А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Маша была слишком измучена, чтобы задаться вопросом: откуда у Сиверги взялось едва ли не кипящее питье, ежели дымок над чумом не вьется? — а просто припала к снадобью. Оно было таким обжигающим, что отшибло всякий вкус, и Маша успела сделать несколько глоточков, прежде чем начала давиться вязкой горечью. С укором глянула на Сивергу, но та кивнула, успокаивая:
— Горько? Это ничего. Очень целебный отвар! Не можешь больше — не пей: значит, твое тело столько требовало, а теперь насытилось.
Маша помахала ладошкой около рта, пытаясь остудить горящую гортань. Чудилось, по жилам разливается жидкий огонь, так согрелась кровь от неведомого снадобья.
— Что это? — еле выговорила Маша, и Сиверга рассеянно бросила:
— Мухомор. Крепкое зелье!
* * *
Маша глядела на нее, приоткрыв рот.
Тенью подернулся ясный день. Мухомор? Ведьмино зелье! Да ведь это яд смертельный, ужасный! Машу вновь начала бить дрожь, но она невероятным усилием заставила себя успокоиться: надо думать, не для того Сиверга только что вытягла ее из чарусы, чтобы тут же и уморить ядом.
Да хоть бы и так! Ежели залогом смерти будет встреча, о которой грезит всем существом своим Маша, — что же, она с радостью встретит смерть!
За спиной хрустнула ветка, и Маша испуганно оглянулась, вспомнив, что не одета.
— Пришел кто-то! — испуганно шепнула она.
— Прийти некому, а вот ветром откуда-то понесло, — спокойно отозвалась Сиверга, беря ее за плечи. — Да ничего, это верховик. Ты ложись, чтоб он тебя не коснулся. Лежи.., солнце согреет.
И, повинуясь мягкому, но неодолимому пожатию ее рук. Маша легла навзничь, тихонько охнув от щекотки, когда зеленая трава коснулась ее обнаженной спины.
Сиверга с нескрываемым любопытством вновь воззрилась на ее нагое тело. Маша сильно исхудала за последние месяцы и сейчас мучилась, что Сиверга сочтет ее худобу уродливой. Чтобы избавиться от этого неотвязного взгляда, она закинула голову и уставилась в высокое небо.
Ох, каким же было оно высоким и голубым — до звона! И все пронизано солнечными лучами, словно расшито золотыми нитями.
На миг Машей овладела страшная сонливость, веки словно окаменели, но тут же это прошло, и она обрадовалась, что не уснула: было так счастливо глядеть в бесконечную, хрустальную голубизну!
Чем дольше она глядела, тем больше видела, словно глаза постепенно проникались новым, особенным зрением, и вскоре ей открылись дальние грани свода небесного, отшлифованные божественной рукою до такой совершенной степени, что человеку непостижимо увидеть их, когда он удосуживается мимолетно вскинуть к небесам свой затуманенный повседневностью взор. А очи воздетые — прозревают, и прозревала Маша узоры сонных звезд, терпеливо ждущих, когда устанет светить солнце и придет их черед глядеть на землю, расцвечивая своими огнями черный бархат ночи. Рядом со звездами дремала большая белая луна, и все ее тусторонние сновидения клубились внутри прозрачно-туманного, опалового тела.
Маша глядела да глядела бы в вышину, однако ей начал мешать какой-то звук. Чудилось, над ухом кто-то непрестанно, настойчиво звонит в малюсенький звоночек. Маша повернула голову, думая увидеть Сивергу, идущую рядом в своих побрякушках — гэйен, однако у самого лица увидела бледно-синий колокольчик, который раскачивался на своем тонком зеленом стебле и мелодично звенел, звенел… Под кудрявым листом папоротника стоял другой колокольчик, побольше, странного, тускло-белого, тенистого цвета, и гроздь его удлиненных, как бы прохладных цветов исторгала медлительные, протяжные звуки, бывшие словно бы эхом легкого, синего звона.
Маша слушала и смотрела, изумляясь, как высоко выросла трава и как тесно обступили ее цветы — каждый светился, как солнце, и любовался своей красотой.
