Он с философским спокойствием воспринял то, что «счастье Алексашки» изменило ему. Удивив мир всей своей громадою, кажущейся прочностью, здание меншиковского благополучия рухнуло как карточный домик. И не как насмешку, а как шалость судьбы Данилыч воспринял разрешение самому построить себе дом.
Меншиков смотрел в неизбежное с мужеством и благородством, которые не покинули его в обстоятельствах, способных убить самые крепкие сердца. Нужа, босота, жестокожитие обступили изгнанников со всех сторон. «Трясцею опоясаны, бедою обстеганы», — могли они определить свое положение старинным выражением, однако отец, каждое утро для здоровья пиливший дрова на зиму, а потом шедший на стройку дома, словно бы всякой минутою своей жизни исповедовал завет принца Конде: «Только трус может наложить на себя руки!» Впрочем, при чем здесь французское щегольство? Это неодолимый русский дух, благодаря которому русские, то беспечные, то пылкие, с одинаковой страстью предаются попеременно лени и неутомимым трудам, вел светлейшего махать топором и таскать туда-сюда тяжеленную двуручную пилу, да при том не чахнуть, а, напротив, дебелеть и здороветь!
Семейство пока что поселилось в гадкой, заброшенной избе. Им бы следовало по предписанию жить поначалу в городской тюрьме, однако воевода Боровский оказался добрым и благодушным стариком. Услышав от легендарного Алексашки: «Мне, бедному сироте, кроме вас, больше и в ноги-то упасть некому!», увидав незрячие от горя глаза Маши, он расчувствовался и отдал им это жилье на время обустройства.
Изба была ветхая и вид имела дикий: дыры в ее стенах были заложены пеньками. Корневища там и сям торчали наружу подобно рогам и щупальцам, однако эти заплатки в стенах держались крепко. Все щели изнутри заткнули паклей, законопатили, замазали глиною; починили окошки (они тоже являли собою причудливейшее зрелище, быв сложены из осколков стекла, слюды, бутылочных донышек, кое-как склеенных меж собою полосками холста) — и не более чем через неделю после прибытия две комнаты пересыльной избы приобрели вполне жилой вид. Из прежней роскоши у ссыльных чудом сохранились лишь остатки: одна-две скатерти, пара рушников да простыней. Истинным счастьем было то, что им оставили иконы в богатых окладах. Тихий злат-серебряный свет исходил от образов, придавая убогому жилищу вид смиренный — и смирением наполняя сердца.
Вся прислуга теперь трудилась вместе со светлейшим на строительстве нового дома, который непременно следовало закончить до сентября: в эту пору могли уже грянуть морозы и лечь снег. Теперь же на дворе стоял изнуряюще жаркий июль. Две бывшие горничные девки трудились по хозяйству, мыли, стирали, кухарничали. Маша и Сашенька большую часть времени сидели в доме: шили одежду, белье, рукодельничали, благо в Тобольске удалось прикупить несколько рулонов холста; здешние мастерицы из вогулов предлагали только крапивное сукно и тщательно, до тонкости выделанные шкуры и меха. Впрочем, мехами, а стало быть, шубами на зиму брался обеспечить Бахтияр.
К плотницкой и столярной работе он оказался решительно не способен, зато охотничал на зависть всем соседям: ставил поставухи ; раздобыл даже и капкан на крупного зверя, но пока что ни медведя, ни хотя бы волка взять не удалось. Впрочем, Бахтияр обмолвился, что как-то раз он нашел канкан окровавленным, однако пустым и с разжатою пастью: выходило, что кто-то все же угодил в железные челюсти, да неведомым чудом высвободился.
Соседки, услыхав о том событии, единогласно заявили, что чудеса тут ни при чем: это явно сделал кто-то из вогулов. Туземцы почитают медведя священным зверем; хоть и били его изредка, чужим делать сие мешали как могли, ну а завалив лесного хозяина сами, учиняли в честь его истинное празднество с песнями и плясками, как бы моля медведюшку простить их за то, что отняли его жизнь.
