Тренькнул телефон, Блувштейн снял трубку и, выслушав короткое сообщение, вытер кулаком разом взмокший лоб.
- Отход в шесть утра. Все. У нас на провсе - три часа! Вот три адреса... Сотрудники Шуб, Фарерман, Каган и Гринштейн - в авто и пулей! Одна рука здесь, другая нога - там!
Каган взял бумажку с адресами, медленно прочитал вслух:
- "Житомирская, Лапский, Елисаветинская"... Улицы, значит? Ну, это не есть проблема. Через полчаса - туда, через пять минут - обратно, итого имеем сорок минут. - Вскинул голову: - Тут стоит: "Чеберякова, Розмитальский, Галкин". Объясните или потом? 2
- Читаю... - Блувштейн подслеповато разглядывал листок с бледно-голубоватым текстом. - Слушали: о погромной деятельности членов-организаторов монархического сообщества имени "Двуглавого орла" Галкина, Розмитальского и их пособницы - Веры Чеберяковой. Означенные лица...
- А как их зовут? - поднял руку Гринштейн. Он вдруг стал похож на гимназиста, задающего учителю интересный вопрос.
- Не знаю... - пожал острыми плечами Блувштейн.- А зачем? Мы читали ихние показания на суде, здесь, в Киеве, они говорили так, что Менделю Бейлису светила виселица! Да плевать на Бейлиса, что такое Бейлис? Чуждый приказчик ев рейской больницы, прихвостень эксплуататора Зайцева, капиталиста и богатея! Под нож пошли бы тысячи бедных, нищих евреев...
- По фамилии "Иванов" - "Петров" - "Сидоров"...- втиснулся все тот же голос.
Блувштейн вгляделся.
- Глупая ирония... Все люди братья. Мы бы имели жуткий погром! Нет, товарищи... Не интеллигентская трепотня делает успех в революции. В тот миг, когда мы остановимся и откажемся перестрелять тысячи людей - в этот самый миг мы погибнем. Поехали. Времени нет.
- Мендель-Шмендель... - задумался Цвибак. - Ну как же! Я читал! Это о ритуальном убийстве младенца Ющинского! Все, я загорелся! Пошли, товарищи! Погромщикам еврейских трудящихся мы дадим достойный отпор!
- Ющинский был совсем не младенец, а мальчик 13 лет, - вдруг сказал следователь Шуб, он сидел в углу комнаты, развалившись в ободранном кресле времен Екатерины II. Такие кресла имели широко раздвинутые подлокотники, потому что садились (зачастую) дамы в кринолине и места должно было хватить и упитанной попке и тяжелому платью. - Черт знает, что такое! Мне стыдно вас слушать! Нельзя разговаривать в святом месте правосудия с таким ужасающим местечковым акцентом! Вы же служите диктатуре пролетариата! Вы взгляните на себя! Патлатые! Нечесаные! А рост? А объем худосочной груди? Вы дохлое племя, и мне больно вас видеть! Революции должны были бы служить евреи древнего Израиля, потому что у них не было примеси иноверной и инородной крови! Я был в Петербурге, я - рэволюцьионэр, я обогащаю себя всей культурой человечества, и потому я пошел в музэй! Я видел картину: "Христос и грешница". Неважно - никакого Христа никогда не было, мы это знаем! Но что я увидел на этой картине? Я не увидел на ней истинных, древних евреев! Я увидел вас, всех вас - с нечистыми, опухшими лицами плутов и пройдох! С толстыми носами, с маленькими нечестными глазками, неряшливых и неопрятных! Лучше горькая, но правда! Чем сладкая, но ложь! - с чувством исполненного долга Шуб развалился в кресле еще больше, растворившись в спинке, подлокотниках и ножках.
- Я думаю... - побелел Блувштейн, - что мы сейчас заслушаем дело бывшего чекиста товарища Шуб - об его выраженном антисемитизме!
- Это не антисемитизм... - буркнул Шуб. - Это горькая правда! Вы сами даете повод издеваться! Посмотрите на меня...
Белобрысый, коротко подстриженный, затянутый в ремни, наверное, и среди гвардейских он не слишком бы выделялся. Образчик истовой службы и веры в себя...
