Свидания наши с госпожой Кай-кун теперь наполнены грустью. Но что поделать, если миг моего отъезда неумолимо приближается? Он настанет через несколько дней после последнего зимнего полнолуния. Если я пропущу его, мне уже никогда не вернуться.
Недавно Мудрец My – так зовут кошку госпожи Кай-кун – поймал на балконе птичку. Это было как раз в тот день, когда мы уезжали в Ки Цзи-бу. Мудреца My мы с собой не взяли. На время нашего отсутствия о нем должна была позаботиться подруга госпожи Кай-кун, не госпожа Да Х'мань, а другая. Но это так, к слову. В самый разгар наших дорожных приготовлений (это значит, что я стоял без дела, а госпожа Кай-кун без конца перекладывала свои платья, раздумывая, какие брать с собой, а какие нет) с балкона вдруг донеслись вопли и отчаянное чириканье, и вскоре в комнату вошел Мудрец My, держа в зубах птичку, похожую на нашего дрозда. Дрозд вырывался, чирикая в смертельном ужасе, а Мудрец My быстро тащил его к своему лежбищу, устроенному в корзине. Госпожа Кай-кун закричала и выбежала вон; комнату заполнили пух и перья. Я захлопал в ладоши и поймал Мудреца My, который, в свою очередь, выпустил несчастного дрозда. Дрозд взлетел и уселся на книжную полку. Мудрец My злобно зашипел, и я вынес его в другую комнату. Госпожа Кай-кун вернулась, и мы убедились, что дрозд совсем не пострадал. Птичка лишь сильно испугалась, что было вполне понятно, и была вся растрепана. Мы распахнули окно. Дрозд привел в порядок свои перышки, отряхнулся и улетел восвояси.
Такова жизнь. Я люблю кошек; к Мудрецу My я привязался всей душой, потому что он напоминает мне мою Сяо-сяо. Птиц я тоже люблю; что же делать, если кошки ловят их и убивают? Мне понятна страсть кошки к охоте, и я восхищаюсь ее ловкостью и быстротой. И все же я бросился на помощь птице. Естественному порядку вещей это противоречит. На самом деле я рад был бы помочь обоим.
Сердце мое разрывается на части. Мне хочется вернуться домой, в родное время, но хочется и остаться...
Завтра мы с госпожой Кай-кун снова пойдем на песен-но-танцевальное представление под названием «Повесть о Стране улыбок». Госпоже Кай-кун хотелось посмотреть какое-нибудь другое представление, но мне слишком хотелось еще раз увидеть именно эту повесть, даже если от смеха у меня начнутся колики в животе.
На этом пока заканчиваю и остаюсь – твой далекий, верный и, несмотря на все улыбки, печальный друг –
Гао-дай.
ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ
(пятница , 14 января)
Дорогой Цзи-гу, мой старый, добрый друг,
пока мы с госпожой Кай-кун были в этом мерзком Ки Цзи-бу, я, разумеется, не мог бывать на музыкальных вечерах у господина Ши-ми и его друзей. Однако и они, как сообщил мне мой друг, в это время почти не собирались. Господин, играющий на А-ти, и его сын, мастер игры на Ви-э Ло-чэнь, соблюдая обычаи большеносых, также ездили в горы купаться в снегу. Мне трудно понять, как господин Дэ Хоу, человек высокообразованный, и его чрезвычайно одаренный сын могут подчиняться этому нелепому обычаю купания в снегу, но что есть, то есть: видимо, людям образованным тоже бывает трудно преодолеть пережитки прошлого. Если обычай укоренился, он воспринимается как нечто должное и вполне естественное, влияя в том числе и на способность суждения: в своем суждении о нем человек более не свободен. Да и у нас ведь дело обстоит не лучше. Мы тоже искренне полагаем, что соблюдение обрядов Весеннего и Осеннего жертвоприношения укрепляет основы миропорядка, хотя нам по меньшей мере со времен великого Чжуан-цзы известно, что ни эти, ни какие-либо иные обряды не имеют на самом деле решительно никакого значения. Но что делать? Похоже, что человек опутывает себя сетью обычаев и обрядов только для того, чтобы не страдать от одиночества и пустоты жизни; даже тот, кто не исполняет их регулярно, все же не отказывается от них совсем, боясь утратить веру в себя. Все это очень странно и непонятно. Я вижу здесь сходство с запахом, который издают овцы, привлекая друг друга: без этого запаха нет стада.