Александр с Александрою от таких досужих баек трепетали: туземцев они боялись до дрожи зубовной, глядели на них с отвращением и предпочитали, чтобы Бахтияр не по тайге шлялся, а на крылечке с ружьем сидел, отпугивал вогулов, которые могли толпой, нимало не смущаясь, рассесться вокруг меншиковой избы, выжидая появления новых лиц. Даже они откуда-то знали, кем прежде была Мария, и ждали ее появления с особым нетерпением. Завидев печальную красавицу, стар и млад принимались гладить себя по щекам, закатывать глаза и цокать языком, как бы давая знать: красивая! очень красивая! нравишься нам!
Маша глядела на них без особого страха. В жизни, пожалуй, уже ничего и не осталось, что могло бы ее напугать.., кроме неотвязных Бахтияровых глаз. Однако Александру плоские, круглые вогульские лица были омерзительны. Однажды воевода Боровский сделался свидетелем того, как Александр отгоняет туземцев от избы: «Да чтоб вам сгореть в аду, самояды! Прочь, прочь пошли! Не смердите тут!» Он не остановил впавшего в истинную истерику сына, а обратился к отцу, беспомощно стоявшему поодаль:
— Не надобно их бояться, Александр Данилыч. Это же истинные дети!
— Дикари, — робко возразил Меншиков.
— Наивные! Бескозненные ! — пояснил Боровский.
— Идоломольцы! Язычники! — бушевал меж тем Александр.
— Да что вы! — удивился Боровский. — Небесного бога Торума почитают, живущего на верхнем ярусе неба. Живут жизнью природною.., уж на что наши крестьянушки с божьим миром ладят, а эти просто-таки растворены в нем.
— В церковь божию не ходят, — настаивал Меншиков.
— Не ходят, — согласился Боровский. — Да церковь наша маловата, тесновата, ветровата. Руки никак не дойдут, да и денег… А что до этих, туземцев, то у них есть некто.., вроде священника. Что она им скажет, то они и делают, а говорит она жить в мире, свар не затевать, зверья по весне не бить, рыбы более чем на еду не нужно ловить — все по уму, все по добру.
Воображение Меншикова вмиг нарисовало образ сухонькой старушки, сидящей в уголке чума из оленьих шкур и проповедующей своим наивным соплеменникам заветы добра и мудрости. Верно, он, забывшись, высказал свои предположения вслух (такое с ним бывало иногда в последние смятенные времена!), потому что Боровский глянул как-то странно и ответствовал в задумчивости:
— Да бог ее разберет, кто она такая! Видели ее и старухою. Есть тут один вогул — ветхий, как праотец Ной! — так он клянется-божится, мол, и в пору его молодости она уже была древнее седой древности. Врет, конечно. Или путает. Я видел ее — не девчонка, конечно, но женщина молодая, в соку. Красавица не токмо по здешним меркам. Не чета, разумеется, Марье Александровне, но в своем роде особа примечательная.
— Да кто ж она? — уже с явным любопытством спросил Меншиков.
Боровский помолчал, как бы подбирая слова:
— По-здешнему — шаманка. Вот ежели умрет кто — она его душу в загробный мир провожает.
— Плакальщица? — предположил Александр Данилыч.
— Нет, не то! Рождается у вогулов дитятко — она его принимает, именем нарекает, с роженицей — по-ихнему, по-туземному, родившая баба нечистая, должна в шалаше, хоть бы и на морозе, неделю сидеть! — так вот, она с роженицей в том шалаше сидит, песни ей поет.
— Повитуха! — догадался Меншиков.
— Подымай выше! Я сам видел — сам, вот крест святой! — как она из охотника, который невзначай напоролся на самострел и уже дух испускал, выманила черную тень — это его болезнь была — и ее изгнала, а охотник с той же минуты пошел на поправку.
— Знахарка! — протянул Меншиков.
— Да!
Боровский перевел дыхание и с видимым удовольствием ожидал новых вопросов, однако Александр Данилыч молчал, задумчиво глядя на крылечко своей халупы, где появилась Маша и, сторонясь брата с сестрой, присела на ступенечку: печальная тень, отдаленное напоминание о той сверкающей красавице, которой некогда молодой русский царь надел на палец перстень с бриллиантом.., чтобы вскорости и отобрать.
