных мужчин в отели или на частные квартиры, где жертву потом грабили до нитки. Теперь это была обрюзгшая вонючая старуха, лежавшая на кишащей клопами перине под кучей грязного тряпья. Едва только откупоривали бутылку, она начинала стонать, словно от ужасной боли, в надежде, что и ей нальют глоточек, а иногда ударялась в слезы при виде того, как рушатся последние остатки морали преступного мира. Безграмотные взломщики ее времен в сравнении с нынешними просвещенными эгоистами выглядели милыми провинциальными зайчатами-балагурами. Старуха, всю жизнь никого не боявшаяся, чувствовала, что эти при первой возможности перережут ей горло, лишь бы добраться до денег, спрятанных в перине. Сын вряд ли поднимет руку на мать, но закроет глаза и отвернется, когда ее будут резать, а потом вся эта свора набросится на перину, увязая по локти в пуху. Она охотно отдала бы эти несколько сотен рублей сыну, но опасалась, что деньги только раздразнят их и ускорят события, ведь тут все были уверены, что у нее припрятана не одна тысяча.
Что же искал молодой лебедь среди этих облезлых, вшивых ворон? Контраста своему пышному оперению? Может быть. Женщин? Ведь он считал приходящих сюда самыми-пресамыми, и они, в ожидании сумерек, от нечего делать, тоже называли его мужчиной, шутя перебрасывались непристойностями. Им нравилось, когда он краснел, они не верили, что есть еще на свете такое, за что человеку стоит краснеть. Может быть, это было бегством от стерильной правильности, тепличных условий родительского дома? Ему запрещалось смотреть телевизор после девяти часов вечера, он еще пешком под стол ходил, но уже в деталях была спланирована его военная карьера (в сорок два года будет полковником!); сами того не сознавая, родители учили его разделять людей на друзей, врагов и ничто. Зажатый в тиски предубеждений и этикета, в притоне он вдруг столкнулся с демократизмом. Кому как, а ему эта жизнь казалась демократичной. Другой бы призадумался, прежде чем отведать запретный плод, но у него не было времени на раздумья, через час ему надлежало быть дома и лежать в постели. И совета не у кого спросить, да и стоит ли, если ответ заранее известен. Дважды два четыре, кто спорит. С пустыми руками на квартиру старой «хипежницы» не пойдешь — высмеют, а то и за дверь выставят. Вначале Виктор воровал дома деньги, потом стал уносить книги, вещи. Этого добра у родителей было много, прошел год, а пропажи и не заметили.
Женщины в купе мирно спали, мальчишка тоже как ни в чем не бывало посвистывал носом. Виктор еще раз коснулся ногой каракулевой шубы.
Избитый Свамстом и отвергнутый Беллой, он в который раз собирался начать новую жизнь, но точка опоры, обитель надежды у него была только одна — отец.
Тысячу отхватил бы. Пальтуха новая, железно, тысячу.
Он представил, что эти деньги уже у него в кармане, и эта мысль родила в нем странное ощущение свободы и независимости. Замечательное, бесподобное ощущение. Скучная жизнь с зудящими нравоучениями отца подождет пару недель, а коли повезет, и дольше…
Поезд остановился на каком-то полустанке. Фонари освещали асфальтированный перрон и вокзальное здание с названием станции, за ним все тонуло в темноте, вдали ни огонька.
Раздался гудок, тепловоз дернулся, подался вперед, сдвигая с места вагоны, и они медленно, мягко заскользили по рельсам. В конце перрона застыл, провожая отходящий поезд, дежурный по станции в форменной фуражке с малиновым верхом.
Виктор отметил, что проводница даже не дошла до дверей. А если и дойдет, тоже ничего страшного. Еще лучше: откроет дверь. Шубу увидит, только когда я уже буду на перроне. Кто за мной погонится в такую темень? Морячка голяком не побежит, а для объяснений времени не хватит. До этого и не дойдет, станут машинист и начальник станции из-за какой-то истеричной бабы поезд задерживать!
Затем он прикинул, как с вокзала пробираться дальше. Возможностей достаточно, до шоссе доберется, а там неужто не подвернется рейсовый грузовик. Хорошо, что чемодан полупустой, можно шубу туда втиснуть.
На ощупь перевесил куртку и шубу так, чтобы одним махом сгрести то и другое, тихонько снял с антресолей свой чемодан, надел туфли и вышел в коридор.
