участковый дошел, посмотрел, вернулся и доложил. Вызвали группу из главка, группа не торопясь допила чай, приехала. Расположились в подворотне, следователь скрупулезно минут сорок описывал мусорные бачки, за которыми лежало тело, потом приступили к осмотру трупа. Эксперт перевернул труп, труп сказал: «Мне холодно». Оказывается, он все это время был жив. Говорят, что оперативник на коленях перед ним стоял в этой грязной подворотне – «Миленький, хорошенький, расскажи, кто тебя?» Раскрытие было в кармане. А если бы его отправили в морг?!
А мой друг следователь Бабушкин, дежуря по городу, был вызван на убийство и, приехав на место происшествия, обнаружил лежащего на полу человека с ножевым ранением, а рядом врача «скорой помощи», полирующего себе ногти пилочкой. На вопрос, чего ждет доктор, он ответил, что ждет, когда потерпевший скончается, чтобы заполнить листок вызова. Олег Бабушкин оторопел: «Как, человек еще жив, а вы спокойно сидите рядом?!» – «Ничего, – ответил представитель самой гуманной профессии, – он вот-вот откинется, а вы можете уже описывать обстановку». – «А как насчет оказания помощи раненому?» – «Да не стоит, – отвечал доктор, – мы его до больницы не довезем». – «А вы все-таки попробуйте!» – настоятельно порекомендовал следователь Бабушкин. Доктор нехотя подчинился, и через две недели потерпевший уже давал показания.
Но и это еще не предел возможного. Один эксперт-медик поделился со мной такой историей: был в коммунальной квартире на четвертом этаже дебошир, который терроризировал всех соседей; в одну прекрасную пятницу он избил соседа и закрылся у себя в комнате, а сосед вызвал милицию. Когда милиционеры стали взламывать дверь комнаты хулигана с целью его задержания, о которой он не мог не догадываться, что-то замкнуло в его разгоряченном мозгу, и он выбросился из окна. Приехавшая «скорая помощь» констатировала смерть, тело увезли в морг и сунули в холодильник, так как в выходные вскрытий не производится. В понедельник пришедший на работу эксперт достал труп из холодильника, вскрыл его и установил причину смерти – переохлаждение...
В общем, как говорил А. Ф. Кони, жизнь порой представляет такие сюжеты, которые не снились самому изощренному писательскому уму.
Был у меня такой занятный подследственный – Громов, обвинявшийся в убийстве двух своих случайных собутыльников и еще в парочке разбойных нападений. После задержания он в РУВД отломал от рамы и съел оконный шпингалет, потом алюминиевую ложку. Когда я пришла в следственный изолятор его допрашивать, мне привели Громова из карцера. Он был в каких-то лохмотьях, на голове – шапка-ушанка с опущенными и туго завязанными под подбородком «ушами». Еле ворочая языком, он сообщил мне, что говорит плохо из-за циклодола, которым его накачали в карцере, чтобы был поспокойнее. На мой вопрос, зачем он в шапке, он ответил, что шапку ему повязали в карцере, чтобы он не разбил голову, когда бьется головой о стену, и тут же предложил мне развязать тесемочки ушанки, так как он из-за опущенных «ушей» плохо слышит. Я пальчиком потянулась к завязке, но тугой узел было не развязать. Тогда Громов с видимым удовольствием предложил мне попробовать зубами. Я отказалась от этой мысли. В следственном кабинете я объявила Громову о проведении очной ставки с одним из потерпевших. Громов охотно согласился, сел к столу и стал выламывать из стола мелкие гвоздики и глотать их острием вперед. Это блюдо он закусил горящей папиросой. Я вызвала конвоиров и сказала, что мне в принципе это не мешает, но Громов портит казенную мебель. Конвоиры строго с ним поговорили, Громов сразу признал свои ошибки и пообещал, что больше не будет. Свое слово он сдержал, гвоздей больше не ел. Но поскольку стало скучно, он начал кататься по полу и выть, изо рта у него пошла пена – видимо, в камере подготовился к допросу и запасся мылом.
