Я Киев целый месяц в поту, можно сказать, изучал. Не могу же я в первый день службы спросить: "А где тут, господа, Плоский участок? Или "Косой капонир"?" Улыбки подчиненных, иронические, конечно, не доводят начальство до добра. Желаю здравствовать, сударь, мне было приятно с вами, - помахал котелком и исчез...
Евдокимов вышел на привокзальную площадь. В городе еще лежал снег мартовский, ноздреватый, синий, однако заметно надвигалась весна; после Петербурга, северного, заснеженного, холодного, здесь властвовал юг: уже видны были набухающие почки на каштанах, появились пальто без меховых воротников, а зимние шапки сменились шляпами и шляпками - дамы отличались от простолюдинок и одеждой, и статью, и плывущей походкой; в столице обреталось куда как больше народа, и сословная разница стушевывалась, а может быть, "простых" было больше и среди них терялись "верхние"? Толпа везде одинаковая, но здесь хорошо одетые люди были наособицу. "Надобно запомнить... - подумал. - И не светиться".
Велел извозчику на Софиевскую ехать медленно и дальним путем.
- Желаете полюбоваться? - обрадовался бородач. - И то! К нам со всего мира ездиют! К нам сам Первозванный Андрей пожаловал! И вопче: тихо у нас, мирно, любовь да совет. У вас, там - поди склока идет?
- Идет... - вздохнул. - Что в городе? Чем огорчишь?
- Саперы некогда выступили, так их постреляли, а так - тихо. Вы по делу или так?
- Я из газеты.
- Вот и слава богу! Я у вашей гостиницы и стою! Милости, значит, просим!
И вот уютный номер с умывальником и даже унитазом, сквозь чисто вымытое стекло - колокольня и купола: Святая София - четвертое лицо Бога. Есть ли у нас, русских, софийность, мудрость божественная? Вот, Волынский отрицает: ненавистные-де... Друг друга едим и тем сыты бываем. Ай-я-яй, Евгений Анатольевич, как не стыдно... Подобные мысли в голове держать. Сказано: избранные мы. Евреи - те как бы ложно. А мы - по-настоящему. От Господа. Перевел взгляд - Хмельницкий скачет. С булавой. Это знак великой власти. Этой властью привел Украйну к России. Скоро триста лет тому... Однако - "Запроданець". Продал "вильну неньку" за тридцать сребреников. Одни рады. Другие горюют. Кто прав?
...Колокольный звон из-за окна отвлек от раздражающих, горьких мыслей. Вдруг понял: от бессилия. Что делать? Программы нет, и оттого скорбное уныние. Невозможно просто так сидеть и ждать - неизвестно чего. Надобно предвосхитить. И, бог даст, - предотвратить. Это странное предположение вызвало усмешку. На пустом месте сделать нельзя ничего. Ни-че-го...
Утром, за завтраком (скушал стерлядку, "фри" с малосольными огурчиками и маринованными грибками, самый большой с ноготок - вкусная еда не была страстью, привычкой скорее) осенило: надобно выйти в город и пешком прошагать как бы по туго натянутой ниточке- где-то глубоко-глубоко, так что и определить невозможно, тлел крохотный огонек путеводный или струна звенела и звала за собой. И, подчиняясь странному зову, встал, велел записать завтрак на счет и двинулся куда глаза глядят (так казалось). Поначалу ноги привели к Богдану, восхитился - какая прекрасная надпись: "Единая и неделимая Россия"! Однако куда же скачет сей гордый конь? Где север, где юг - черт разберет, но Москва, получается, за спиной всадника? Он не к ней, от нее скачет. Господи, какой грустный обман... Но - мимо, здесь нет магнитов, они где-то там, впереди: ноги сами идут, будто знают дорогу, будто выхожено здесь вдоль и поперек... И вот уже видна белая трехглавая часовня в створе длинного цепного моста, плавные изгибы подвесок теряются в размытом мареве, и вода, вода... Днепр, должно быть...
