— Как ни старайся, мастерство не проходит… Хошь, в окопе оперируй, хошь в лифте, рана не нагнаивается…, не хуже, чем у Ковбой-Трофима…
Он замолчал, всматриваясь в Лопухину, в надежде отыскать в лице презрение к себе и гадость, и не находил…, а на обличительные тексты ее не рассчитывал и подавно, и от этого терялся, и страдал сильнее, чем от будущих приговоров судейских, не в силах выносить тяжесть собственных обвинений.
Он увидел, как она внезапно поднялась с прямой спиной, отделившись от стены, будто не было раны в боку, и двинулась к операционному столу, и удивительно легко забралась на него, поражая неожиданной пластикой движений и села, заняв ставшую, видимо, привычной позу с согнутыми в коленях ногами, которые обхватила длиннющими руками, склонив на них голову…
— Господи! — подумал Спиркин, чувствуя, в который раз ком в горле, заставляющий нервно сглатывать и тревожно дышать… — Не видел ничего прекраснее этой раненной женщины, так непринужденно и свободно сидящей на операционном столе в подвала институтского Вивария почти в Центре Москвы после нефрэктомии бандитской… Тебе, дорогой Малявин такие сюжеты не снились…, хотя ты и с простыми крестьянскими девками творил на холстах чудеса… А дорогой операционный стол кажется здесь чем-то совершенно чужеродным, неуместным, словно из космоса завезли и забыли за ненадобностью…
— Знаешь, — сказал он вслух, наконец, стараясь быть осмотрительным, чтоб не навредить учителю: — ездили с Ковбоем в Сызрань недавно… В школе, где учился он, висит в просторном корридоре доска и фотографии: на одной — мальчик Глеб, посредственный ученик, невзрачный и худой, смущенный очень, стриженный наголо, как стригли их всех тогда, будто ученики потенциально будущие зеки; и нынешний — недосягаемый для обычной публики, академик Трофимов, хирургический гений, почти небожитель, оперирующий первых лиц государства, всего с двумя скромными значками на парадном сюртуке: Лауреата Ленинской Премии и Героя Социалистического Труда, а на шее, на голубой ленте самый почетный нынешний орден — Святого Апостола Андрея Первозванного: большой темный серебрянный орел с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг — на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
Спиркин старался быть немощным и смиренным, и искренне демонстрировал готовность претерпеть, и, пожалуй, лучше всех в подвальной операционной Вивария, знал за что…, и стремился к наказанию, потому что будущее без расплаты было хуже мученической смерти…, и истово собирался покончить счеты с жизнью, и беспокоило только одно: где и как лучше сделать это, чтоб разом расплатиться за все…, и не знал пока…
Он долго расхаживал по подвалу, пытаясь понять, как смогла она выжить, брошенная хирургами, анестезиологом, сестрой и няньками, последних и не могло быть там, в бандитской операционной, выстроенной с согласия и на деньги Цеха, без которых уцелеть после подобных операций невозможно…, и не находил ответа, убеждая себя, будто верил и знал: выживет…
— Мы разыскали в Сызрани сестру твоей матери, Принцесса, — сказал он, надеясь, что эта информация подбодрит и разговорит ее…
Но она молчала, сидя на операционном столе, не обращая внимания на распахнутый халат, свисающий по бокам на цементный пол с давно развязавшимся бинтом, бесстыдно и целомудренно демонстрируя подвальному миру тщательно ухоженную когда-то и мертвую теперь плоть, от которой ни человек, ни бигль не могли отвести глаз и рефлекторно, совсем простолюдно, всей пятерней с наслаждением почесывала давно немытую кожу вокруг заживающего операционного шва…
— Ее арестовали в сорок седьмом… Насиловали на допросах…, как тебя, наверное, мои молодцы… Она повесилась в камере, полной народу, на чулке и никто не помешал… А могилу не нашли…
— Нашли, — подумал Фрэт и опять промолчал.
Спиркин нервно перемещался по подвалу, натыкаясь на операционный стол, подставки для капельниц, невыключенный наркозный аппарат, моргающий красным в режиме stand by, тазы с заскорузлым перевязочным материалом, пропитанным старой кровью, и не видел ничего.