Взыграло ретивое у Меншикова! Он любил свою Дочь, однако не знал о ней ничегошеньки, а потому был совершенно уверен, будто Маша на глазах чахнет от позора и невзгод, от тоски по былому великолепию и блистательной жизни, которая в одночасье рассыпалась в прах. За сына и младшую дочь он не так опасался: злость иногда — лучший пособник выживанию.
А это равнодушное смирение.., чудилось, Машина душа, жизнь, сердце все же утонули там, в Волге, а им досталось вытащить из воды лишь некую оболочку, обреченную вскоре истаять, ибо не в силах она влачиться по земле, не понукаемая живым, трепетным биением крови.
— Знахарка… — повторил он безотчетно, и встревоженный голос Боровского наконец-то пробился сквозь оцепенение его задумчивости:
— Александр Данилыч! Вы о чем, сударь?
— Государь-воевода! — пылко схватил его за руку очнувшийся Меншиков. — Дочь мою видели? С некоторых пор она.., вредоватая сделалась, будто порченая.
Сгубили ее грехи мои, а сие мне несносно. Бог, может быть, простит мне еще один грех, коли я за спасением жизни дочери обращусь к этой вашей.., идоломолице.
Не судите — поймите меня, ваша милость. Подскажите, где отыскать сию шаманку-знахарку!
Он с трепетом воззрился на воеводу, полагая увидеть в его лице осуждение, однако Боровский глядел обескураженно:
— Где найти? Да бог ведает! Она мне не сказывается. Живет в тайге, иногда ходит по их вогульским селениям, пауль называемым. А порою с оленями бегает.
— С оленями? Как? Стада пасет, что ли? — не понял Меншиков.
На лице Боровского отобразилось истинное страдание:
— Да не знаю я, клянусь Христом-богом, не знаю!
Какой из нее пастух — баба! Однако же слухи такие ходят: бегает, мол, с оленями.
— Не понимаю ничего, — пробормотал Александр Данилыч. — Вот с этими?
Он ткнул в сторону десятка оленей, смирно стоявших возле околицы (изба Меншиковых находилась на самой окраине Березова, за крепостной стеной). К зрелищу этих смирных, красивых животных, которые бродили по местным полянкам рядом с коровами, новосельцы уже вполне привыкли; олени были смирны, людей сторонились, по гортанному крику вогула-хозяина сбивались в стадо и шли, куда гнал пастух. Оленье молоко и мясо были здесь в заводе; Меншиковы разжились даже несколькими шкурами: застлать неровный, щелястый пол и топчаны, которые были у них вместо кроватей. Но ни разу не видел Александр Данилыч оленей беспокойными, бегущими. Может, в тундре, за тайгою, бегает с ними эта, как ее там… Меншиков только открыл рот, чтобы спросить, как вдруг слуха его достиг странный звук. Чудилось, кто-то дергает за струну, а она издает не треньканье, а протяжный, хоть и дребезжащий, воющий звук, от которого мороз вдруг пошел по коже.
— Волки? — недоверчиво пробормотал Александр Данилыч, но Боровский стиснул ему руку, побуждая молчать — лицо его горело, — и кивком указал на оленей.
Те вскинули головы, тревожно прядали чуткими ноздрями. Торопливо переступая, сбились в кучку, прижались друг к дружке теснее — и вдруг бросились врассыпную, но не скрылись в лесу, а принялись бестолково носиться по поляне, то сшибаясь друг с дружкою, то отскакивая, выбивая копытами ошметки грязи и клочья травы. Незакатное солнце блистало на их крупах, золотило рога самцов, сверкало в огромных глазах…
А струна все ныла, все дребезжала, подвывая, до того возбуждая животных, что они вдруг один за другим принялись перемахивать через околицу, грозя ворваться на улочку посада. Но в самый последний миг стадо в вихре пыли, пронизанной солнцем, пронеслось мимо, совсем близ Меншикова крыльца (хозяин с воеводою чуть успели вскочить на ступеньки), и вновь перемахнуло через плетень.