"Однако красиво..." - замер в немом восхищении, это было похоже... Нет. Это было самобытно, трогательно и прекрасно, даже слезы навернулись. Но жизнь - обыкновенная, серая - торжествовала и здесь: шли люди, по большей части бедно одетые, прозвенел трамвай, в нем тоже не заметил достатка. Догадался: там, на другой стороне, в низеньких домиках обретается нищета... И вдруг снова услышал, явственно, звучно: "Иди. Иди... Иди". "Куда?" - хотел спросить, но не спросил и шагнул в темную, с россыпью множества свечей, часовню. Святого на иконе узнал сразу: Николай угодник. Сразу же произнес слова, которые давным-давно забыл, и вот, оказывается, они на устах: "Отче священноначальниче Николае, моли Христа Бога спастися душам нашим..." Постепенно глаза привыкли к сумраку, осмотрелся - ощущение странности нарастало. Перекрестившись, уже хотел уходить, как вдруг заметил мальчика в белой рубахе, со свечой в руке. Опустив голову, ребенок молился. Но слов не слышно было.
Что заставило подойти, заговорить? Не знал... Позже, когда оказался в самой гуще событий, часто задавал себе этот вопрос: что заставило? Но ответа так и не нашел... Между тем мальчик повернул русую голову в сторону Евгения Анатольевича; лицо у него было бледное, большие глаза влажно темнели, бесцветные, словно обескровленные губы шевелились едва заметно было такое впечатление, что мальчик хочет что-то сказать - и то ли не решается, то ли боится.
- Ты что, милый? Какая беда у тебя? - как-то непроизвольно выговорилось у Евдокимова.
Мальчик кивнул.
- Беда... Вам теперь идти надобно...
- Куда же? - спросил не без доброжелательной насмешки, ласково, однако мальчик не ответил улыбкой.
Взгляд его стал бездонным, глаза провалились и исчезли, только голос тоненький, высокий, звеняще ударил в купол:
- Сия бо есть кровь моя, яже за многия изливаема...
Холодок пошел по спине Евгения Анатольевича, и остановилось сердце. "Это... Это слова Христа... - летело в мозгу, - я ведь учил их, учил - в гимназии еще... Только... забыл". И сказал чужим голосом в белую, вокруг слившуюся со светом за дверьми, спину:
- Там не так, ты не все сказал: "И прием чашу и хвалу воздав, даде им, глаголя: пийти от нея вси..." И в конце еще: "во оставление грехов". А ты не сказал...
И обернувшись и осветив Евгения Анатольевича исчезающей улыбкой, мальчик произнес едва слышно:
- То слова Господа... А то - мои.
Когда вышел на свежий воздух, закружилась голова и померкло в глазах. К жизни вернул назойливый звонок трамвайного кондуктора и злой крик:
- Уйди с дороги, пропивала чертов!
Помрачение и тьма... Что это было? Попытался вспомнить: "Се тело мое. И кровь. А дальше, дальше как?" Но забыл безнадежно. "Чертовщина какая-то... Или... Знак?- Рассмеялся: - Да что это я... от Григория Ефимовича1, что ли? Теософия2 какая-то, суеверие и помрачение рассудка в душном воздухе и более ничего! Как это он сказал? Иди в газету?" Вздрогнул: о газете не говорили, это помнил хорошо. Господи, что с головой, что за ерунда навалилась, никогда раньше не замечал за собой ничего похожего. Какая еще газета? Откуда взялась? К врачу надобно, к врачу, и чем скорее тем лучше! Однако, прогулявшись от начала моста до конца его на другой стороне Днепра и обратно, остыл и пришел в себя. Ладно. Как заметил когда-то великий - есть много такого, что и гению не разгадать. Цитата, наверное. Но точных слов не вспомнил, автора - тоже. И сразу же остановил прохожего:
- А что, сударь, богат газетами город Киев?
- Богат... - удивился мастеровой. - А вам зачем?
- Я, видишь ли, приезжий, интересуюсь новостями разными; вот скажи, к примеру, - какая газета самая бойкая?
- Идите на Фундуклеевскую - там наискосок от театра, на другой стороне как раз, размещается "Киевская мысль". Лучшая еврейская газета!
- Да я не еврей!
- Что с того? Я в том, значит, смысле, что все новости у них. Вам ведь новости надобны? - И зашагал, не оглядываясь. "И лицо у него, как у Гавриила, Благовестника, - подумал и истерично захохотал. - Готов, братец, готов совсем. Завтра в желтый дом, в лучшем виде!" Но на Фундуклеевскую направился без колебаний.
