Сжав зубы, она овладевала техникой игры, с математической точностью соблюдая пальцы. Когда-то давно, с нотной папочкой на витых ручках, изрядно к этому времени потрепанной Никитой, Таня пришла после прослушивания на первый урок и сразу возненавидела инструмент. Тайком от домашних залезала на стул, поднимала крышку черного пианино «Беларусь» и прикидывала, не порвать ли струны, не сломать ли молоточки? Но лавры брата не давали покоя, и она стоически переносила все, даже шлепки по рукам, если не правильно их держала на уроке.
Сейчас играла мастерски, а педагогиня уже года три как болела тяжелым полиартритом, так что шлепков больше не предвиделось.
Мальчишки начали по ней сохнуть еще с шестого класса, и каждый проявлял влечение сообразно своему темпераменту. Кто нарочитой грубостью и даже попытками легкого рукоприкладства, а кто — нежными записочками, томными взглядами, нелепыми провожаниями до дому (как правило, робкие ухажеры плелись за ней следом шагах в десяти-пятнадцати), картинными страданиями, подчас скрывающими страдания совершенно искренние. Первых, грубиянов, она мгновенно ставила на место, причем так находчиво и так оскорбительно, что у них пропадала всякая охота продолжать рискованный эксперимент; вторых же презрительно «не замечала». Но находились и третьи. Эти подсаживались к ней, улучив подходящую минутку, просили помочь разобраться с уроком, а то и заводили разговор на какую-нибудь общеинтересную тему. Она, мило улыбаясь, объясняла, выслушивала, иногда высказывала собственное мнение, как правило, категоричное, лаконичное, с безупречной мотивировкой. И все. Дальнейшего развития отношений не следовало. Когда она училась в седьмом, в нее впервые влюбился старшеклассник, Ванечка Ларин, сосед Ника по парте. Ванечка зачастил к ним в дом, слушал вместе с Ником магнитофон, красиво рассуждал о жизни и литературе, иногда, особенно находясь с Таней в одной комнате, читал стихи, которых знал великое множество. Обычно Таня вставала посередине какого-нибудь самого патетического стихотворения и, совсем по-взрослому пожав плечами, выходила в другую комнату. Ларин был абсолютно не в ее вкусе.
Все девчонки из класса ходили у нее в подружках, но ни одной настоящей подруги у нее не было. К излияниям подружек она относилась спокойно и серьезно, иногда отвечая четким практическим советам, всю дельность которого девочки понимали не сразу. К разряду «подружек» можно было смело отнести и тех двух мальчишек-одноклассников, которые не проявляли ни малейших признаков влюбленности в нее — сдержанного, деловитого Сережу Семенова, который ходил с ней на фехтование, и маленького толстячка Мишу Зильберштейна. Только с ними она пересмеивалась на переменках, ходила в кино, в парк, в кафе-мороженое — к лютой зависти остальных мальчишек (Зильберштейн был раз даже бит). Только от них, не считая, разумеется, девчонок, она принимала приглашения на дни рождения, и только их приглашала на свои.
«Гадким утенком» Таня не была ни дня. Такой мерзости, как прыщи или угри, она не знала вовсе. К восьмому классу из очаровательной высокой девочки она превратилась в физически вполне сформировавшуюся юную женщину поразительной красоты — с высокой тугой грудью, тончайшей талией, гладкой и нежной белой кожей без веснушек, крепкими длинными ножками, изящными, но ни в коей мере не тощими, царственной прямой осанкой и плавной линией бедер (когда на школьном новогоднем балу она появилась в длинном облегающем платье, вся сильная половина — включая директора и учителя химии — не могла оторвать завороженные взгляды от ее обтянутой блестящей парчой фигурки). На длинной, грациозной шее гордо покоилась прекрасная голова с широко расставленными миндалевидными глазами цвета солнца, пухлыми алыми губами, в опушке густых медных кудрей. Даже некоторая широковатость прямого носа и рта с ровными, мелкими и острыми зубами и еле заметная асимметрия глаз (левый чуть повыше) лишь добавляли этому лицу очарования. Из всех женщин больше всего она походила на мать, Аду Сергеевну, настолько чудесно сохранившую молодость, что, когда они шли рядом, их нередко принимали за сестер. Но и Ада явно проигрывала рядом с дочерью — в ее соседстве казалась простушкой и поэтому неохотно показывалась на людях вместе с Таней.