Над миром цветов непрестанно летали другие цветы — то были бабочки. Иногда они припархивали совсем близко и касались обнаженного тела Маши своими бархатистыми крылышками — по телу пробегала дрожь, стон срывался с пересохших губ. Она не то спала, не то бодрствовала, но видела, слышала, ощущала все враз, вблизи и вдали, — и даже перламутровый отлив рыбьей чешуи, устилавшей дно далекой большой реки, видела она. И тоненькая стрекоза, мелко трепеща прозрачными, слюдяными крылышками, с любопытством устремила взор своих изумрудных, невероятных, сетчатых глаз в затуманенные глаза женщины, распростертой на поляне и отданной во власть ненасытному солнцу…
Солнце разогрело ее и разожгло. В глазах мелькали цветные пятна, словно бы спутались день и ночь, и страны света, и времена года. То жарко было, то холодно; светлые, нежные облака стремглав неслись по небу, спасаясь от темных осенних туч, и грозы рокотали в вышине — а может быть, разговоры богов слышала Маша? — на смену грозам приходили снегопады, однако тело ее так раскалилось от солнца, что снежинки тут же таяли, оставляя мучительно-сладостную память о своих прикосновениях.
Витая над временем и пространством, тысячи лет, как мгновение, проживая, Маша при сем знала, что это был все тот же один-единственный день — как бы отраженный в зеркалах мирозданья мерный ход большого времени.
Тяжелая поступь пронзила землю. Олень-рогач гнал прекрасную пятнистую ланку, а она бежала неспешно, делая вид, будто ожидание, гонка — самое лучшее, что ждет их двоих, а вовсе не томительная страсть, которая владела одинокой женщиной, беспомощно простирающей руки к миру.
* * *
Она не замечала, что плачет, что слезы бегут по вискам и увлажняют землю вокруг, — к изумлению цветов, еще не знавших соленого дождя.
Все, что видела она вокруг, на много тысяч верст и рядом, — все было лишь мучительным воплощением недосягаемой любви и красоты. В глубине сердца зарождалась острая боль, которая то и дело прорывалась короткими, печальными кликами.
Птицы и бабочки оглядывались на лету; цветы вздрагивали; деревья замирали, прислушиваясь, и звери останавливали свой бег. Какая-то слепая сила с острой болью, тоской и мучительными слезами оцепеняла мир: словно большие пауки заплетали его белыми тенетами смертоносного одиночества.
Все живое замерло в тревожном ожидании: кто явится, кто разорвет эти путы? И только солнце бестрепетно взирало с высоты, ибо уже узрело его: высокого человека, который вышел на поляну, раздвинув кусты, — и замер при виде нагого женского тела, безвольно раскинувшегося на траве.
Он смотрел.., но все прочие обитатели леса стыдливо отвернулись от них, потому что ощущали своим единым сердцем: этих двоих, рожденных друг для друга, надо оставить в мире их любви.
Только солнце, которое и не такое видело на своем веку, не отвело жаркого взора, лаская узкую, стройную спину этого человека, который мгновенно накрыл своим телом возлюбленную и слился с нею — в ее ожидании, в ее слезах, в ее стонах, трепете и содрогании, радости и печали, отныне и вовеки.., все как в тех клятвах, что некогда дали они пред святым алтарем.
* * *
— Проснись. Проснись!..
Он ли зовет очнуться, увидеть его, взглянуть в его глаза?.. Нет, другой голос — женский.
— Проснись.
Маша приподняла веки. Что-то влажное, прохладное касалось ее лица. Пахнет дождевицей. Да, правда, кто-то обтирает ее лицо водою.
Сиверга! А где же?..
Вмиг оглядела пустую поляну — и мучительное рыдание сотрясло сердце — никого! Призрак, морок, сон!
Сиверга резко повела ладонью перед ее лицом:
— Не плачь. Нет, не плачь.
Маша понурилась. Сон, только сон. Ну что ж.., значит, она будет жить во сне. Теперь известна дорога в мир сладостных видений, и при первой возможности Маша воротится туда.
Она зажмурилась, вспоминая, как это было. Без ласк, объятий — он просто обрушился на нее, припав поцелуем к губам и пронзив ее тело своим исстрадавшимся естеством. А разве она исстрадалась меньше? И неудивительно, что оба изверглись навстречу друг другу в первых же мучительных судорогах — бились они оба в землю, стучались в недра ее, молили отворить им заветные двери и накрепко запереть за ними, чтоб остаться там навеки, сомкнувшись в объятиях, и уже не возвращаться в мир живых. Только бы вместе… вместе!