...Извозчик взвез по Никольскому, потом от Царской свернул налево, и Евгений Анатольевич очутился на Крещатике. Что за улица вдруг явилась ему, что за прелесть! Трамваи вспыхивали белыми искрами - сразу вспомнился Невский, и звоночки тренькали, правда, по-особенному, тоненько, будто колокольчики в старинных часах. Душевная улица и такая родственная, родная даже: лаковые экипажи и телеги, груженные всякой всячиной - то сеном, то кругами колбас, связанных одной толстой веревкой, будто канатом, и оттого смотрелось все это как-то даже загадочно; битюги жевали свои мундштуки и покручивали головами в такт шагам, словно не хуже людей воздавали должное окружающей красоте. Конечно, криво здесь было, сколько ни вглядывался Евгений Анатольевич, конца улицы так и не увидел и лишний раз подумал с гордостью, что длинные и прямые линии столицы неповторимы и принадлежат ей одной-единственной... Но зато люди радовались жизни и солнцу в синем весеннем небе так открыто, так естественно, будто птахи, не заботящиеся о завтрашнем дне! Жизнь и восторг перед нею царили здесь, и все, кого видел на тротуарах Евдокимов, ощущали безо всяких сомнений, что они - создания Божии...
А может быть, это только казалось Евгению Анатольевичу, ведь так не хотелось верить в то, о чем писали революционные газеты, к чему призывали. Разве можно превратить этих любезных обывателей в кровавых палачей, истязателей друг друга и страдающей Родины? Это казалось невероятным. Но слишком хорошо знал: внешнее не есть суть. В подполье копошатся стаи крыс, безликие и безродные полчища, и, что греха таить, их предводители предполагают, что можно поманить русского человека, прельстить, чтобы озверел, почувствовал вкус легкой крови. Скажи только: тебе принадлежит весь мир! Ты - трудяга, остальные захребетники и тунеядцы. Возьми свое у них, и только у них!
Заковыристая получилась мысль, но ведь в программе их партии так и написано, черт возьми! Уличите во лжи, если можете...
За раздумьями не заметил, как свернули направо и остановились напротив трехэтажного вычурного здания, напоминающего своим обликом один из петербургских театров.
- Прыихалы, барин, - проговорил извозчик, с поклоном и улыбкой принимая мятый рубль. - Премного вами благодарны!
...Поднимаясь по редакционной, привычно заплеванной лестнице (петербургские редакции приходилось посещать по должности), все спрашивал себя: "Какого черта? Зачем я сюда пришел? Это же глупо и даже несолидно как-то! Входит человек, "Здравствуйте. Какие новости?" Чушь и больше ничего..." Но шел упрямо, и где-то на самом дне неосязаемое: будет толк. Только не смутиться, не скиксовать!
В помещении (тоже не ах - суета, дым папиросный, смешки и анекдоты, бутерброды со скверно пахнущей рыбой и спитой чай в мутных стаканах, торчащих из темных мельхиоровых подстаканников, это "Фраже" - вспомнилось название металла или фирмы, выпускающей "серебро" для бедных) суетились барышни с ярко накрашенными губами, стучал "Ундервуд" (а может, и "Ремингтон" или еще какое-нибудь американское чудо), рыжеватый с веснушками сотрудник у окна принимал посетителей: миловидную женщину лет тридцати, скромно, со вкусом одетую, и другую, простушку-мещанку, видимо, с мужем, тот был бородат, с бугристым лицом и блеклым взглядом. Вслушался: миловидная со слезами в голосе рассказывала подробности исчезновения какого-то человека.
- Вот, мать его говорит, что поел борща со свеклой, у нас называется "бурак", и рано, в шесть утра, ушел в училище. Представьте, четвертый день как в воду канул...
Мещанка затравленно озиралась и все время кивала в такт.
- А вы что скажете? - обратился сотрудник к бородатому. Тот несколько мгновений тяжело переминался с ноги на ногу и только мыкал нечленораздельно, наконец произнес, прикрывая рот ладошкой:
- Я ему, значит, как бы, отчим. А ейный... то есть евонный отец - он ее, значит, бросил, а он еще совсем малой, значит, был... Ну, его родный отец, значит... Ушел, а куда? Вот она, - кивнул на молодую, - ейная... евонная то есть тетка. Думали - к ней ушел. Но - нету!