Так или иначе, обычаю снежных купаний следуют почти все большеносые (я чуть не написал: снежноносые). Господину Ши-ми этот обычай тоже не чужд. Лишь вдовая госпожа матушка Ши-ми никуда не ездила. Она оставалась дома, то есть в квартире у господина Ши-ми. Но скоро и она уедет к себе на север. Тогда господин Ши-ми снова обратится ко мне с просьбой одолжить ему компас времени. Мне остается лишь дожидаться этого скрепя сердце. Все возможные причины отказа и проволочки я уже исчерпал.
По окончании поры снежных купаний Небесная Четве-рица друзей-музыкантов в виде исключения собралась не на четвертый, а на третий день семидневного периода Не Дэ-ляо. В этот раз к ним присоединился пятый музыкант, точнее, дама по имени Ло Го-вэнь. Играла она не на струнном инструменте, а на свирели или дудочке, похожей на наш куань. Звук у нее нежный, сладкий и приятный для уха. Они исполняли пьесу для пяти инструментов, сочиненную мастером, о котором я уже писал тебе: это Мо-цао, умерший совсем молодым. Не стану тратить восторженных слов на описание того впечатления, которое произвела на меня эта удивительная музыка, ибо его все равно не передать словами. В пьесе для Небесной Пятерицы мастера Мо-цао струнные инструменты как бы подчиняются куаню, следуя за ним по пути от мрачнейших глубин до самых светлых высот человеческого бытия. Для того, кто открывает для себя новый великолепный мир, как то произошло со мной много месяцев назад, когда я впервые проник в мир музыки большеносых, первое впечатление навсегда остается самым сильным. Если он продолжит изучение этого нового мира, что мне, как я льщу себя надеждой, также удалось, он будет открывать все новые его стороны, подчас весьма интересные, обогащаясь знаниями и опытом, но впечатлений, равных по силе тому, первому и, так сказать, девственному, ему уже не пережить никогда. Как мне хотелось бы снова впервые пережить игру Небесной Четверицы, исполняющей творение мастера Бэй Тхо-вэня! Но этого мне, увы, не дано. Несравненное сочинение мастера Мо-цао достигло моего уха, когда я уже многое узнал о музыке большеносых, и это хорошо, ибо иначе я либо не понял бы его (и даже не осознал бы этого), во всяком случае, не так хорошо понял, как ту первую пьесу мастера Бэй Тхо-вэня, либо просто умер бы от восторга. Но, как я уже сказал, восторженных слов я тратить не буду. Скажу лишь, что мастер Мо-цао был, без сомнения, божественнсйшим из всех музыкантов, когда-либо живших на земле. И здесь я не боюсь употребить слово «божественный», которого обычно избегаю. Напевы, включенные им в свою пьесу, навеки сохранятся в моей душе; я увезу их с собой, и воспоминание о них всегда будет согревать мое сердце.
После музицирования мы, по обыкновению, какое-то время еще сидели и беседовали. Было это позавчера вечером; случилось так, что я сидел рядом с господином Дэ Хоу, и у нас с ним завязался разговор. Господин Дэ Хоу очень велик ростом и размером, но ум у него живой и подвижный. Мы говорили о том о сем и наконец перешли к искусству живописи. Мой собеседник вскоре заметил, что я почти ничего не знаю о живописи большеносых, и любезно пригласил меня на следующий день (то есть вчера) пойти посмотреть картины – у него, мол, как раз есть время.