Острый ум Тани это заметил. Тогда она еще не очень сознавала, что такое красота и как ею пользоваться. Но смутное чувство превосходства с каждым днем крепло. Мать показала еще одно свое больное место. Зла ей Таня не желала, но пользоваться возможностью смыться с глаз матери или сделать так, чтобы глаза эти смотрели в другую сторону, стала все чаще и чаще.
Нередко, любуясь втихомолку дочерью, Ада задавалась тревожным вопросом — что будет, когда в этой загадочной, наглухо закрытой для всех душе пробудится женственность, хотя бы в чем-то равная облику? Ей очень хотелось поговорить с дочерью, предостеречь, предупредить… Но Таня, всегда послушная и ласковая, на первые же приближения к такому разговору реагировала примерно так же, как на заигрывания мальчишек. И в матери нарастала тревога — но какая-то необъяснимая, цепенящая. Почему-то вспоминалась Анна Давыдовна, ее собственная мать. Танина бабушка, в последние дни перед необъяснимым отъездом — ее застывшее лицо у колыбели новорожденной внучки, категорический отказ передать внучке ведовской дар… Что-то такое произошло тогда, что-то важное. Ада пыталась припомнить, пыталась анализировать свою тревогу, но не могла. Не могла…
Таня немало была наслышана о бабке. Загадка ее отъезда разжигала любопытство. Никита на вопросы сестры отвечал неохотно:
— Кудлатая старая ведьма!
— И это все, что ты помнишь? — допытывалась в периоды примирения с братом Таня.
— Я что, намного старше тебя? Травы, коряги, свечки, карты. Что еще? Сидит и бубнит. Подойдешь — глазками так отошьет, что в какой угол спрятаться не знаешь.
Отец, то бишь Севочка, при упоминании бабкиного имени вконец ума лишался.
Головой трясет, руками невидимых чертей отгоняет и такую галиматью несет, что выть хочется. Ни одной фотографии бабульки не нашла, как ни копалась. Вообще никакого следа. Словно корова языком слизнула.
Не особо вдаряясь в подробности причин бабкиного отъезда у матери, из некоторых немногословных, упоминаний поняла, что прародительница с катастрофическим успехом умудрилась испортить отношения со всеми, нагнав такого страху, что домашние до сих пор готовы через плечо трижды сплюнуть. Кое-что все-таки выпытала у домработницы Клавы. Старушка объяснила все доходчиво и до банальности просто.
— И на кой ляд твоей матушке старый хрен был нужен? Да ей только пальцем шевельни — и таких кобелей набежало бы! Ты, Танеха, не помнишь, а Никитушка мальцом ой хилый был. Что выжил, так ведь бабка настоями поила.
— А вот я и не болела ни разу! — задорно подначивала старушку Таня.
— Ай коза! И в кого ты такая?..
Атмосфера в доме была исключительно унылая. Хорошо еще, что книг по Севочкиным стеллажам — читать не перечитать. Библиотека приключений запускалась по третьему, а то четвертому кругу. Русская тягучая классика перелистывалась.
Диккенс ушел на антресоли. Прошлогодняя затянувшаяся дождями осень открыла ей истории Рудого Панька, но, проглотив их, слонялась по дому, не зная, чем развлечься.
Мечтательность ей была несвойственна. Надо было все перевернуть в реальность. Если уж быть пиратом, то надо драить палубу — мыла полы, поливая водой из ведра и размазывая Клавиной шваброй; вязать узлы — и бахрома скатерти переплелась в косички и маленькие узелки. Сбежать бы в Калифорнию на товарняках.
Подкараулить в темном парадняке Рейгана вонючего — и по чавке, чтоб к Анджеле Дэвис не пристебывался.