Тревожный звук стих так же внезапно, — как и возник. Олени замерли — еще как бы на бегу, — тяжело вздымая бока, недоуменно поводя головами, медленно успокаиваясь. Дрожь еще пробегала по их крупам, но вот один, потом другой опустили головы, снова принимаясь щипать траву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Меншиков смотрел в неизбежное с мужеством и благородством, которые не покинули его в обстоятельствах, способных убить самые крепкие сердца. Нужа, босота, жестокожитие обступили изгнанников со всех сторон. «Трясцею опоясаны, бедою обстеганы», — могли они определить свое положение старинным выражением, однако отец, каждое утро для здоровья пиливший дрова на зиму, а потом шедший на стройку дома, словно бы всякой минутою своей жизни исповедовал завет принца Конде: «Только трус может наложить на себя руки!» Впрочем, при чем здесь французское щегольство? Это неодолимый русский дух, благодаря которому русские, то беспечные, то пылкие, с одинаковой страстью предаются попеременно лени и неутомимым трудам, вел светлейшего махать топором и таскать туда-сюда тяжеленную двуручную пилу, да при том не чахнуть, а, напротив, дебелеть и здороветь!
Семейство пока что поселилось в гадкой, заброшенной избе. Им бы следовало по предписанию жить поначалу в городской тюрьме, однако воевода Боровский оказался добрым и благодушным стариком. Услышав от легендарного Алексашки: «Мне, бедному сироте, кроме вас, больше и в ноги-то упасть некому!», увидав незрячие от горя глаза Маши, он расчувствовался и отдал им это жилье на время обустройства.
Изба была ветхая и вид имела дикий: дыры в ее стенах были заложены пеньками. Корневища там и сям торчали наружу подобно рогам и щупальцам, однако эти заплатки в стенах держались крепко. Все щели изнутри заткнули паклей, законопатили, замазали глиною; починили окошки (они тоже являли собою причудливейшее зрелище, быв сложены из осколков стекла, слюды, бутылочных донышек, кое-как склеенных меж собою полосками холста) — и не более чем через неделю после прибытия две комнаты пересыльной избы приобрели вполне жилой вид. Из прежней роскоши у ссыльных чудом сохранились лишь остатки: одна-две скатерти, пара рушников да простыней. Истинным счастьем было то, что им оставили иконы в богатых окладах. Тихий злат-серебряный свет исходил от образов, придавая убогому жилищу вид смиренный — и смирением наполняя сердца.
Вся прислуга теперь трудилась вместе со светлейшим на строительстве нового дома, который непременно следовало закончить до сентября: в эту пору могли уже грянуть морозы и лечь снег. Теперь же на дворе стоял изнуряюще жаркий июль. Две бывшие горничные девки трудились по хозяйству, мыли, стирали, кухарничали. Маша и Сашенька большую часть времени сидели в доме: шили одежду, белье, рукодельничали, благо в Тобольске удалось прикупить несколько рулонов холста; здешние мастерицы из вогулов предлагали только крапивное сукно и тщательно, до тонкости выделанные шкуры и меха. Впрочем, мехами, а стало быть, шубами на зиму брался обеспечить Бахтияр.
К плотницкой и столярной работе он оказался решительно не способен, зато охотничал на зависть всем соседям: ставил поставухи ; раздобыл даже и капкан на крупного зверя, но пока что ни медведя, ни хотя бы волка взять не удалось. Впрочем, Бахтияр обмолвился, что как-то раз он нашел канкан окровавленным, однако пустым и с разжатою пастью: выходило, что кто-то все же угодил в железные челюсти, да неведомым чудом высвободился.
Соседки, услыхав о том событии, единогласно заявили, что чудеса тут ни при чем: это явно сделал кто-то из вогулов. Туземцы почитают медведя священным зверем; хоть и били его изредка, чужим делать сие мешали как могли, ну а завалив лесного хозяина сами, учиняли в честь его истинное празднество с песнями и плясками, как бы моля медведюшку простить их за то, что отняли его жизнь.