Самое смешное, что свои процессуальные обязанности он знал и выполнял. Когда я, не обращая на его фокусы внимания и не прерывая очной ставки, задавала ему вопросы, он вставал с пола, отвечал на них, расписывался в протоколе, после чего с чувством исполненного долга снова падал на пол и продолжал спектакль. В следующий раз он откидной койкой в камере отрубил себе палец. В заключении судебно-психиатрической экспертизы было записано, что во время обследования Громов смотрит в одну точку, взгляд бессмысленный, рот приоткрыт, из него течет слюна.
Но все это был театр одного актера. Когда он не придуривался, мы с ним охотно беседовали за жизнь. Он рассказывал мне о своих девушках, о жизни в родном городе Мичуринске. А после приговора, получив тринадцать лет, он вдруг прислал мне в прокуратуру письмо («Лично в руки»), в котором писал, что в колонии скучно, книг хороших нет, поговорить не с кем и бабушка ему не пишет. «Может быть, Вы мне будете писать, Елена Валентиновна?» Письмо венчал постскриптум: «Да, кстати, если у Вас есть вопросы ко мне, задавайте их, я с удовольствием отвечу». «Ах ты, сукин сын, – беззлобно фыркнула я, прочитав эту приписку, – ты бы лучше на следствии мне отвечал!» Поскольку во время следствия он свою вину не признавал и отрицал очевидное.
Вообще каждый следователь может рассказать об очень доверительных и дружеских отношениях со своими подследственными, и обвиняемые довольно часто видят в следователе близкого человека. Поскольку каждый человек любую ситуацию примеряет на себя, мне было искренне непонятно, когда подследственные мне говорили, что им приятно было со мной общаться. Ведь это парадокс – приятно общаться с человеком, который доставляет тебе, мягко говоря, неприятности: арестовывает, проводит обыски, предъявляет обвинение, а это, поверьте, сильный удар по психике. И тем не менее...
Однажды мне передали из милиции дело на некоего Федоровича, который что-то там учинил из хулиганских побуждений, да еще и навешал плюх гражданину, пресекавшему его хулиганские действия. Я тогда еще была на вид трогательно юна, хотя в глубине души считала себя видавшим виды следователем. (У меня есть чудесный, очень остроумный родственник, полковник военно-морской службы в отставке. Он живет в Москве, и, приезжая в Генпрокуратуру в командировки, я всегда останавливалась у него. Когда я стала следователем по особо важным делам, он рассказал мне, что как-то в компании его познакомили с «важняком» при Генеральном прокуроре – солидным мужчиной лет пятидесяти, в кожаном пиджаке, со значительным выражением лица. «В общем, – сказал он, – на него смотришь и думаешь: вот настоящий следователь». – «Дядя Юра, а если на меня посмотреть, то что думаешь?» – спросила я. Он грустно ответил: «Глядя на тебя, думаешь: „Если это «важняк» – куда катится российская прокуратура?!»») Видимо, такие мысли я вызывала не у него одного...
Получив дело и придя в первый раз в изолятор к Федоровичу, я стала ждать его в следственном кабинете. Он влетел туда разъяренный, обвел кабинет глазами и, не задержавшись на мне, резко спросил: «А где Михайлова?! (это была фамилия следователя, которая вела дело в милиции)». Я тихим вежливым голосом сказала, что теперь дело будет в производстве у меня. Видимо, его так поразил контраст между тем, к чему он готовился, и тем, что увидел, что он просто лишился дара речи. Позже он мне признался, что возненавидел Михайлову с первого взгляда и в тот раз пришел на допрос с целью чем-нибудь ей нагадить – может быть, ударить или устроить истерику... А тут тихая девочка в очках с интеллигентной речью.