Сейчас все это казалось детски нелепым, но душа рвалась навстречу ветрам.
Таня ходила нараспашку, дралась, как валькирия, с дворовыми парнями. Правда, в последнее время они ее цепляли с другими намерениями. Тем лучше. По роже получали жестоко. Потом извинялись. Слышала разговорчики, что стали побаиваться.
Но такой авторитет, как и влажные лапанья в подъезде, Тане были не нужны. Грязно и неинтересно.
Не так давно до ее ушей дошли разговоры о некоей неуловимой шайке подростков-хулиганов — да что там хулиганов, настоящих бандитов! — которые дерзко взламывают торговые палатки, грабят и избивают одиноких прохожих, угоняют автомобили и залезают в пустые квартиры. И будто бы руководит этой шайкой бандит постарше — огромного роста усатый красавец, которого, правда, никто толком не видел, даже из пострадавших, потому что сам он никогда не нападает, а лишь наблюдает издали и вмешивается только в самых критических случаях. Руководит так ловко, что милиция сбилась с ног, но не может отыскать ни малейшего следа. Таня с непонятным томлением вслушивалась в эти разговоры. А верзила-главарь возникал перед нею по ночам, улыбался усатым ртом, нашептывал сладкие речи… И ей ужасно хотелось, чтобы разговоры эти не оказались обывательскими домыслами и чтобы когда-нибудь выпал ей случай повстречаться с главарем лицом к лицу…
Вот она где пробудилась, так ожидаемая Адочкой женственность.
Случай выпал в первую субботу ноября, за два дня до праздников. После уроков Таня пошла на день рождения к Жене, школьной подруге. Там к ней быстренько подсел на редкость неприятный тип, приятель Жениного старшего брата, спортсмен, который, как на грех, несколько раз видел Таню в фехтовальном зале.
Это обстоятельство послужило отправной точкой для беседы — точнее сказать, монолога пана Спортсмена, который затем переключился на подробности личной жизни известных фехтовальщиков и фехтовальщиц, анекдоты, поначалу невинные, но становящиеся все солонее. Вначале Таня отмалчивалась, потом начали огрызаться, да так задорно и едко, что гости валились от смеха под стол. Однако спортсмен, в отличие от школьных ухажеров, нисколько не стушевался, напротив, хохотал вместе со всеми, приписывая столь бурное веселье собственному остроумию. После очередного стакана портвейна он склонился к самому уху Тани и принялся нашептывать ей комплименты, оказавшиеся во много раз гаже анекдотов. Таня растерялась, чуть ли не впервые в жизни. Это заметил Максим, брат Жени. Он пригласил спортсмена покурить, видимо, что-то доходчиво объяснил ему, потому что спортсмен вернулся несколько удрученным, сразу ушел в соседнюю комнату и включил телевизор. Потом были шарады, танцы — Таня танцевала только с Максимом и Сережей Семеновым, — чай с конфетами и тортом. И только когда гости стали расходиться, появился трезвый и притихший спортсмен. Он оделся и вышел вместе со всеми.
Большая часть гостей села на метро, потом откололись еще двое, потом еще.
Наконец остались только Таня, спортсмен и Сережа Семенов.
— Танька, поздно уже, — сказал Сережа. — Проводить?
— Даму провожаю я, — сказал спортсмен, успевший по дороге извиниться перед Таней за свое «неспортивное», как он выразился, поведение.
— Тань, ты как? — спросил Сережа.
— Пусть проводит, если ног не жалко, — сказала Таня. — Да тут и недалеко.
— Тады-лады, — сказал Сережа. — До после праздников!
И ушел в другую сторону. Таня со спортсменом завернули в переулок.
И тут все случилось почти так, как в стихах популярного тогда среди определенной части молодежи поэта Асадова, которые упоенно декламировали Танины одноклассницы из тех, что поглупее: «Два плечистых темных силуэта выросли вдруг в голубой дали». Силуэты, правда, были не особенно плечистыми, но зато их было не два, а три и один из них держал нож не «в кармане», а в руке.