- Ладно, я думаю, что все изменится теперь, - примирительно улыбнулся председатель. - Товарищи, это раньше, раньше ненавидели нас только за то, что мы евреи. Сегодня нас ненавидят по делу, не зазря! В конце концов сегодня именно мы карающий меч диктатуры пролетариата, и я горжусь, что наш народ не побоялся взвалить на свои хрупкие плечи всю мощь революционного возмездия. - Он взмахнул рукой, как на митинге, и все сочувственно зааплодировали.
- Вы повторяетесь, - перебил все тот же голос.
- Я позволю себе закончить... - Блувштейн снова взял в руки листок с постановлением. - Означенные лица состояли на секретной службе в Киевском охранном отделении и в Киевском же губернском жандармском управлении, являясь "секретными сотрудниками" вышеозначенных органов. Своей деятельностью оные способствовали борьбе режима против революцьи. Постановили... - обвел присутствующих тяжелым взглядом. - Рас-стре-лять! Возражений нет?
- А куда девался из текста Бейлис и навет на нас, то есть еврейский народ? Я не имею согласия! - выкрикнул Гринштейн. - Говорили-говорили, а вышел пшик!
- Ты местечковый идиот, Гринштейн, а не чекист! - белея, процедил Блувштейн. - Неужели непонятно? То, что мы "слушали", - это "совершенно секретно"! Это только для ВЧК! А то, что "постановили", - это распубликовывается во всеобщее сведение, ты понял? Наша объективность и беспристрастие не должны иметь сомнения в массах! Всем уяснено?
Молча поставили подписи. Блувштейн рассмеялся:
- Я только хотел сказать, товарищи, что какие мы евреи? Забудьте! Мы прежде всего ленинцы! Большевики-коммунисты, товарищи!
Арестованных доставили в гараж, строение располагалось в глубине сада, - кирпичный домик с оштукатуренными стенами. Чеберякова затравленно обвела глазами грязные, испачканные бурыми пятнами стены.
- Кончать станете? - В блеклых глазах равнодушное отчаяние, на миловидном лице, еще сохраняющем отзвук былой красоты, серая маска смерти.
Розмитальский - статный старик в заношенном черном сюртуке, прислонился к стене, видно было, что держится из последних сил и вот-вот упадет. Только Галкин- стареющий идеолог "Двуглавого орла", вел себя подчеркнуто независимо. Смерив чекистов презрительным взглядом и сделав резкий жест правой рукой- будто отшвыривал, произнес непримиримо-ненавистно:
- Я ведь предупреждал тогда! Я предупреждал! Я сказал: у евреев на Лукьяновке собираются раввины и революционеры! Темная революционная партия! Они убили Андрюшу Ющинского и выпили его кровь! Маца Гезир1, маца Гезир вот была их цель! Они нажрались этой мацы и сделали революцию, и вот, торжествует Израиль! Бедный мальчик, несчастный мальчик. Родина моя, ты в крови невинной, и вот - 6662!
- Привяжите женщину, - негромко распорядился Блувштейн. Сощурив глаза, наблюдал, как привычно-ловко коллегия городской ЧК выполняет приказ (больше некому было, обслугу и красноармейцев отправили, не для простых глаз существовал этот гараж). - Чеберякова! Мы все равно вас расстреляем - я честный человек и никогда здесь, в этом святом месте правосудия, не лукавлю! Но если вы сознаетесь. Если же нет - мы вас заставим, и вы будете иметь хуже! Я жду ответа...
- Не виновата! Не виновата ни в чем! - мотала головой, словно загнанная лошадь, пена пошла.
Самуил Цвибак подошел с клещами, зацепил ухо.
- Рано пенишься, красавица... - И сладострастно рванул.
Она закричала дико, страшно и тяжело повисла на ремнях.
- Сволочи, жиды, - хрипел Галкин. - Мало громили вас, мало резали, мало жиденятам вашим бошки об кирпич расшибали, я знал, знал - вы всему голова, вас надо было, вас...
Шуб поймал холодный взгляд начальника, подошел и не целясь выстрелил Галкину в лицо. Вышибло мозги, они хлестнули по штукатурке, растекаясь студенистой розовой массой.
- И этого, сухенького, - сипел Блувштейн.
Второй выстрел свалил Розмитальского. Между тем Чеберякова пришла в себя.
- Что же... мучаете... - захлебывалась, давилась, с трудом выплевывая невнятные слова. - Ничего дурного... не делала... Все как есть... объясняла... Граждане, да у меня теперь муж, рабочий, коммунист, Петров1 его фамилия, вы помилосердуйте, граждане, я никогда... против вас... ничего не имела...