Контраст оказался мне на руку – между нами установился такой контакт, о котором можно только мечтать. При этом, смею утверждать, я была так же интересна ему, как и он мне. Встречаясь на допросах и решив процессуальные вопросы, мы взахлеб общались, рассказывая друг другу интересные истории, разговаривая о смысле жизни. Я летела в тюрьму как на свидание. Но этот человеческий интерес, поверьте, ничуть не мешал мне осуществлять свои профессиональные обязанности. После одной очной ставки мой подследственный сказал: «Вам бы охотником быть, хорошо ловушки ставите!» Что дало мне моральное право позднее не понимать свою коллегу Воронцову – героиню нашумевшего «Тюремного романса»: нельзя следователю переступать через свой профессиональный долг, что бы ты ни чувствовал к подследственному. А если понимаешь, что не можешь совладать с собой, лучше отказаться от следствия. В истории Воронцовой, укравшей вещественное доказательство и передавшей оружие подследственному для побега, я не вижу ничего трогательного и героического и, понимая журналистов, слетающихся на «жареное» и проэксплуатировавших эту тему на сто двадцать процентов, все же считаю, что вся эта история позорна для прокуратуры и ее лучше всего было бы забыть навсегда.
За время общения с Федоровичем я поняла, что он – неплохой парень, но сорви-голова, который даже против своей воли все время влетает в какие-то авантюры, не в силах удержаться от бравады или желания оставить за собой последнее слово, но при всем этом он – очень добрый и широкий человек. Да еще и мастер на все руки, и работы не боялся – у него было пять рабочих специальностей. Как-то он пришел ко мне на допрос с раздувшейся щекой, сказал, что болит зуб, а к тюремному врачу обращаться бессмысленно – кроме анальгина, он ничем помочь не может. Я все-таки посоветовала ему сходить к доктору, чтобы тот хотя бы вскрыл ему нарыв. А на следующий день флюс у него спал. Я думала, что ему помог доктор, но Федорович сказал, что сам вскрыл себе опухоль. Меня это удивило – чем вскрыл, когда в камерах не разрешается иметь ничего острого и режущего, по понятным причинам. Он, загадочно улыбаясь, сказал, что сделал себе скальпель. Из чего бы вы думали? Из супинатора, извлеченного из ботинка, – металлического стержня в подошве, удерживающего каблук.
Слово свое он держать умел. Не выпендривался, когда я припирала его к стене доказательствами.
Один раз увидел у меня в открытом портфеле книжку и попросил почитать до следующего вызова. Я дала ему книжку и попросила обязательно вернуть в следующий раз, поскольку сама еще ее не дочитала. Он меня заверил, что книга будет в целости и сохранности. А когда я вернулась из тюрьмы в прокуратуру, коллеги меня подняли на смех: как же, так Федорович и будет грудью защищать твою книгу, да они уже давно на ней чифир сварили!
Когда я в следующий раз пришла в изолятор, Федорович торжественно отдал мне мою книгу с благодарностью. Я не удержалась и поделилась с ним своими опасениями – о том, что из книги могли разжечь костерок для чифира. Он лаконично сказал: «Пусть бы кто-нибудь сунулся; это был бы его последний чифир».
И к концу следствия я пришла к выводу, что он искренне перевоспитался, как ни банально это звучит. Мы с ним обсуждали, как ему продержаться в колонии, не сорвавшись, что делать после освобождения? И я, понимая, что если человек решил начать новую жизнь, то ему трудно дождаться, когда он сможет жить по-новому, сделала, на мой взгляд, все, что могла: я рассказала обо всем прокурору, который должен был поддерживать обвинение, и поручилась за Федоровича, а прокурор все рассказал судье. И Федоровичу дали минимум, гораздо ниже того наказания, на которое он мог рассчитывать. После приговора я взяла у судьи разрешение на вызов Федоровича, пришла к нему в изолятор. Как мы с ним радовались, что он получил всего три года!