— Стоп машина, — сказал, усмехнувшись, один из них, худой, остроносый, в вязаной шапке. — Служба съема. Снимайте, граждане и гражданки, часики, цацки, грошики вытряхайте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Сейчас играла мастерски, а педагогиня уже года три как болела тяжелым полиартритом, так что шлепков больше не предвиделось.
Мальчишки начали по ней сохнуть еще с шестого класса, и каждый проявлял влечение сообразно своему темпераменту. Кто нарочитой грубостью и даже попытками легкого рукоприкладства, а кто — нежными записочками, томными взглядами, нелепыми провожаниями до дому (как правило, робкие ухажеры плелись за ней следом шагах в десяти-пятнадцати), картинными страданиями, подчас скрывающими страдания совершенно искренние. Первых, грубиянов, она мгновенно ставила на место, причем так находчиво и так оскорбительно, что у них пропадала всякая охота продолжать рискованный эксперимент; вторых же презрительно «не замечала». Но находились и третьи. Эти подсаживались к ней, улучив подходящую минутку, просили помочь разобраться с уроком, а то и заводили разговор на какую-нибудь общеинтересную тему. Она, мило улыбаясь, объясняла, выслушивала, иногда высказывала собственное мнение, как правило, категоричное, лаконичное, с безупречной мотивировкой. И все. Дальнейшего развития отношений не следовало. Когда она училась в седьмом, в нее впервые влюбился старшеклассник, Ванечка Ларин, сосед Ника по парте. Ванечка зачастил к ним в дом, слушал вместе с Ником магнитофон, красиво рассуждал о жизни и литературе, иногда, особенно находясь с Таней в одной комнате, читал стихи, которых знал великое множество. Обычно Таня вставала посередине какого-нибудь самого патетического стихотворения и, совсем по-взрослому пожав плечами, выходила в другую комнату. Ларин был абсолютно не в ее вкусе.
Все девчонки из класса ходили у нее в подружках, но ни одной настоящей подруги у нее не было. К излияниям подружек она относилась спокойно и серьезно, иногда отвечая четким практическим советам, всю дельность которого девочки понимали не сразу. К разряду «подружек» можно было смело отнести и тех двух мальчишек-одноклассников, которые не проявляли ни малейших признаков влюбленности в нее — сдержанного, деловитого Сережу Семенова, который ходил с ней на фехтование, и маленького толстячка Мишу Зильберштейна. Только с ними она пересмеивалась на переменках, ходила в кино, в парк, в кафе-мороженое — к лютой зависти остальных мальчишек (Зильберштейн был раз даже бит). Только от них, не считая, разумеется, девчонок, она принимала приглашения на дни рождения, и только их приглашала на свои.
«Гадким утенком» Таня не была ни дня. Такой мерзости, как прыщи или угри, она не знала вовсе. К восьмому классу из очаровательной высокой девочки она превратилась в физически вполне сформировавшуюся юную женщину поразительной красоты — с высокой тугой грудью, тончайшей талией, гладкой и нежной белой кожей без веснушек, крепкими длинными ножками, изящными, но ни в коей мере не тощими, царственной прямой осанкой и плавной линией бедер (когда на школьном новогоднем балу она появилась в длинном облегающем платье, вся сильная половина — включая директора и учителя химии — не могла оторвать завороженные взгляды от ее обтянутой блестящей парчой фигурки). На длинной, грациозной шее гордо покоилась прекрасная голова с широко расставленными миндалевидными глазами цвета солнца, пухлыми алыми губами, в опушке густых медных кудрей. Даже некоторая широковатость прямого носа и рта с ровными, мелкими и острыми зубами и еле заметная асимметрия глаз (левый чуть повыше) лишь добавляли этому лицу очарования. Из всех женщин больше всего она походила на мать, Аду Сергеевну, настолько чудесно сохранившую молодость, что, когда они шли рядом, их нередко принимали за сестер. Но и Ада явно проигрывала рядом с дочерью — в ее соседстве казалась простушкой и поэтому неохотно показывалась на людях вместе с Таней.