По расписанию, висевшему на стене, выходило, что следующая остановка минут через двадцать.
Держась за поручень, Виктор вглядывался во тьму — блеснет вдали за окном огонек и погаснет, закрытый кустом или купой деревьев.
Наконец поезд стал тормозить, мимо окна проплыл состав нефтевоза, стоявший на подъездном пути. Он изготовился к старту. Проще простого: левой рукой схватить куртку с шубой, правой — чемодан и — ходу.
Поезд тормозил долго, он открыл купе.
— Вы тоже не спите? — тихо спросили из темноты. — Какая это станция?
— Не разобрал, — буркнул он.
Забравшись на полку, он стал мысленно проклинать женщину, которая так некстати проснулась и тем самым спасла свою шубу, клял на чем свет стоит старушку с трешницей, из-за которой его побили, ругал Свамста и Беллу с ее Вадимом Петровичем и всех прочих. Он жалел себя за невезение, он ощущал себя жертвой.
Виктор растянулся на полке во весь рост, опять коснулся носком шубы и отдернул ногу, как от раскаленной плиты.
Я жалкий неудачник… Как мне в последнее время не везет… А раньше было иначе…
Жалость к себе росла, и вместе с нею росла злость к женщине, не вовремя проснувшейся и поэтому оставшейся при своих шмотках. Если бы за это не грозило наказание, он сорвал бы шубу силой, а может, и ударил бы при этом, потому что шуба в его восприятии была уже не чья-то вещь, а прочная основа свободы, этого крылатого чувства, этих двух недель, которые он мог бы проколобродить, где хочет и как хочет. Две недели напропалую! После таковой прелюдии не грех и постоять перед отцом с опущенной головой, полицемерить, понадавать гору обещаний. А что делать? Другого выхода нет. Или скукотища, или — под забор, откуда даже милиция тебя подбирает без особого рвения. Если нет у тебя определенного места жительства, если не за что зацепиться, проще пареной репы докатиться до жизни под забором.
С утра, как только открылся вагон-ресторан, он пошел туда и как следует напился. С горя и хандры. Сам дал такое определение. С хандры и горя. Последняя возможность напиться, завтра все — если отец почувствует хотя бы легкий запах спиртного, визит можно считать неудавшимся.
Пока он сидел за столиком, у него появилась хорошая мысль: он будет учиться. Год займут подготовительные курсы, лет пять уйдет на учебу. Старик от умиления расплачется! И даже при самых средних успехах готовь мешок — деньги посыплются, а с ними и прелести студенческой жизни перейдут в иное качество. Гаудеамус игитур… Молодость скоро кончится! Мышей ловят крадучись, как говорит английская пословица. Для начала сойдет и общежитие, потом отец комнату снимет. Не сразу, вначале будет принюхиваться, приглядываться. Зато потом радость старика будет безмерной. «Мой сын студент», — это звучит. К тому же вместе с отцом жить не придется, лучшие вузы — в Москве и Ленинграде. По пути с вокзала загляну в библиотеку, полистаю газеты, чтобы разговор вышел конкретный: мол, собираюсь в такой-то и такой-то институт, подготовительные курсы тогда-то и тогда-то.
Он уже видел свое будущее в розовом свете. Пригодится-таки диплом об окончании средней школы, полученный в колонии. А он, дурак, чуть было не смирился с судьбой, чуть было не пошел на завод вкалывать по-черному.
Отец жил за городом — в новом квартале, отсюда ему было ближе до порта. Дом неприглядный, штукатурка облупилась, лестницы узкие.
— Присядь, я заварю чай, — сказал отец и вышел на кухню. Было слышно, как он разговаривает с женщиной, именуя ее по имени-отчеству. Квартира была коммунальной.
Все говорило о том, что с отцом произошел перелом. После рижского жилья, где обновляли обстановку, хотя, по правде говоря, эта инициатива принадлежала матери, где каждой безделушке следовало быть наилучшего качества и по возможности дефицитной, недоступной обычному, рядовому человеку, — после всего этого низкий потолок мурманской комнаты казался еще ниже и казарменная обстановка — еще более убогой.
Нет, до раскладушки отец еще не дошел, но невелика дистанция — в комнате лишь необходимая мебель и самые нужные предметы. Если и налицо, например, серебряные подстаканники, то это остатки прежней роскоши, они были приобретены еще матерью и от ежедневного употребления потеряли блеск, стали какими-то будничными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36