Он отсидел эти три года и вышел. И, насколько я могу судить, вышел другим человеком – не тем, который совершал преступления, а тем, с которым мы расставались в следственном изоляторе после приговора. А я помню его до сих пор.
Вот только почему-то никогда не устанавливался человеческий контакт с подследственными коллегами. Нет, от расследования дел в отношении собратьев по прокуратуре Бог миловал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
А мой друг следователь Бабушкин, дежуря по городу, был вызван на убийство и, приехав на место происшествия, обнаружил лежащего на полу человека с ножевым ранением, а рядом врача «скорой помощи», полирующего себе ногти пилочкой. На вопрос, чего ждет доктор, он ответил, что ждет, когда потерпевший скончается, чтобы заполнить листок вызова. Олег Бабушкин оторопел: «Как, человек еще жив, а вы спокойно сидите рядом?!» – «Ничего, – ответил представитель самой гуманной профессии, – он вот-вот откинется, а вы можете уже описывать обстановку». – «А как насчет оказания помощи раненому?» – «Да не стоит, – отвечал доктор, – мы его до больницы не довезем». – «А вы все-таки попробуйте!» – настоятельно порекомендовал следователь Бабушкин. Доктор нехотя подчинился, и через две недели потерпевший уже давал показания.
Но и это еще не предел возможного. Один эксперт-медик поделился со мной такой историей: был в коммунальной квартире на четвертом этаже дебошир, который терроризировал всех соседей; в одну прекрасную пятницу он избил соседа и закрылся у себя в комнате, а сосед вызвал милицию. Когда милиционеры стали взламывать дверь комнаты хулигана с целью его задержания, о которой он не мог не догадываться, что-то замкнуло в его разгоряченном мозгу, и он выбросился из окна. Приехавшая «скорая помощь» констатировала смерть, тело увезли в морг и сунули в холодильник, так как в выходные вскрытий не производится. В понедельник пришедший на работу эксперт достал труп из холодильника, вскрыл его и установил причину смерти – переохлаждение...
В общем, как говорил А. Ф. Кони, жизнь порой представляет такие сюжеты, которые не снились самому изощренному писательскому уму.
Был у меня такой занятный подследственный – Громов, обвинявшийся в убийстве двух своих случайных собутыльников и еще в парочке разбойных нападений. После задержания он в РУВД отломал от рамы и съел оконный шпингалет, потом алюминиевую ложку. Когда я пришла в следственный изолятор его допрашивать, мне привели Громова из карцера. Он был в каких-то лохмотьях, на голове – шапка-ушанка с опущенными и туго завязанными под подбородком «ушами». Еле ворочая языком, он сообщил мне, что говорит плохо из-за циклодола, которым его накачали в карцере, чтобы был поспокойнее. На мой вопрос, зачем он в шапке, он ответил, что шапку ему повязали в карцере, чтобы он не разбил голову, когда бьется головой о стену, и тут же предложил мне развязать тесемочки ушанки, так как он из-за опущенных «ушей» плохо слышит. Я пальчиком потянулась к завязке, но тугой узел было не развязать. Тогда Громов с видимым удовольствием предложил мне попробовать зубами. Я отказалась от этой мысли. В следственном кабинете я объявила Громову о проведении очной ставки с одним из потерпевших. Громов охотно согласился, сел к столу и стал выламывать из стола мелкие гвоздики и глотать их острием вперед. Это блюдо он закусил горящей папиросой. Я вызвала конвоиров и сказала, что мне в принципе это не мешает, но Громов портит казенную мебель. Конвоиры строго с ним поговорили, Громов сразу признал свои ошибки и пообещал, что больше не будет. Свое слово он сдержал, гвоздей больше не ел. Но поскольку стало скучно, он начал кататься по полу и выть, изо рта у него пошла пена – видимо, в камере подготовился к допросу и запасся мылом.