Сначала я подумал, что он приглашает меня к себе во дворец, чтобы показать собственное собрание картин. Однако я ошибся. У самого господина Дэ Хоу нет ни дворца, ни собрания произведений живописи. Он привел меня в большое, даже огромное здание, доступ куда открыт всем желающим; государство нарочно разместило в нем собрание картин, статуй и разных других вещей, чтобы любой мог зайти и полюбоваться ими. Это изобретение показалось мне очень полезным; думаю, нам следовало бы перенять его – разумеется, в какой-то иной, более приемлемой для нас форме, однако сама по себе мысль подобного просвещения народа представляется мне весьма здравой. Впрочем, большеносые и эту свою идею, как водится, не продумали до конца. В здание с картинами сами большеносые почти не ходят. Так сказал господин Дэ Хоу, да я сам мог в этом убедиться, ибо в огромном здании мы с ним были почти совершенно одни. В Минхэне имеется даже несколько таких зданий, сообщил господин Дэ Хоу, как больших, так и маленьких. Однако горожане в них не заглядывают, ибо дело это сугубо добровольное и никакими обычаями не освященное. Зато жители Минхэня охотно посещают такие здания в других городах, куда приезжают по какому-либо иному делу, а люди из других городов считают своим долгом увидеть собрание картин Минхэня. Все это чрезвычайно странно. Я и в этот раз не хочу утомлять тебя (и самого себя) подробным описанием здания с картинами и самих картин; ограничусь лишь общим впечатлением, вынесенным мною оттуда.
Нельзя отрицать, что у большеносых имеется вполне определенная и даже, судя по всему, довольно давняя традиция живописного искусства. Однако живопись большеносых значительно уступает их музыке. Их картины грубы, чрезвычайно пестры и особо отличаются тем, что изображение заполняет весь отведенный ему холст или бумагу, вплоть до самого последнего уголка. И дело тут, очевидно, даже не в том, что большеносым жалко оставлять на картинах пустое место, а в их извечном стремлении охватить все. Чем бы они ни занимались, им всегда хочется объять все. Таким образом, живопись большеносых точнейшим образом отражает их действительную жизнь. У нас тоже встречаются люди, особенно из числа образованных, которым всегда хочется объять как можно больше; есть даже некоторые, желающие объять все, хотя у нас, кажется, даже дети знают, что всего объять невозможно. Большеносые, однако, этого знать не желают. Они все уверены, что когда-нибудь им удастся овладеть всем. Но что такое «все»? Этот вопрос мне как-то пришлось задать господину Юй Гэнь-цзы. Вопрос смутил его. Я сказал ему, что «все» – это то же, что «ничего». Он стал приводить разные математические выкладки, выглядевшие весьма солидно, однако убедившие меня лишь в том, что у большеносых и математика почти стала спекулятивной наукой, хотя сами они весьма решительно объявляют ее наукой «точной». Большеносые со своим мировоззрением напоминают мне человека, ступающего по бревну, один конец которого вьщается над пропастью. До тех пор, пока лежащий на земле конец бревна тяжелее выдающегося конца, оно служит человеку надежной опорой. Если человек смел, он сделает, вероятно, и один, и другой, и третий шаг в сторону пропасти. Но если он вовремя не остановится, один из шагов неминуемо станет лишним, и бревно вместе с человеком свалится в пропасть. Математики считают себя смелыми людьми. Они шагают и шагают вперед. Боюсь, что очередной шаг приведет и их лишь к падению в пропасть чистой спекуляции, и тогда их математика также превратится в суеверие.
Да, мы тоже стремимся объять многое – не все, конечно, а лишь то, что можно назвать «объятным». Однако мы знаем, что даже объятного не объять простым замалевыванием холста. Мы знаем, что многие вещи (не только в живописи, но и в жизни) нельзя объять прямо: их можно и нужно обойти, оставив без подробного рассмотрения, иначе дальнейший путь будет невозможен. Вот этого-то большеносые и не умеют. Если сыграть по отдельности все звуки, содержащиеся в одном напеве, то напева не получится, хотя, казалось бы, это исполнение обнимает все содержание напева. Но такова уж сущность большеносых: они принимаются играть все подряд, а потом заявляют, что вполне довольны услышанным.