— Какая, к черту, спираль развития! — закричал он пронзительно и отчаянно себе самому, внезапно остановившись, и, похоже, не очень услышал, увлеченный предстоящими покаянием и расплатой. — Мы движемся по кругу… Нет! Мы топчемся на месте: Лиза Лопухина, Елена…, тюрьмы, насилие, смерти без могил, памяти и памятников…
— Почему вы не убили меня, когда извлекли почку? — спросила она и не дождавшись ответа добавила, будто выносила вердикт: — Значит вам я обязана жизнью…
— Прощай, Принцесса! — Спиркин, безуспешно старался посмотреть ей в лицо и не находя для этого сил, и совсем не возбуждаясь видом бесстыдно голой женской плоти меж острых колен, продолжал смущенно, будто и не врач вовсе: — Наступает твое время… Не упусти… Нельзя рассчитывать на наше самоуничтожение: мы необычайно живучи, постоянно перекладывая с себя ответственность на других… Только такие, как ты, предводители смогут вытащить нас и спасти от самих себя, высоконравственных подонков, всеядных и трусливых, которых даже бездарная власть смогла оставить в дураках, неспособных иметь собственное мнение и отвечать за свои поступки…, старающихся сохранить только внешний антураж, пристойность и сомнительный душевный покой…, и пребывание в дураках нам начинает нравиться все больше…
Он взялся за ручку двери, посмотрел на Лопухину, заметил, наконец, бигля, улыбнулся печально и продолжал, неуверенно:
— Мы шли другой дорогой…, может, и короткой, но криминальной… бандитской… и обманывали себя, как могут делать это только хорошо образованные люди: необычайно убедительно, искренне и правдиво, подменяя незаметно даже для самих себя эквиваленты ценностей, будто понуждали нас к этому власти, и не так уж все потому страшно… «Ибо каждый раньше других берет и ест свою собственную вечерю, и кто голоден, а кто пьян».
— Ответь, Принцесса… Пожалуйста… Знаю, что не должен спрашивать…, даже смотреть на тебя не должен, после того, что сделал… Провалиться сквозь землю должен…, но она еще носит… пока… держит…
Он больше не стал оборачиваться, лишь осторожно старался прикрыть дверь с позванивающими ключами в замке… — Скажи, сможешь исправить, что были мы должны: я, Ковбой-Трофим…, наши друзья — охотники на кабанов…, тысячи других умных и образованных людей, честных почти и смелых…, а не исправили, лишь хуже сделали…?
— Чтоб добро побеждало зло не надо вступать с ним в сражение, — заметил Фрэт.
— Подождите! — сказала Лопухина, останавливая бигля. — Можно ли довериться вам? — И он сразу оставил дверь, и повернулся к ней лицом. — Возможно, вы правы… и тогда мы все больны… Но выздороветь можно только вместе… По-одиночке не выжить… Надо объединиться в стаю…, взяться за руки…, чтоб стать биглями… и гугенотами…, но не в подвалах Вивария… Оставайтесь… В вас силы и умения гораздо больше моих…, и ума, и образованности… Нам предстоит осознать самих себя…, свое предназначение… «Мы, сильные, должны носить немощи бессильных и не себе угождать…». — Она победно посмотрела на Фрэта. — Послание к Римлянам…
Доктор Спиркин перешагнул, наконец, порог операционной, хоть видно было, что больше всего сейчас ему не хочется уходить отсюда.
— Прощай, Принцесса! — сказал он. — Мне уже не научиться не угождать себе… Поздно… Ступай в Цех, бигль, и скажи, чтоб забирали ее…
— Господин Волошин? Простите, что так поздно. — Спиркин сидел в машине, припаркованной к праздничному, особенно по ночам из-за умелой подсветки, зданию Третьяковской галлереи, рассматривая хорошо знакомый богатый фасад, имитирующий терем с красно-белыми узорами, красочной майоликой на декоративном фризе под крышей, ажурную решетку, массивный металлический декор и могучую фигуру Павла Третьякова перед входом.