Самое смешное, что свои процессуальные обязанности он знал и выполнял. Когда я, не обращая на его фокусы внимания и не прерывая очной ставки, задавала ему вопросы, он вставал с пола, отвечал на них, расписывался в протоколе, после чего с чувством исполненного долга снова падал на пол и продолжал спектакль. В следующий раз он откидной койкой в камере отрубил себе палец. В заключении судебно-психиатрической экспертизы было записано, что во время обследования Громов смотрит в одну точку, взгляд бессмысленный, рот приоткрыт, из него течет слюна.
Но все это был театр одного актера. Когда он не придуривался, мы с ним охотно беседовали за жизнь. Он рассказывал мне о своих девушках, о жизни в родном городе Мичуринске. А после приговора, получив тринадцать лет, он вдруг прислал мне в прокуратуру письмо («Лично в руки»), в котором писал, что в колонии скучно, книг хороших нет, поговорить не с кем и бабушка ему не пишет. «Может быть, Вы мне будете писать, Елена Валентиновна?» Письмо венчал постскриптум: «Да, кстати, если у Вас есть вопросы ко мне, задавайте их, я с удовольствием отвечу». «Ах ты, сукин сын, – беззлобно фыркнула я, прочитав эту приписку, – ты бы лучше на следствии мне отвечал!» Поскольку во время следствия он свою вину не признавал и отрицал очевидное.
Вообще каждый следователь может рассказать об очень доверительных и дружеских отношениях со своими подследственными, и обвиняемые довольно часто видят в следователе близкого человека. Поскольку каждый человек любую ситуацию примеряет на себя, мне было искренне непонятно, когда подследственные мне говорили, что им приятно было со мной общаться. Ведь это парадокс – приятно общаться с человеком, который доставляет тебе, мягко говоря, неприятности: арестовывает, проводит обыски, предъявляет обвинение, а это, поверьте, сильный удар по психике. И тем не менее...
Однажды мне передали из милиции дело на некоего Федоровича, который что-то там учинил из хулиганских побуждений, да еще и навешал плюх гражданину, пресекавшему его хулиганские действия. Я тогда еще была на вид трогательно юна, хотя в глубине души считала себя видавшим виды следователем. (У меня есть чудесный, очень остроумный родственник, полковник военно-морской службы в отставке. Он живет в Москве, и, приезжая в Генпрокуратуру в командировки, я всегда останавливалась у него. Когда я стала следователем по особо важным делам, он рассказал мне, что как-то в компании его познакомили с «важняком» при Генеральном прокуроре – солидным мужчиной лет пятидесяти, в кожаном пиджаке, со значительным выражением лица. «В общем, – сказал он, – на него смотришь и думаешь: вот настоящий следователь». – «Дядя Юра, а если на меня посмотреть, то что думаешь?» – спросила я. Он грустно ответил: «Глядя на тебя, думаешь: „Если это «важняк» – куда катится российская прокуратура?!»») Видимо, такие мысли я вызывала не у него одного...
Получив дело и придя в первый раз в изолятор к Федоровичу, я стала ждать его в следственном кабинете. Он влетел туда разъяренный, обвел кабинет глазами и, не задержавшись на мне, резко спросил: «А где Михайлова?! (это была фамилия следователя, которая вела дело в милиции)». Я тихим вежливым голосом сказала, что теперь дело будет в производстве у меня. Видимо, его так поразил контраст между тем, к чему он готовился, и тем, что увидел, что он просто лишился дара речи. Позже он мне признался, что возненавидел Михайлову с первого взгляда и в тот раз пришел на допрос с целью чем-нибудь ей нагадить – может быть, ударить или устроить истерику... А тут тихая девочка в очках с интеллигентной речью.