Впрочем, сказать, что картины большеносых не произвели на меня впечатления, было бы несправедливо. Точно из злорадной любви к чужим страданиям они во всех подробностях изображают страдания своего бога. Это очень бросается в глаза. На десятках и даже сотнях картин можно видеть, как его живьем приколачивают к деревянным перекладинам или как он уже висит на них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Недавно Мудрец My – так зовут кошку госпожи Кай-кун – поймал на балконе птичку. Это было как раз в тот день, когда мы уезжали в Ки Цзи-бу. Мудреца My мы с собой не взяли. На время нашего отсутствия о нем должна была позаботиться подруга госпожи Кай-кун, не госпожа Да Х'мань, а другая. Но это так, к слову. В самый разгар наших дорожных приготовлений (это значит, что я стоял без дела, а госпожа Кай-кун без конца перекладывала свои платья, раздумывая, какие брать с собой, а какие нет) с балкона вдруг донеслись вопли и отчаянное чириканье, и вскоре в комнату вошел Мудрец My, держа в зубах птичку, похожую на нашего дрозда. Дрозд вырывался, чирикая в смертельном ужасе, а Мудрец My быстро тащил его к своему лежбищу, устроенному в корзине. Госпожа Кай-кун закричала и выбежала вон; комнату заполнили пух и перья. Я захлопал в ладоши и поймал Мудреца My, который, в свою очередь, выпустил несчастного дрозда. Дрозд взлетел и уселся на книжную полку. Мудрец My злобно зашипел, и я вынес его в другую комнату. Госпожа Кай-кун вернулась, и мы убедились, что дрозд совсем не пострадал. Птичка лишь сильно испугалась, что было вполне понятно, и была вся растрепана. Мы распахнули окно. Дрозд привел в порядок свои перышки, отряхнулся и улетел восвояси.
Такова жизнь. Я люблю кошек; к Мудрецу My я привязался всей душой, потому что он напоминает мне мою Сяо-сяо. Птиц я тоже люблю; что же делать, если кошки ловят их и убивают? Мне понятна страсть кошки к охоте, и я восхищаюсь ее ловкостью и быстротой. И все же я бросился на помощь птице. Естественному порядку вещей это противоречит. На самом деле я рад был бы помочь обоим.
Сердце мое разрывается на части. Мне хочется вернуться домой, в родное время, но хочется и остаться...
Завтра мы с госпожой Кай-кун снова пойдем на песен-но-танцевальное представление под названием «Повесть о Стране улыбок». Госпоже Кай-кун хотелось посмотреть какое-нибудь другое представление, но мне слишком хотелось еще раз увидеть именно эту повесть, даже если от смеха у меня начнутся колики в животе.
На этом пока заканчиваю и остаюсь – твой далекий, верный и, несмотря на все улыбки, печальный друг –
Гао-дай.
ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ
(пятница , 14 января)
Дорогой Цзи-гу, мой старый, добрый друг,
пока мы с госпожой Кай-кун были в этом мерзком Ки Цзи-бу, я, разумеется, не мог бывать на музыкальных вечерах у господина Ши-ми и его друзей. Однако и они, как сообщил мне мой друг, в это время почти не собирались. Господин, играющий на А-ти, и его сын, мастер игры на Ви-э Ло-чэнь, соблюдая обычаи большеносых, также ездили в горы купаться в снегу. Мне трудно понять, как господин Дэ Хоу, человек высокообразованный, и его чрезвычайно одаренный сын могут подчиняться этому нелепому обычаю купания в снегу, но что есть, то есть: видимо, людям образованным тоже бывает трудно преодолеть пережитки прошлого. Если обычай укоренился, он воспринимается как нечто должное и вполне естественное, влияя в том числе и на способность суждения: в своем суждении о нем человек более не свободен. Да и у нас ведь дело обстоит не лучше. Мы тоже искренне полагаем, что соблюдение обрядов Весеннего и Осеннего жертвоприношения укрепляет основы миропорядка, хотя нам по меньшей мере со времен великого Чжуан-цзы известно, что ни эти, ни какие-либо иные обряды не имеют на самом деле решительно никакого значения. Но что делать? Похоже, что человек опутывает себя сетью обычаев и обрядов только для того, чтобы не страдать от одиночества и пустоты жизни; даже тот, кто не исполняет их регулярно, все же не отказывается от них совсем, боясь утратить веру в себя. Все это очень странно и непонятно. Я вижу здесь сходство с запахом, который издают овцы, привлекая друг друга: без этого запаха нет стада.