- Я уже оббегалась повсюду, обыскалась!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Евдокимов вышел на привокзальную площадь. В городе еще лежал снег мартовский, ноздреватый, синий, однако заметно надвигалась весна; после Петербурга, северного, заснеженного, холодного, здесь властвовал юг: уже видны были набухающие почки на каштанах, появились пальто без меховых воротников, а зимние шапки сменились шляпами и шляпками - дамы отличались от простолюдинок и одеждой, и статью, и плывущей походкой; в столице обреталось куда как больше народа, и сословная разница стушевывалась, а может быть, "простых" было больше и среди них терялись "верхние"? Толпа везде одинаковая, но здесь хорошо одетые люди были наособицу. "Надобно запомнить... - подумал. - И не светиться".
Велел извозчику на Софиевскую ехать медленно и дальним путем.
- Желаете полюбоваться? - обрадовался бородач. - И то! К нам со всего мира ездиют! К нам сам Первозванный Андрей пожаловал! И вопче: тихо у нас, мирно, любовь да совет. У вас, там - поди склока идет?
- Идет... - вздохнул. - Что в городе? Чем огорчишь?
- Саперы некогда выступили, так их постреляли, а так - тихо. Вы по делу или так?
- Я из газеты.
- Вот и слава богу! Я у вашей гостиницы и стою! Милости, значит, просим!
И вот уютный номер с умывальником и даже унитазом, сквозь чисто вымытое стекло - колокольня и купола: Святая София - четвертое лицо Бога. Есть ли у нас, русских, софийность, мудрость божественная? Вот, Волынский отрицает: ненавистные-де... Друг друга едим и тем сыты бываем. Ай-я-яй, Евгений Анатольевич, как не стыдно... Подобные мысли в голове держать. Сказано: избранные мы. Евреи - те как бы ложно. А мы - по-настоящему. От Господа. Перевел взгляд - Хмельницкий скачет. С булавой. Это знак великой власти. Этой властью привел Украйну к России. Скоро триста лет тому... Однако - "Запроданець". Продал "вильну неньку" за тридцать сребреников. Одни рады. Другие горюют. Кто прав?
...Колокольный звон из-за окна отвлек от раздражающих, горьких мыслей. Вдруг понял: от бессилия. Что делать? Программы нет, и оттого скорбное уныние. Невозможно просто так сидеть и ждать - неизвестно чего. Надобно предвосхитить. И, бог даст, - предотвратить. Это странное предположение вызвало усмешку. На пустом месте сделать нельзя ничего. Ни-че-го...
Утром, за завтраком (скушал стерлядку, "фри" с малосольными огурчиками и маринованными грибками, самый большой с ноготок - вкусная еда не была страстью, привычкой скорее) осенило: надобно выйти в город и пешком прошагать как бы по туго натянутой ниточке- где-то глубоко-глубоко, так что и определить невозможно, тлел крохотный огонек путеводный или струна звенела и звала за собой. И, подчиняясь странному зову, встал, велел записать завтрак на счет и двинулся куда глаза глядят (так казалось). Поначалу ноги привели к Богдану, восхитился - какая прекрасная надпись: "Единая и неделимая Россия"! Однако куда же скачет сей гордый конь? Где север, где юг - черт разберет, но Москва, получается, за спиной всадника? Он не к ней, от нее скачет. Господи, какой грустный обман... Но - мимо, здесь нет магнитов, они где-то там, впереди: ноги сами идут, будто знают дорогу, будто выхожено здесь вдоль и поперек... И вот уже видна белая трехглавая часовня в створе длинного цепного моста, плавные изгибы подвесок теряются в размытом мареве, и вода, вода... Днепр, должно быть...