Александр с Александрою от таких досужих баек трепетали: туземцев они боялись до дрожи зубовной, глядели на них с отвращением и предпочитали, чтобы Бахтияр не по тайге шлялся, а на крылечке с ружьем сидел, отпугивал вогулов, которые могли толпой, нимало не смущаясь, рассесться вокруг меншиковой избы, выжидая появления новых лиц. Даже они откуда-то знали, кем прежде была Мария, и ждали ее появления с особым нетерпением. Завидев печальную красавицу, стар и млад принимались гладить себя по щекам, закатывать глаза и цокать языком, как бы давая знать: красивая! очень красивая! нравишься нам!
Маша глядела на них без особого страха. В жизни, пожалуй, уже ничего и не осталось, что могло бы ее напугать.., кроме неотвязных Бахтияровых глаз. Однако Александру плоские, круглые вогульские лица были омерзительны. Однажды воевода Боровский сделался свидетелем того, как Александр отгоняет туземцев от избы: «Да чтоб вам сгореть в аду, самояды! Прочь, прочь пошли! Не смердите тут!» Он не остановил впавшего в истинную истерику сына, а обратился к отцу, беспомощно стоявшему поодаль:
— Не надобно их бояться, Александр Данилыч. Это же истинные дети!
— Дикари, — робко возразил Меншиков.
— Наивные! Бескозненные ! — пояснил Боровский.
— Идоломольцы! Язычники! — бушевал меж тем Александр.
— Да что вы! — удивился Боровский. — Небесного бога Торума почитают, живущего на верхнем ярусе неба. Живут жизнью природною.., уж на что наши крестьянушки с божьим миром ладят, а эти просто-таки растворены в нем.
— В церковь божию не ходят, — настаивал Меншиков.
— Не ходят, — согласился Боровский. — Да церковь наша маловата, тесновата, ветровата. Руки никак не дойдут, да и денег… А что до этих, туземцев, то у них есть некто.., вроде священника. Что она им скажет, то они и делают, а говорит она жить в мире, свар не затевать, зверья по весне не бить, рыбы более чем на еду не нужно ловить — все по уму, все по добру.
Воображение Меншикова вмиг нарисовало образ сухонькой старушки, сидящей в уголке чума из оленьих шкур и проповедующей своим наивным соплеменникам заветы добра и мудрости. Верно, он, забывшись, высказал свои предположения вслух (такое с ним бывало иногда в последние смятенные времена!), потому что Боровский глянул как-то странно и ответствовал в задумчивости:
— Да бог ее разберет, кто она такая! Видели ее и старухою. Есть тут один вогул — ветхий, как праотец Ной! — так он клянется-божится, мол, и в пору его молодости она уже была древнее седой древности. Врет, конечно. Или путает. Я видел ее — не девчонка, конечно, но женщина молодая, в соку. Красавица не токмо по здешним меркам. Не чета, разумеется, Марье Александровне, но в своем роде особа примечательная.
— Да кто ж она? — уже с явным любопытством спросил Меншиков.
Боровский помолчал, как бы подбирая слова:
— По-здешнему — шаманка. Вот ежели умрет кто — она его душу в загробный мир провожает.
— Плакальщица? — предположил Александр Данилыч.
— Нет, не то! Рождается у вогулов дитятко — она его принимает, именем нарекает, с роженицей — по-ихнему, по-туземному, родившая баба нечистая, должна в шалаше, хоть бы и на морозе, неделю сидеть! — так вот, она с роженицей в том шалаше сидит, песни ей поет.
— Повитуха! — догадался Меншиков.
— Подымай выше! Я сам видел — сам, вот крест святой! — как она из охотника, который невзначай напоролся на самострел и уже дух испускал, выманила черную тень — это его болезнь была — и ее изгнала, а охотник с той же минуты пошел на поправку.
— Знахарка! — протянул Меншиков.
— Да!
Боровский перевел дыхание и с видимым удовольствием ожидал новых вопросов, однако Александр Данилыч молчал, задумчиво глядя на крылечко своей халупы, где появилась Маша и, сторонясь брата с сестрой, присела на ступенечку: печальная тень, отдаленное напоминание о той сверкающей красавице, которой некогда молодой русский царь надел на палец перстень с бриллиантом.., чтобы вскорости и отобрать.