- К тебе ходили воры... - бубнил Шуб, приникнув к уху Веры. - Они ведь зарезали Ющинского, они?
Цвибак рванул клещами другое ухо, кровь брызнула в лицо; утираясь, терял самообладание, свирепел.
- Говори, говори, стерва! - Рвал клещами, уже ничего не соображая. У-у-убью-ю-ю...
- Готова... - приблизился Блувштейн. - Роняешь себя, товарищ Цвибак, вернемся в Киев - я тебе, пожалуй, на снабжение поставлю, ты не владеешь обстоятельствами... Вы ее вместе с мужем привезли?
- Так точно, - Цвибак словно выбирался из сна. - Ждет на улице...
- Ступай скажи, что вина ее доказана полностью, что, мол, кончено все. Только без этих штучек, Цвибак! Без лишних слов и подробностей. Скажи: если товарищ Петров имеет несогласие - пусть обратится к ПредВУЧКа товарищу Лацису! Занавес истории над этим делом закрыт навсегда! Проклятое прошлое кануло в Лету - я знаю, почему не в Зиму? Но это уже не наше дело, товарищи...
Взгляд Блувштейна неуловимо изменился, черно-бездонные глаза исторгли безумие, заражая и без того ошалевших от выстрелов и крови сотоварищей уже не сумасшествием, а чем-то гораздо более страшным, древним, не поддающимся смыслу, но лишь той вечной воле, которая некогда правила миром и теперь продолжала править - не менее цепко и яростно. Из горла вырвался крик на высокой, невозможно высокой ноте - такую и Собинову не взять; руки взметнулись к потолку, пестревшему ярко-красными, еще не успевшими потемнеть пятнами, пальцы разлетелись и затрепетали, будто перебирая струны невидимой гитары, и, подчиняясь вдруг откуда-то пришедшему ритму, кожаные куртки окружили председателя и, стекленея глазом, восторженно повторили и звук, и движение. А ритм нарастал, ширился, и сапоги выбивали по каменным плитам немыслимую дробь, и прежний, давний, вроде бы забытый напев раздвинул стены и вырвался на волю...
Красные уходили из города, грузились на баржи - помятые, обтрепанные, в кровавых бинтах и кровавых делах. Понуро брели сквозь молчаливую и ненавистную толпу, сгрудившуюся на тротуарах. Из редкой телеги не торчала труба граммофона, шикарный обывательский сундук или дорогая портьера, сорванная наспех с буржуйского окна. Исхудавшие лошади, рваная веревочная сбруя; не лица - пятна. Тонкая пыль висела в теплом еще воздухе, оседая на потных гимнастерках и потертых стволах утомившихся бойней пушек.
А на другой день застучали по мостовой новенькие подковки гуцульских войск в неведомой русскому глазу шелестящей, не изношенной еще форме и следом трепыхнул над оборванными синими жупанами и вытертыми смушковыми папахами, из-под которых торчали не то чубы, не то грязные клочья волос, жовто-блакитный петлюровский флаг.
- Слава! - орали неслаженным хором и крестились истово на купола. - Ще не вмэрла Украина! Незалежна, незаможна вильна ненька!
И еще день провалился в небытие, и под ликующие крики растеклись по замордованным улицам золотопогонники Деникина. Нестройны ряды, дробит нога, равнодушны лица и пусты глаза - ничего не осталось от молодцов Императорской армии. Но экстаз толпы безграничен: "Единая и неделимая Россия!" И никто не знает, что все уже предрешено...
...Тихая улочка, особняк миллионера Решетникова1, тенистый сад и там, среди зелени, серая масса пыточного гаража. Выбитые зубы, сваренные в чугунном чане конечности, волосы, выдранные с корнем, и мозги - засохшие и слегка подвяленные, с оплывшими фессурами2. Сад- сплошная могила. Раскапывают добровольцы, зажимая рты и носы платочками, и - трупы, трупы... Сотни трупов. Найдены Галкин и Розмитальский. Но Веры Чеберяк нет, она исчезла, и потерянный, расхристанный муж, большевик Петров, тщетно ищет сочувствия у бледных офицеров.
- Что? - пытается вникнуть один. - Чеберяк? Это та? По делу этого еврея?
- Бейлиса, - подсказывает Петров. - Она не виновата, поверьте!
- Мне плевать! - отмахивается офицер. - Грязная история! Вы лучше посмотрите, что натворили комиссары! - и снова взгляд на мечущегося человечка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42