Так или иначе, обычаю снежных купаний следуют почти все большеносые (я чуть не написал: снежноносые). Господину Ши-ми этот обычай тоже не чужд. Лишь вдовая госпожа матушка Ши-ми никуда не ездила. Она оставалась дома, то есть в квартире у господина Ши-ми. Но скоро и она уедет к себе на север. Тогда господин Ши-ми снова обратится ко мне с просьбой одолжить ему компас времени. Мне остается лишь дожидаться этого скрепя сердце. Все возможные причины отказа и проволочки я уже исчерпал.
По окончании поры снежных купаний Небесная Четве-рица друзей-музыкантов в виде исключения собралась не на четвертый, а на третий день семидневного периода Не Дэ-ляо. В этот раз к ним присоединился пятый музыкант, точнее, дама по имени Ло Го-вэнь. Играла она не на струнном инструменте, а на свирели или дудочке, похожей на наш куань. Звук у нее нежный, сладкий и приятный для уха. Они исполняли пьесу для пяти инструментов, сочиненную мастером, о котором я уже писал тебе: это Мо-цао, умерший совсем молодым. Не стану тратить восторженных слов на описание того впечатления, которое произвела на меня эта удивительная музыка, ибо его все равно не передать словами. В пьесе для Небесной Пятерицы мастера Мо-цао струнные инструменты как бы подчиняются куаню, следуя за ним по пути от мрачнейших глубин до самых светлых высот человеческого бытия. Для того, кто открывает для себя новый великолепный мир, как то произошло со мной много месяцев назад, когда я впервые проник в мир музыки большеносых, первое впечатление навсегда остается самым сильным. Если он продолжит изучение этого нового мира, что мне, как я льщу себя надеждой, также удалось, он будет открывать все новые его стороны, подчас весьма интересные, обогащаясь знаниями и опытом, но впечатлений, равных по силе тому, первому и, так сказать, девственному, ему уже не пережить никогда. Как мне хотелось бы снова впервые пережить игру Небесной Четверицы, исполняющей творение мастера Бэй Тхо-вэня! Но этого мне, увы, не дано. Несравненное сочинение мастера Мо-цао достигло моего уха, когда я уже многое узнал о музыке большеносых, и это хорошо, ибо иначе я либо не понял бы его (и даже не осознал бы этого), во всяком случае, не так хорошо понял, как ту первую пьесу мастера Бэй Тхо-вэня, либо просто умер бы от восторга. Но, как я уже сказал, восторженных слов я тратить не буду. Скажу лишь, что мастер Мо-цао был, без сомнения, божественнсйшим из всех музыкантов, когда-либо живших на земле. И здесь я не боюсь употребить слово «божественный», которого обычно избегаю. Напевы, включенные им в свою пьесу, навеки сохранятся в моей душе; я увезу их с собой, и воспоминание о них всегда будет согревать мое сердце.
После музицирования мы, по обыкновению, какое-то время еще сидели и беседовали. Было это позавчера вечером; случилось так, что я сидел рядом с господином Дэ Хоу, и у нас с ним завязался разговор. Господин Дэ Хоу очень велик ростом и размером, но ум у него живой и подвижный. Мы говорили о том о сем и наконец перешли к искусству живописи. Мой собеседник вскоре заметил, что я почти ничего не знаю о живописи большеносых, и любезно пригласил меня на следующий день (то есть вчера) пойти посмотреть картины – у него, мол, как раз есть время.