Контраст оказался мне на руку – между нами установился такой контакт, о котором можно только мечтать. При этом, смею утверждать, я была так же интересна ему, как и он мне. Встречаясь на допросах и решив процессуальные вопросы, мы взахлеб общались, рассказывая друг другу интересные истории, разговаривая о смысле жизни. Я летела в тюрьму как на свидание. Но этот человеческий интерес, поверьте, ничуть не мешал мне осуществлять свои профессиональные обязанности. После одной очной ставки мой подследственный сказал: «Вам бы охотником быть, хорошо ловушки ставите!» Что дало мне моральное право позднее не понимать свою коллегу Воронцову – героиню нашумевшего «Тюремного романса»: нельзя следователю переступать через свой профессиональный долг, что бы ты ни чувствовал к подследственному. А если понимаешь, что не можешь совладать с собой, лучше отказаться от следствия. В истории Воронцовой, укравшей вещественное доказательство и передавшей оружие подследственному для побега, я не вижу ничего трогательного и героического и, понимая журналистов, слетающихся на «жареное» и проэксплуатировавших эту тему на сто двадцать процентов, все же считаю, что вся эта история позорна для прокуратуры и ее лучше всего было бы забыть навсегда.
За время общения с Федоровичем я поняла, что он – неплохой парень, но сорви-голова, который даже против своей воли все время влетает в какие-то авантюры, не в силах удержаться от бравады или желания оставить за собой последнее слово, но при всем этом он – очень добрый и широкий человек. Да еще и мастер на все руки, и работы не боялся – у него было пять рабочих специальностей. Как-то он пришел ко мне на допрос с раздувшейся щекой, сказал, что болит зуб, а к тюремному врачу обращаться бессмысленно – кроме анальгина, он ничем помочь не может. Я все-таки посоветовала ему сходить к доктору, чтобы тот хотя бы вскрыл ему нарыв. А на следующий день флюс у него спал. Я думала, что ему помог доктор, но Федорович сказал, что сам вскрыл себе опухоль. Меня это удивило – чем вскрыл, когда в камерах не разрешается иметь ничего острого и режущего, по понятным причинам. Он, загадочно улыбаясь, сказал, что сделал себе скальпель. Из чего бы вы думали? Из супинатора, извлеченного из ботинка, – металлического стержня в подошве, удерживающего каблук.
Слово свое он держать умел. Не выпендривался, когда я припирала его к стене доказательствами.
Один раз увидел у меня в открытом портфеле книжку и попросил почитать до следующего вызова. Я дала ему книжку и попросила обязательно вернуть в следующий раз, поскольку сама еще ее не дочитала. Он меня заверил, что книга будет в целости и сохранности. А когда я вернулась из тюрьмы в прокуратуру, коллеги меня подняли на смех: как же, так Федорович и будет грудью защищать твою книгу, да они уже давно на ней чифир сварили!
Когда я в следующий раз пришла в изолятор, Федорович торжественно отдал мне мою книгу с благодарностью. Я не удержалась и поделилась с ним своими опасениями – о том, что из книги могли разжечь костерок для чифира. Он лаконично сказал: «Пусть бы кто-нибудь сунулся; это был бы его последний чифир».
И к концу следствия я пришла к выводу, что он искренне перевоспитался, как ни банально это звучит. Мы с ним обсуждали, как ему продержаться в колонии, не сорвавшись, что делать после освобождения? И я, понимая, что если человек решил начать новую жизнь, то ему трудно дождаться, когда он сможет жить по-новому, сделала, на мой взгляд, все, что могла: я рассказала обо всем прокурору, который должен был поддерживать обвинение, и поручилась за Федоровича, а прокурор все рассказал судье. И Федоровичу дали минимум, гораздо ниже того наказания, на которое он мог рассчитывать. После приговора я взяла у судьи разрешение на вызов Федоровича, пришла к нему в изолятор. Как мы с ним радовались, что он получил всего три года!
Он отсидел эти три года и вышел. И, насколько я могу судить, вышел другим человеком – не тем, который совершал преступления, а тем, с которым мы расставались в следственном изоляторе после приговора. А я помню его до сих пор.
Вот только почему-то никогда не устанавливался человеческий контакт с подследственными коллегами. Нет, от расследования дел в отношении собратьев по прокуратуре Бог миловал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30