"Однако красиво..." - замер в немом восхищении, это было похоже... Нет. Это было самобытно, трогательно и прекрасно, даже слезы навернулись. Но жизнь - обыкновенная, серая - торжествовала и здесь: шли люди, по большей части бедно одетые, прозвенел трамвай, в нем тоже не заметил достатка. Догадался: там, на другой стороне, в низеньких домиках обретается нищета... И вдруг снова услышал, явственно, звучно: "Иди. Иди... Иди". "Куда?" - хотел спросить, но не спросил и шагнул в темную, с россыпью множества свечей, часовню. Святого на иконе узнал сразу: Николай угодник. Сразу же произнес слова, которые давным-давно забыл, и вот, оказывается, они на устах: "Отче священноначальниче Николае, моли Христа Бога спастися душам нашим..." Постепенно глаза привыкли к сумраку, осмотрелся - ощущение странности нарастало. Перекрестившись, уже хотел уходить, как вдруг заметил мальчика в белой рубахе, со свечой в руке. Опустив голову, ребенок молился. Но слов не слышно было.
Что заставило подойти, заговорить? Не знал... Позже, когда оказался в самой гуще событий, часто задавал себе этот вопрос: что заставило? Но ответа так и не нашел... Между тем мальчик повернул русую голову в сторону Евгения Анатольевича; лицо у него было бледное, большие глаза влажно темнели, бесцветные, словно обескровленные губы шевелились едва заметно было такое впечатление, что мальчик хочет что-то сказать - и то ли не решается, то ли боится.
- Ты что, милый? Какая беда у тебя? - как-то непроизвольно выговорилось у Евдокимова.
Мальчик кивнул.
- Беда... Вам теперь идти надобно...
- Куда же? - спросил не без доброжелательной насмешки, ласково, однако мальчик не ответил улыбкой.
Взгляд его стал бездонным, глаза провалились и исчезли, только голос тоненький, высокий, звеняще ударил в купол:
- Сия бо есть кровь моя, яже за многия изливаема...
Холодок пошел по спине Евгения Анатольевича, и остановилось сердце. "Это... Это слова Христа... - летело в мозгу, - я ведь учил их, учил - в гимназии еще... Только... забыл". И сказал чужим голосом в белую, вокруг слившуюся со светом за дверьми, спину:
- Там не так, ты не все сказал: "И прием чашу и хвалу воздав, даде им, глаголя: пийти от нея вси..." И в конце еще: "во оставление грехов". А ты не сказал...
И обернувшись и осветив Евгения Анатольевича исчезающей улыбкой, мальчик произнес едва слышно:
- То слова Господа... А то - мои.
Когда вышел на свежий воздух, закружилась голова и померкло в глазах. К жизни вернул назойливый звонок трамвайного кондуктора и злой крик:
- Уйди с дороги, пропивала чертов!
Помрачение и тьма... Что это было? Попытался вспомнить: "Се тело мое. И кровь. А дальше, дальше как?" Но забыл безнадежно. "Чертовщина какая-то... Или... Знак?- Рассмеялся: - Да что это я... от Григория Ефимовича1, что ли? Теософия2 какая-то, суеверие и помрачение рассудка в душном воздухе и более ничего! Как это он сказал? Иди в газету?" Вздрогнул: о газете не говорили, это помнил хорошо. Господи, что с головой, что за ерунда навалилась, никогда раньше не замечал за собой ничего похожего. Какая еще газета? Откуда взялась? К врачу надобно, к врачу, и чем скорее тем лучше! Однако, прогулявшись от начала моста до конца его на другой стороне Днепра и обратно, остыл и пришел в себя. Ладно. Как заметил когда-то великий - есть много такого, что и гению не разгадать. Цитата, наверное. Но точных слов не вспомнил, автора - тоже. И сразу же остановил прохожего:
- А что, сударь, богат газетами город Киев?
- Богат... - удивился мастеровой. - А вам зачем?
- Я, видишь ли, приезжий, интересуюсь новостями разными; вот скажи, к примеру, - какая газета самая бойкая?
- Идите на Фундуклеевскую - там наискосок от театра, на другой стороне как раз, размещается "Киевская мысль". Лучшая еврейская газета!
- Да я не еврей!
- Что с того? Я в том, значит, смысле, что все новости у них. Вам ведь новости надобны? - И зашагал, не оглядываясь. "И лицо у него, как у Гавриила, Благовестника, - подумал и истерично захохотал. - Готов, братец, готов совсем. Завтра в желтый дом, в лучшем виде!" Но на Фундуклеевскую направился без колебаний.