— Меня зовут Анатолий Борисович Спиркин… Ничего не говорит мое имя…? Сомневаюсь… Я человек, которого вы так старательно и безуспешно ищите… Доктор Лопухина дала мне ваш телефон… Нет… С ней все в порядке…, если порядком можно назвать то, что произошло… Сейчас ее жизни ничего не угрожает… Да скажу конечно… Из-за этого и звоню… Подвал Вивария… С ней Фрэт… Говорящий бигль… Так и думали…, и меня вспомнили…? Удивительная проницательность для вашего заведения… Говорю вам: она жива! Нет… Хорошо… Приходите завтра в Третьяковскую галлерею… к открытию… Там и поговорим… Зал, где висят картины Малявина… Никогда не бывали? У вас есть прекрасная возможность залатать дыру в своем образовании… Простите… Не собирался обидеть вас… Служители музея укажут… Конечно… Я ушел оттуда час назад… Думаю, ее уже доставили в Цех…
Подъехав утром к зданию Галлереи Волошин увидел машину Скорой помощи и два милициейских «Volvo», коллективно машущих красно-синими мигалками, тревожно и неуместно возле всемирно известного музея, и забеспокоился беспричинно, будто связан был со случившимся уже тем, что появился здесь неурочно, и, показывая служебное удостоверение, и проходя за нервно трепещущие ленты пластикового ограждения, был уверен почти, что сукин сын Спиркин успел натворить дел паскудных и черных даже здесь, привычно издеваясь и сводя счеты с ненавистным ему ментовским людом, к которому Волошин справедливо причислял и себя…, и, останавливая одного из дружно снующих вокруг сыщиков, демонстрирующих профессионализм и служебное рвение толпе посетителей, оттесняемой неулыбчивыми милиционерами, спросил:
— Что случилось, коллега?
Тот посмотрел, помолчал, взвешивая на невидимых весах должность и возможности Волошина, облаченного в модное дорогое пальто и длинный очень двусторонний шарф, небрежно обмотанный вокруг шеи, сказал, не дрогнув ни одним мускулом в улыбке:
— А ..й его знает, товарищ майор! — И заспешил дальше с равнодушной спиной.
Обозленный и уязвленный Волошин вошел в музей, толкнув тяжелые дубовые двери, с намерением узнать, где Малявинский зал, почти не веря в близкую встречу с человеком, удалившим здоровую почку любимой своей женщине, однако заслышав суету в гардеробе, спустился вниз… У самых дальних вешалок, в слепом закуте прохода, загораживаемый спинами людей в униформе Скорой помощи, милицейских и гражданских куртках, сидел, прислонившись спиной к стене, вытянув недлинные ноги в глубоких зимних туфлях, пожилой человек артистической наружности, одетый с дорогой чуть заметной небрежностью в темно-серый костюм с невидимой полоской или клеткой, как на нем самом, черно-коричневый шейный платок и длиннополое суконное пальто, похожее на шинель…Рядом валялся армейский пистолет… Несильно пахло порохом… Крови не было… И Волошин удивительным лягавым чутьем сразу признал в нем вчерашнего своего ночного телефонного собеседника, доктора Спиркина Анатолия Борисовича…, что настойчиво зазывал сюда…
— Позвольте! — строго сказал он, протискиваясь вперед, держа удостоверение в вытянутой руке. — Следователь по особо важным делам Волошин… Генеральная Прокуратура… — Два последних слова действовали сильней всего, расчищая ему дорогу.
— Что-нибудь было в карманах…, в руке или на полу возле него? — спросил Волошин, зная почти наверняка, что сейчас один из них протянет записку, адресованную ему…
— Может это…, — неуверенно сказал кто-то и протянул незаклеенный узкий конверт с быстрой надписью от руки:
Следователю Волошину.
Он отошел, вытянул сложенный втрое в длинну лист плотной бумаги и прочел:
Г-ну Волошину
Следователю по особо важным делам
Генеральная Прокуратура
Москва
С детства знал: ум для того, чтоб делать глупости и не бояться…, и делал всю жизнь и не боялся. Однако итог оказался настолько неутешительным, что продолжать стало бессмысленным, а с дороги свернуть и сделать вид, что ничего не случилось — себе дороже… Думал раскаяние спасет… Не спасает, потому как оно, к сожалению, — просто боязнь ответного зла…
Хотел порешить себя подле Малявинских картин, которые люблю безмерно, а передумал, чтоб не напакостить перед ними…, чтоб не видели, как стреляюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Он замолчал, всматриваясь в Лопухину, в надежде отыскать в лице презрение к себе и гадость, и не находил…, а на обличительные тексты ее не рассчитывал и подавно, и от этого терялся, и страдал сильнее, чем от будущих приговоров судейских, не в силах выносить тяжесть собственных обвинений.