Сначала я подумал, что он приглашает меня к себе во дворец, чтобы показать собственное собрание картин. Однако я ошибся. У самого господина Дэ Хоу нет ни дворца, ни собрания произведений живописи. Он привел меня в большое, даже огромное здание, доступ куда открыт всем желающим; государство нарочно разместило в нем собрание картин, статуй и разных других вещей, чтобы любой мог зайти и полюбоваться ими. Это изобретение показалось мне очень полезным; думаю, нам следовало бы перенять его – разумеется, в какой-то иной, более приемлемой для нас форме, однако сама по себе мысль подобного просвещения народа представляется мне весьма здравой. Впрочем, большеносые и эту свою идею, как водится, не продумали до конца. В здание с картинами сами большеносые почти не ходят. Так сказал господин Дэ Хоу, да я сам мог в этом убедиться, ибо в огромном здании мы с ним были почти совершенно одни. В Минхэне имеется даже несколько таких зданий, сообщил господин Дэ Хоу, как больших, так и маленьких. Однако горожане в них не заглядывают, ибо дело это сугубо добровольное и никакими обычаями не освященное. Зато жители Минхэня охотно посещают такие здания в других городах, куда приезжают по какому-либо иному делу, а люди из других городов считают своим долгом увидеть собрание картин Минхэня. Все это чрезвычайно странно. Я и в этот раз не хочу утомлять тебя (и самого себя) подробным описанием здания с картинами и самих картин; ограничусь лишь общим впечатлением, вынесенным мною оттуда.
Нельзя отрицать, что у большеносых имеется вполне определенная и даже, судя по всему, довольно давняя традиция живописного искусства. Однако живопись большеносых значительно уступает их музыке. Их картины грубы, чрезвычайно пестры и особо отличаются тем, что изображение заполняет весь отведенный ему холст или бумагу, вплоть до самого последнего уголка. И дело тут, очевидно, даже не в том, что большеносым жалко оставлять на картинах пустое место, а в их извечном стремлении охватить все. Чем бы они ни занимались, им всегда хочется объять все. Таким образом, живопись большеносых точнейшим образом отражает их действительную жизнь. У нас тоже встречаются люди, особенно из числа образованных, которым всегда хочется объять как можно больше; есть даже некоторые, желающие объять все, хотя у нас, кажется, даже дети знают, что всего объять невозможно. Большеносые, однако, этого знать не желают. Они все уверены, что когда-нибудь им удастся овладеть всем. Но что такое «все»? Этот вопрос мне как-то пришлось задать господину Юй Гэнь-цзы. Вопрос смутил его. Я сказал ему, что «все» – это то же, что «ничего». Он стал приводить разные математические выкладки, выглядевшие весьма солидно, однако убедившие меня лишь в том, что у большеносых и математика почти стала спекулятивной наукой, хотя сами они весьма решительно объявляют ее наукой «точной». Большеносые со своим мировоззрением напоминают мне человека, ступающего по бревну, один конец которого вьщается над пропастью. До тех пор, пока лежащий на земле конец бревна тяжелее выдающегося конца, оно служит человеку надежной опорой. Если человек смел, он сделает, вероятно, и один, и другой, и третий шаг в сторону пропасти. Но если он вовремя не остановится, один из шагов неминуемо станет лишним, и бревно вместе с человеком свалится в пропасть. Математики считают себя смелыми людьми. Они шагают и шагают вперед. Боюсь, что очередной шаг приведет и их лишь к падению в пропасть чистой спекуляции, и тогда их математика также превратится в суеверие.
Да, мы тоже стремимся объять многое – не все, конечно, а лишь то, что можно назвать «объятным». Однако мы знаем, что даже объятного не объять простым замалевыванием холста. Мы знаем, что многие вещи (не только в живописи, но и в жизни) нельзя объять прямо: их можно и нужно обойти, оставив без подробного рассмотрения, иначе дальнейший путь будет невозможен. Вот этого-то большеносые и не умеют. Если сыграть по отдельности все звуки, содержащиеся в одном напеве, то напева не получится, хотя, казалось бы, это исполнение обнимает все содержание напева. Но такова уж сущность большеносых: они принимаются играть все подряд, а потом заявляют, что вполне довольны услышанным.
Впрочем, сказать, что картины большеносых не произвели на меня впечатления, было бы несправедливо. Точно из злорадной любви к чужим страданиям они во всех подробностях изображают страдания своего бога. Это очень бросается в глаза. На десятках и даже сотнях картин можно видеть, как его живьем приколачивают к деревянным перекладинам или как он уже висит на них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46