Острый ум Тани это заметил. Тогда она еще не очень сознавала, что такое красота и как ею пользоваться. Но смутное чувство превосходства с каждым днем крепло. Мать показала еще одно свое больное место. Зла ей Таня не желала, но пользоваться возможностью смыться с глаз матери или сделать так, чтобы глаза эти смотрели в другую сторону, стала все чаще и чаще.
Нередко, любуясь втихомолку дочерью, Ада задавалась тревожным вопросом — что будет, когда в этой загадочной, наглухо закрытой для всех душе пробудится женственность, хотя бы в чем-то равная облику? Ей очень хотелось поговорить с дочерью, предостеречь, предупредить… Но Таня, всегда послушная и ласковая, на первые же приближения к такому разговору реагировала примерно так же, как на заигрывания мальчишек. И в матери нарастала тревога — но какая-то необъяснимая, цепенящая. Почему-то вспоминалась Анна Давыдовна, ее собственная мать. Танина бабушка, в последние дни перед необъяснимым отъездом — ее застывшее лицо у колыбели новорожденной внучки, категорический отказ передать внучке ведовской дар… Что-то такое произошло тогда, что-то важное. Ада пыталась припомнить, пыталась анализировать свою тревогу, но не могла. Не могла…
Таня немало была наслышана о бабке. Загадка ее отъезда разжигала любопытство. Никита на вопросы сестры отвечал неохотно:
— Кудлатая старая ведьма!
— И это все, что ты помнишь? — допытывалась в периоды примирения с братом Таня.
— Я что, намного старше тебя? Травы, коряги, свечки, карты. Что еще? Сидит и бубнит. Подойдешь — глазками так отошьет, что в какой угол спрятаться не знаешь.
Отец, то бишь Севочка, при упоминании бабкиного имени вконец ума лишался.
Головой трясет, руками невидимых чертей отгоняет и такую галиматью несет, что выть хочется. Ни одной фотографии бабульки не нашла, как ни копалась. Вообще никакого следа. Словно корова языком слизнула.
Не особо вдаряясь в подробности причин бабкиного отъезда у матери, из некоторых немногословных, упоминаний поняла, что прародительница с катастрофическим успехом умудрилась испортить отношения со всеми, нагнав такого страху, что домашние до сих пор готовы через плечо трижды сплюнуть. Кое-что все-таки выпытала у домработницы Клавы. Старушка объяснила все доходчиво и до банальности просто.
— И на кой ляд твоей матушке старый хрен был нужен? Да ей только пальцем шевельни — и таких кобелей набежало бы! Ты, Танеха, не помнишь, а Никитушка мальцом ой хилый был. Что выжил, так ведь бабка настоями поила.
— А вот я и не болела ни разу! — задорно подначивала старушку Таня.
— Ай коза! И в кого ты такая?..
Атмосфера в доме была исключительно унылая. Хорошо еще, что книг по Севочкиным стеллажам — читать не перечитать. Библиотека приключений запускалась по третьему, а то четвертому кругу. Русская тягучая классика перелистывалась.
Диккенс ушел на антресоли. Прошлогодняя затянувшаяся дождями осень открыла ей истории Рудого Панька, но, проглотив их, слонялась по дому, не зная, чем развлечься.
Мечтательность ей была несвойственна. Надо было все перевернуть в реальность. Если уж быть пиратом, то надо драить палубу — мыла полы, поливая водой из ведра и размазывая Клавиной шваброй; вязать узлы — и бахрома скатерти переплелась в косички и маленькие узелки. Сбежать бы в Калифорнию на товарняках.
Подкараулить в темном парадняке Рейгана вонючего — и по чавке, чтоб к Анджеле Дэвис не пристебывался.
Сейчас все это казалось детски нелепым, но душа рвалась навстречу ветрам.
Таня ходила нараспашку, дралась, как валькирия, с дворовыми парнями. Правда, в последнее время они ее цепляли с другими намерениями. Тем лучше. По роже получали жестоко. Потом извинялись. Слышала разговорчики, что стали побаиваться.