Он увидел, как она внезапно поднялась с прямой спиной, отделившись от стены, будто не было раны в боку, и двинулась к операционному столу, и удивительно легко забралась на него, поражая неожиданной пластикой движений и села, заняв ставшую, видимо, привычной позу с согнутыми в коленях ногами, которые обхватила длиннющими руками, склонив на них голову…
— Господи! — подумал Спиркин, чувствуя, в который раз ком в горле, заставляющий нервно сглатывать и тревожно дышать… — Не видел ничего прекраснее этой раненной женщины, так непринужденно и свободно сидящей на операционном столе в подвала институтского Вивария почти в Центре Москвы после нефрэктомии бандитской… Тебе, дорогой Малявин такие сюжеты не снились…, хотя ты и с простыми крестьянскими девками творил на холстах чудеса… А дорогой операционный стол кажется здесь чем-то совершенно чужеродным, неуместным, словно из космоса завезли и забыли за ненадобностью…
— Знаешь, — сказал он вслух, наконец, стараясь быть осмотрительным, чтоб не навредить учителю: — ездили с Ковбоем в Сызрань недавно… В школе, где учился он, висит в просторном корридоре доска и фотографии: на одной — мальчик Глеб, посредственный ученик, невзрачный и худой, смущенный очень, стриженный наголо, как стригли их всех тогда, будто ученики потенциально будущие зеки; и нынешний — недосягаемый для обычной публики, академик Трофимов, хирургический гений, почти небожитель, оперирующий первых лиц государства, всего с двумя скромными значками на парадном сюртуке: Лауреата Ленинской Премии и Героя Социалистического Труда, а на шее, на голубой ленте самый почетный нынешний орден — Святого Апостола Андрея Первозванного: большой темный серебрянный орел с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг — на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
Спиркин старался быть немощным и смиренным, и искренне демонстрировал готовность претерпеть, и, пожалуй, лучше всех в подвальной операционной Вивария, знал за что…, и стремился к наказанию, потому что будущее без расплаты было хуже мученической смерти…, и истово собирался покончить счеты с жизнью, и беспокоило только одно: где и как лучше сделать это, чтоб разом расплатиться за все…, и не знал пока…
Он долго расхаживал по подвалу, пытаясь понять, как смогла она выжить, брошенная хирургами, анестезиологом, сестрой и няньками, последних и не могло быть там, в бандитской операционной, выстроенной с согласия и на деньги Цеха, без которых уцелеть после подобных операций невозможно…, и не находил ответа, убеждая себя, будто верил и знал: выживет…
— Мы разыскали в Сызрани сестру твоей матери, Принцесса, — сказал он, надеясь, что эта информация подбодрит и разговорит ее…
Но она молчала, сидя на операционном столе, не обращая внимания на распахнутый халат, свисающий по бокам на цементный пол с давно развязавшимся бинтом, бесстыдно и целомудренно демонстрируя подвальному миру тщательно ухоженную когда-то и мертвую теперь плоть, от которой ни человек, ни бигль не могли отвести глаз и рефлекторно, совсем простолюдно, всей пятерней с наслаждением почесывала давно немытую кожу вокруг заживающего операционного шва…
— Ее арестовали в сорок седьмом… Насиловали на допросах…, как тебя, наверное, мои молодцы… Она повесилась в камере, полной народу, на чулке и никто не помешал… А могилу не нашли…
— Нашли, — подумал Фрэт и опять промолчал.
Спиркин нервно перемещался по подвалу, натыкаясь на операционный стол, подставки для капельниц, невыключенный наркозный аппарат, моргающий красным в режиме stand by, тазы с заскорузлым перевязочным материалом, пропитанным старой кровью, и не видел ничего.