...Извозчик взвез по Никольскому, потом от Царской свернул налево, и Евгений Анатольевич очутился на Крещатике. Что за улица вдруг явилась ему, что за прелесть! Трамваи вспыхивали белыми искрами - сразу вспомнился Невский, и звоночки тренькали, правда, по-особенному, тоненько, будто колокольчики в старинных часах. Душевная улица и такая родственная, родная даже: лаковые экипажи и телеги, груженные всякой всячиной - то сеном, то кругами колбас, связанных одной толстой веревкой, будто канатом, и оттого смотрелось все это как-то даже загадочно; битюги жевали свои мундштуки и покручивали головами в такт шагам, словно не хуже людей воздавали должное окружающей красоте. Конечно, криво здесь было, сколько ни вглядывался Евгений Анатольевич, конца улицы так и не увидел и лишний раз подумал с гордостью, что длинные и прямые линии столицы неповторимы и принадлежат ей одной-единственной... Но зато люди радовались жизни и солнцу в синем весеннем небе так открыто, так естественно, будто птахи, не заботящиеся о завтрашнем дне! Жизнь и восторг перед нею царили здесь, и все, кого видел на тротуарах Евдокимов, ощущали безо всяких сомнений, что они - создания Божии...
А может быть, это только казалось Евгению Анатольевичу, ведь так не хотелось верить в то, о чем писали революционные газеты, к чему призывали. Разве можно превратить этих любезных обывателей в кровавых палачей, истязателей друг друга и страдающей Родины? Это казалось невероятным. Но слишком хорошо знал: внешнее не есть суть. В подполье копошатся стаи крыс, безликие и безродные полчища, и, что греха таить, их предводители предполагают, что можно поманить русского человека, прельстить, чтобы озверел, почувствовал вкус легкой крови. Скажи только: тебе принадлежит весь мир! Ты - трудяга, остальные захребетники и тунеядцы. Возьми свое у них, и только у них!
Заковыристая получилась мысль, но ведь в программе их партии так и написано, черт возьми! Уличите во лжи, если можете...
За раздумьями не заметил, как свернули направо и остановились напротив трехэтажного вычурного здания, напоминающего своим обликом один из петербургских театров.
- Прыихалы, барин, - проговорил извозчик, с поклоном и улыбкой принимая мятый рубль. - Премного вами благодарны!
...Поднимаясь по редакционной, привычно заплеванной лестнице (петербургские редакции приходилось посещать по должности), все спрашивал себя: "Какого черта? Зачем я сюда пришел? Это же глупо и даже несолидно как-то! Входит человек, "Здравствуйте. Какие новости?" Чушь и больше ничего..." Но шел упрямо, и где-то на самом дне неосязаемое: будет толк. Только не смутиться, не скиксовать!
В помещении (тоже не ах - суета, дым папиросный, смешки и анекдоты, бутерброды со скверно пахнущей рыбой и спитой чай в мутных стаканах, торчащих из темных мельхиоровых подстаканников, это "Фраже" - вспомнилось название металла или фирмы, выпускающей "серебро" для бедных) суетились барышни с ярко накрашенными губами, стучал "Ундервуд" (а может, и "Ремингтон" или еще какое-нибудь американское чудо), рыжеватый с веснушками сотрудник у окна принимал посетителей: миловидную женщину лет тридцати, скромно, со вкусом одетую, и другую, простушку-мещанку, видимо, с мужем, тот был бородат, с бугристым лицом и блеклым взглядом. Вслушался: миловидная со слезами в голосе рассказывала подробности исчезновения какого-то человека.
- Вот, мать его говорит, что поел борща со свеклой, у нас называется "бурак", и рано, в шесть утра, ушел в училище. Представьте, четвертый день как в воду канул...
Мещанка затравленно озиралась и все время кивала в такт.
- А вы что скажете? - обратился сотрудник к бородатому. Тот несколько мгновений тяжело переминался с ноги на ногу и только мыкал нечленораздельно, наконец произнес, прикрывая рот ладошкой:
- Я ему, значит, как бы, отчим. А ейный... то есть евонный отец - он ее, значит, бросил, а он еще совсем малой, значит, был... Ну, его родный отец, значит... Ушел, а куда? Вот она, - кивнул на молодую, - ейная... евонная то есть тетка. Думали - к ней ушел. Но - нету!
- Я уже оббегалась повсюду, обыскалась!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42