Но такой авторитет, как и влажные лапанья в подъезде, Тане были не нужны. Грязно и неинтересно.
Не так давно до ее ушей дошли разговоры о некоей неуловимой шайке подростков-хулиганов — да что там хулиганов, настоящих бандитов! — которые дерзко взламывают торговые палатки, грабят и избивают одиноких прохожих, угоняют автомобили и залезают в пустые квартиры. И будто бы руководит этой шайкой бандит постарше — огромного роста усатый красавец, которого, правда, никто толком не видел, даже из пострадавших, потому что сам он никогда не нападает, а лишь наблюдает издали и вмешивается только в самых критических случаях. Руководит так ловко, что милиция сбилась с ног, но не может отыскать ни малейшего следа. Таня с непонятным томлением вслушивалась в эти разговоры. А верзила-главарь возникал перед нею по ночам, улыбался усатым ртом, нашептывал сладкие речи… И ей ужасно хотелось, чтобы разговоры эти не оказались обывательскими домыслами и чтобы когда-нибудь выпал ей случай повстречаться с главарем лицом к лицу…
Вот она где пробудилась, так ожидаемая Адочкой женственность.
Случай выпал в первую субботу ноября, за два дня до праздников. После уроков Таня пошла на день рождения к Жене, школьной подруге. Там к ней быстренько подсел на редкость неприятный тип, приятель Жениного старшего брата, спортсмен, который, как на грех, несколько раз видел Таню в фехтовальном зале.
Это обстоятельство послужило отправной точкой для беседы — точнее сказать, монолога пана Спортсмена, который затем переключился на подробности личной жизни известных фехтовальщиков и фехтовальщиц, анекдоты, поначалу невинные, но становящиеся все солонее. Вначале Таня отмалчивалась, потом начали огрызаться, да так задорно и едко, что гости валились от смеха под стол. Однако спортсмен, в отличие от школьных ухажеров, нисколько не стушевался, напротив, хохотал вместе со всеми, приписывая столь бурное веселье собственному остроумию. После очередного стакана портвейна он склонился к самому уху Тани и принялся нашептывать ей комплименты, оказавшиеся во много раз гаже анекдотов. Таня растерялась, чуть ли не впервые в жизни. Это заметил Максим, брат Жени. Он пригласил спортсмена покурить, видимо, что-то доходчиво объяснил ему, потому что спортсмен вернулся несколько удрученным, сразу ушел в соседнюю комнату и включил телевизор. Потом были шарады, танцы — Таня танцевала только с Максимом и Сережей Семеновым, — чай с конфетами и тортом. И только когда гости стали расходиться, появился трезвый и притихший спортсмен. Он оделся и вышел вместе со всеми.
Большая часть гостей села на метро, потом откололись еще двое, потом еще.
Наконец остались только Таня, спортсмен и Сережа Семенов.
— Танька, поздно уже, — сказал Сережа. — Проводить?
— Даму провожаю я, — сказал спортсмен, успевший по дороге извиниться перед Таней за свое «неспортивное», как он выразился, поведение.
— Тань, ты как? — спросил Сережа.
— Пусть проводит, если ног не жалко, — сказала Таня. — Да тут и недалеко.
— Тады-лады, — сказал Сережа. — До после праздников!
И ушел в другую сторону. Таня со спортсменом завернули в переулок.
И тут все случилось почти так, как в стихах популярного тогда среди определенной части молодежи поэта Асадова, которые упоенно декламировали Танины одноклассницы из тех, что поглупее: «Два плечистых темных силуэта выросли вдруг в голубой дали». Силуэты, правда, были не особенно плечистыми, но зато их было не два, а три и один из них держал нож не «в кармане», а в руке.
— Стоп машина, — сказал, усмехнувшись, один из них, худой, остроносый, в вязаной шапке. — Служба съема. Снимайте, граждане и гражданки, часики, цацки, грошики вытряхайте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79