— Какая, к черту, спираль развития! — закричал он пронзительно и отчаянно себе самому, внезапно остановившись, и, похоже, не очень услышал, увлеченный предстоящими покаянием и расплатой. — Мы движемся по кругу… Нет! Мы топчемся на месте: Лиза Лопухина, Елена…, тюрьмы, насилие, смерти без могил, памяти и памятников…
— Почему вы не убили меня, когда извлекли почку? — спросила она и не дождавшись ответа добавила, будто выносила вердикт: — Значит вам я обязана жизнью…
— Прощай, Принцесса! — Спиркин, безуспешно старался посмотреть ей в лицо и не находя для этого сил, и совсем не возбуждаясь видом бесстыдно голой женской плоти меж острых колен, продолжал смущенно, будто и не врач вовсе: — Наступает твое время… Не упусти… Нельзя рассчитывать на наше самоуничтожение: мы необычайно живучи, постоянно перекладывая с себя ответственность на других… Только такие, как ты, предводители смогут вытащить нас и спасти от самих себя, высоконравственных подонков, всеядных и трусливых, которых даже бездарная власть смогла оставить в дураках, неспособных иметь собственное мнение и отвечать за свои поступки…, старающихся сохранить только внешний антураж, пристойность и сомнительный душевный покой…, и пребывание в дураках нам начинает нравиться все больше…
Он взялся за ручку двери, посмотрел на Лопухину, заметил, наконец, бигля, улыбнулся печально и продолжал, неуверенно:
— Мы шли другой дорогой…, может, и короткой, но криминальной… бандитской… и обманывали себя, как могут делать это только хорошо образованные люди: необычайно убедительно, искренне и правдиво, подменяя незаметно даже для самих себя эквиваленты ценностей, будто понуждали нас к этому власти, и не так уж все потому страшно… «Ибо каждый раньше других берет и ест свою собственную вечерю, и кто голоден, а кто пьян».
— Ответь, Принцесса… Пожалуйста… Знаю, что не должен спрашивать…, даже смотреть на тебя не должен, после того, что сделал… Провалиться сквозь землю должен…, но она еще носит… пока… держит…
Он больше не стал оборачиваться, лишь осторожно старался прикрыть дверь с позванивающими ключами в замке… — Скажи, сможешь исправить, что были мы должны: я, Ковбой-Трофим…, наши друзья — охотники на кабанов…, тысячи других умных и образованных людей, честных почти и смелых…, а не исправили, лишь хуже сделали…?
— Чтоб добро побеждало зло не надо вступать с ним в сражение, — заметил Фрэт.
— Подождите! — сказала Лопухина, останавливая бигля. — Можно ли довериться вам? — И он сразу оставил дверь, и повернулся к ней лицом. — Возможно, вы правы… и тогда мы все больны… Но выздороветь можно только вместе… По-одиночке не выжить… Надо объединиться в стаю…, взяться за руки…, чтоб стать биглями… и гугенотами…, но не в подвалах Вивария… Оставайтесь… В вас силы и умения гораздо больше моих…, и ума, и образованности… Нам предстоит осознать самих себя…, свое предназначение… «Мы, сильные, должны носить немощи бессильных и не себе угождать…». — Она победно посмотрела на Фрэта. — Послание к Римлянам…
Доктор Спиркин перешагнул, наконец, порог операционной, хоть видно было, что больше всего сейчас ему не хочется уходить отсюда.
— Прощай, Принцесса! — сказал он. — Мне уже не научиться не угождать себе… Поздно… Ступай в Цех, бигль, и скажи, чтоб забирали ее…
— Господин Волошин? Простите, что так поздно. — Спиркин сидел в машине, припаркованной к праздничному, особенно по ночам из-за умелой подсветки, зданию Третьяковской галлереи, рассматривая хорошо знакомый богатый фасад, имитирующий терем с красно-белыми узорами, красочной майоликой на декоративном фризе под крышей, ажурную решетку, массивный металлический декор и могучую фигуру Павла Третьякова перед входом.