Взыграло ретивое у Меншикова! Он любил свою Дочь, однако не знал о ней ничегошеньки, а потому был совершенно уверен, будто Маша на глазах чахнет от позора и невзгод, от тоски по былому великолепию и блистательной жизни, которая в одночасье рассыпалась в прах. За сына и младшую дочь он не так опасался: злость иногда — лучший пособник выживанию.
А это равнодушное смирение.., чудилось, Машина душа, жизнь, сердце все же утонули там, в Волге, а им досталось вытащить из воды лишь некую оболочку, обреченную вскоре истаять, ибо не в силах она влачиться по земле, не понукаемая живым, трепетным биением крови.
— Знахарка… — повторил он безотчетно, и встревоженный голос Боровского наконец-то пробился сквозь оцепенение его задумчивости:
— Александр Данилыч! Вы о чем, сударь?
— Государь-воевода! — пылко схватил его за руку очнувшийся Меншиков. — Дочь мою видели? С некоторых пор она.., вредоватая сделалась, будто порченая.
Сгубили ее грехи мои, а сие мне несносно. Бог, может быть, простит мне еще один грех, коли я за спасением жизни дочери обращусь к этой вашей.., идоломолице.
Не судите — поймите меня, ваша милость. Подскажите, где отыскать сию шаманку-знахарку!
Он с трепетом воззрился на воеводу, полагая увидеть в его лице осуждение, однако Боровский глядел обескураженно:
— Где найти? Да бог ведает! Она мне не сказывается. Живет в тайге, иногда ходит по их вогульским селениям, пауль называемым. А порою с оленями бегает.
— С оленями? Как? Стада пасет, что ли? — не понял Меншиков.
На лице Боровского отобразилось истинное страдание:
— Да не знаю я, клянусь Христом-богом, не знаю!
Какой из нее пастух — баба! Однако же слухи такие ходят: бегает, мол, с оленями.
— Не понимаю ничего, — пробормотал Александр Данилыч. — Вот с этими?
Он ткнул в сторону десятка оленей, смирно стоявших возле околицы (изба Меншиковых находилась на самой окраине Березова, за крепостной стеной). К зрелищу этих смирных, красивых животных, которые бродили по местным полянкам рядом с коровами, новосельцы уже вполне привыкли; олени были смирны, людей сторонились, по гортанному крику вогула-хозяина сбивались в стадо и шли, куда гнал пастух. Оленье молоко и мясо были здесь в заводе; Меншиковы разжились даже несколькими шкурами: застлать неровный, щелястый пол и топчаны, которые были у них вместо кроватей. Но ни разу не видел Александр Данилыч оленей беспокойными, бегущими. Может, в тундре, за тайгою, бегает с ними эта, как ее там… Меншиков только открыл рот, чтобы спросить, как вдруг слуха его достиг странный звук. Чудилось, кто-то дергает за струну, а она издает не треньканье, а протяжный, хоть и дребезжащий, воющий звук, от которого мороз вдруг пошел по коже.
— Волки? — недоверчиво пробормотал Александр Данилыч, но Боровский стиснул ему руку, побуждая молчать — лицо его горело, — и кивком указал на оленей.
Те вскинули головы, тревожно прядали чуткими ноздрями. Торопливо переступая, сбились в кучку, прижались друг к дружке теснее — и вдруг бросились врассыпную, но не скрылись в лесу, а принялись бестолково носиться по поляне, то сшибаясь друг с дружкою, то отскакивая, выбивая копытами ошметки грязи и клочья травы. Незакатное солнце блистало на их крупах, золотило рога самцов, сверкало в огромных глазах…
А струна все ныла, все дребезжала, подвывая, до того возбуждая животных, что они вдруг один за другим принялись перемахивать через околицу, грозя ворваться на улочку посада. Но в самый последний миг стадо в вихре пыли, пронизанной солнцем, пронеслось мимо, совсем близ Меншикова крыльца (хозяин с воеводою чуть успели вскочить на ступеньки), и вновь перемахнуло через плетень.
Тревожный звук стих так же внезапно, — как и возник. Олени замерли — еще как бы на бегу, — тяжело вздымая бока, недоуменно поводя головами, медленно успокаиваясь. Дрожь еще пробегала по их крупам, но вот один, потом другой опустили головы, снова принимаясь щипать траву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56