* * *
— Опять спишь? Уже не спи!
Сиверга. Сиверга.., смотрит своими длинными, длинными глазами, губы дрожат, еле сдерживая усмешку:
— Да будет тебе. Будет уж! Теперь иди. Захочешь — снова приходи. Дорогу знаешь! — Она хохотнула, разглядывая Машины припухшие губы. — Захочешь — приходи!
От ее взгляда Маша едва не сгорела со стыда, без нужды принялась одергивать платье, на которое налипла трава.., листва? Или еще давешняя ряска не сошла?
Наклонилась, потерла ладонью — зеленое пятно сползло. Маша кивнула, пошла было по тропке. Шла, прижав ладонь к губам, чтобы не дать себе закричать в голос: «Да кто был-то со мной? Был ли со мной кто-то?! Или.., призрак? Морок? Опять морок…»
— Эй! — воскликнула Сиверга. — Забыла? Твое?
Маша оглянулась. Сиверга тычет в эту зелень, которую она только что стряхнула с юбки. Нет, не трава, не листья, не ряска — какой-то зеленый лоскут. Нагнулась, подняла — и выронила, так задрожали пальцы.
Вот это уж точно — морок: недавно, вчера лишь, вспоминала этот платок.., да быть не может! Ее зеленый, давно, еще в Раненбурге пропавший шелковый платок! Край оборван, бахрома болтается, но это он, он! Да как же?..
Оглянулась на Сивергу. У той губы поджаты, брови нахмурены:
— Твое. Возьми, твое! — И ушла в чум, опустила шкуру у входа — словно дверь за собой захлопнула.
Маша так и села, где стояла, прижала платок к глазам — он промок в одно мгновение. Сотни мыслей толклись в голове, но ни одну она не осмеливалась додумать — просто сидела, прижав к лицу зеленый шелк, вдыхала его аромат.., просто сидела под солнцем, которое все видело, все знало — да молчало, ибо не пришло еще время открытия тайны.
Глава 5
Капкан
На пологом речном берегу веяло прохладой и сыростью, рыба безбоязненно резвилась на тихих плесах, над головой с шумом пролетали утки, а где-то тревожно кричал козодой. К вечеру берег обволакивали комариные туманы: приходилось обороняться от них дымокуром или уходить в избу. Это было обычное вогульское жилище, деревянный сруб, на крыше которого, на шестах, лежала береста, засыпанная землей и покрытая дерном. В избушке был чувал — открытый очаг из жердей, обмазанных глиной, назначенный для отопления и освещения, но пока огня в нем ни разу не разводили: солнце почти бессходно царило в небе, дни стояли жаркие, ночи — тоже, и когда б не комарье, князь Федор и Савка так и ночевали бы на дворе.
Разумеется, и Савка был тут же, и хотя бормотал ругательно: «Ну, пришел в землю: ни хлеба, ни лошадей!» — а все ж не покидал барина в этом далеком Глухоморье, куда привела его расплата за грехи (так втихомолку, украдкою думал Савка) — или совесть (так это называл князь Федор). Ну в самом деле — невозможно же признаться мужчине, коему подвластны были некогда дела государственной важности, ведомы тайные ходы дипломатии, доступны в будущем самые высшие и доходные посты на дворцовой службе, невозможно же признаться герою, что и в дебрь огненную повлекся бы он за женщиной, страсть к которой опутала его неразрывными цепями, лишила возможности дышать и жить, оставив взамен неустанную жажду обладания, что означало — всегда быть с нею рядом. Но поскольку мужчине всегда нужно перед самим собою выглядеть достойно, то князь Федор делал вид, что прежде всего должен иметь чистую совесть и незапятнанную честь — не исчезнуть подобно тому, как исчезает дьявол, погубивший невинную душу, а заплатить по счетам вместе с ней: ведь и себя он погубил!
В себе Федор видел главный источник зла, погубивший Меншиковых, — и находил нормальными и естественными чувства, заставляющие его предпочитать гибель с ними — позору (хотя бы и перед самим собой).
Он не сомневался, что учиненное им «пещное действо» окончится благополучно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56