— Меня зовут Анатолий Борисович Спиркин… Ничего не говорит мое имя…? Сомневаюсь… Я человек, которого вы так старательно и безуспешно ищите… Доктор Лопухина дала мне ваш телефон… Нет… С ней все в порядке…, если порядком можно назвать то, что произошло… Сейчас ее жизни ничего не угрожает… Да скажу конечно… Из-за этого и звоню… Подвал Вивария… С ней Фрэт… Говорящий бигль… Так и думали…, и меня вспомнили…? Удивительная проницательность для вашего заведения… Говорю вам: она жива! Нет… Хорошо… Приходите завтра в Третьяковскую галлерею… к открытию… Там и поговорим… Зал, где висят картины Малявина… Никогда не бывали? У вас есть прекрасная возможность залатать дыру в своем образовании… Простите… Не собирался обидеть вас… Служители музея укажут… Конечно… Я ушел оттуда час назад… Думаю, ее уже доставили в Цех…
Подъехав утром к зданию Галлереи Волошин увидел машину Скорой помощи и два милициейских «Volvo», коллективно машущих красно-синими мигалками, тревожно и неуместно возле всемирно известного музея, и забеспокоился беспричинно, будто связан был со случившимся уже тем, что появился здесь неурочно, и, показывая служебное удостоверение, и проходя за нервно трепещущие ленты пластикового ограждения, был уверен почти, что сукин сын Спиркин успел натворить дел паскудных и черных даже здесь, привычно издеваясь и сводя счеты с ненавистным ему ментовским людом, к которому Волошин справедливо причислял и себя…, и, останавливая одного из дружно снующих вокруг сыщиков, демонстрирующих профессионализм и служебное рвение толпе посетителей, оттесняемой неулыбчивыми милиционерами, спросил:
— Что случилось, коллега?
Тот посмотрел, помолчал, взвешивая на невидимых весах должность и возможности Волошина, облаченного в модное дорогое пальто и длинный очень двусторонний шарф, небрежно обмотанный вокруг шеи, сказал, не дрогнув ни одним мускулом в улыбке:
— А ..й его знает, товарищ майор! — И заспешил дальше с равнодушной спиной.
Обозленный и уязвленный Волошин вошел в музей, толкнув тяжелые дубовые двери, с намерением узнать, где Малявинский зал, почти не веря в близкую встречу с человеком, удалившим здоровую почку любимой своей женщине, однако заслышав суету в гардеробе, спустился вниз… У самых дальних вешалок, в слепом закуте прохода, загораживаемый спинами людей в униформе Скорой помощи, милицейских и гражданских куртках, сидел, прислонившись спиной к стене, вытянув недлинные ноги в глубоких зимних туфлях, пожилой человек артистической наружности, одетый с дорогой чуть заметной небрежностью в темно-серый костюм с невидимой полоской или клеткой, как на нем самом, черно-коричневый шейный платок и длиннополое суконное пальто, похожее на шинель…Рядом валялся армейский пистолет… Несильно пахло порохом… Крови не было… И Волошин удивительным лягавым чутьем сразу признал в нем вчерашнего своего ночного телефонного собеседника, доктора Спиркина Анатолия Борисовича…, что настойчиво зазывал сюда…
— Позвольте! — строго сказал он, протискиваясь вперед, держа удостоверение в вытянутой руке. — Следователь по особо важным делам Волошин… Генеральная Прокуратура… — Два последних слова действовали сильней всего, расчищая ему дорогу.
— Что-нибудь было в карманах…, в руке или на полу возле него? — спросил Волошин, зная почти наверняка, что сейчас один из них протянет записку, адресованную ему…
— Может это…, — неуверенно сказал кто-то и протянул незаклеенный узкий конверт с быстрой надписью от руки:
Следователю Волошину.
Он отошел, вытянул сложенный втрое в длинну лист плотной бумаги и прочел:
Г-ну Волошину
Следователю по особо важным делам
Генеральная Прокуратура
Москва
С детства знал: ум для того, чтоб делать глупости и не бояться…, и делал всю жизнь и не боялся. Однако итог оказался настолько неутешительным, что продолжать стало бессмысленным, а с дороги свернуть и сделать вид, что ничего не случилось — себе дороже… Думал раскаяние спасет… Не спасает, потому как оно, к сожалению, — просто боязнь ответного зла…
Хотел порешить себя подле Малявинских картин, которые люблю безмерно, а передумал, чтоб не напакостить перед ними…, чтоб не видели, как стреляюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41