А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– В карцер, немедля!
«Что это? – подумал Сребрянский. – Во сне, что ли?»
И в самом деле, как во сне, он увидел, что отец ректор подозвал инспектора, и тот, поклонившись, вышел из зала.
Губернатор, улыбаясь и разводя руками, стал что-то говорить разгневанному Антонию.
– Какое вдохновенье! – сердито сказал архиерей. – Пьян просто! Ну, да уж так и быть, Дмитрий Никитич, для вас только… Продолжайте, – наклонил голову, снова впадая в дремоту.
В коридоре Сребрянского встретил инспектор.
– Ну, Сребрянский, скажи спасибо господину губернатору. Сидеть бы тебе в карцере, кабы не он. «Вдохновение»! – фыркнул инспектор. – Ты, брат, не очень-то… Знай, где вдохновляться. Прыткой какой!
4
Сестра Кольцова, Мария, была замужем за Иваном Сергеичем Башкирцевым, который страстно любил Машу и только что не молился на нее.
Когда Маша, заразившись холерой, заболела и умерла, Иван Сергеич находился по своим делам в Ростове. Его хотели подождать на похороны, да время стояло жаркое, а он все не ехал, и Машу похоронили без него.
Старики Башкирцевы и Кольцовы не стали ломать обычай и тотчас после похорон устроили поминальный обед. Гостей собралось много. Как обычно, сперва все вздыхали и, вспоминая покойницу, степенно и тихо говорили между собой. Потом, когда вино развязало языки, разговоры стали громче. Перешли на городские, торговые, семейные и другие не имеющие отношения к печальному событию дела. Вскоре раздались крики, двое приказчиков поссорились И стали укорять друг друга какими-то темными проделками. Послышался звон разбиваемой посуды.
Вдруг все замолкли. В дверях, с бледным, искаженным лицом стоял Иван Сергеич.
– Где Маша? – крикнул он.
К нему подбежали родные, но он оттолкнул их и молча, как бы с удивлением и гневом оглядел гостей.
– Вон отсюда! – не своим голосом закричал Башкирцев. – Живую закопали, сукины дети! – и бросился из дома.
Он велел управителю кликнуть рабочих. Не глядя на ночь, с фонарями и факелами, они пошли на кладбище, откопали гроб и открыли его. Башкирцев кинулся на грудь покойнице да так и замер. Видимо, он впал в беспамятство, но никто не решился подойти к нему. Уже начинало светать, когда Башкирцев очнулся. Закрыв лицо руками, он тихо заплакал.
Кольцов, все время бывший возле него, повел его с кладбища. Они уже подходили к дому, когда Иван Сергеич вдруг остановился, обнял Кольцова и прошептал:
– Вот и я, Алеша, как ты… потерял ненаглядную…
5
Тянулось душное и страшное своими горячими ветрами лето. Пересыхали реки, дымом горящих лесов клубилось небо. В июле пожелтели и стали осыпаться деревья. Не умолкая, гудел погребальный звон: холера, как бешеный волк, рыскала по деревням.
С июля по октябрь Кольцов не слезал с коня. Он исколесил всю юго-восточную Россию, закупал и продавал скот. Во многих гуртах начался падеж. Эти гурты спешно перегонялись на бойню, и Кольцову приходилось по целым дням ходить по хлюпающей под ногами теплой крови, а то и самому бить скот. Даже в тишине ночи, стоило закрыть глаза, как перед ним возникало шевелящееся кровавое месиво; слышалось мычание, топот копыт, стук падающей туши, крики и брань рабочих. Он не мог уснуть, вскакивал, бежал из душной избы наружу, и лишь небо и кроткий свет звезд успокаивали его.
Однажды в августе, кочуя где-то возле Славяносербска, Кольцов заночевал на постоялом дворе. Двор стоял при большой дороге, в стороне от села, и, видно, недавно горел: над закопченными стенами ярко белела новая соломенная крыша, деревья, растущие вкруг избы, были тронуты огнем. Дворник – черноватый, неразговорчивый мужик с серебряной серьгой в ухе, подал Кольцову самовар и, молча дымя трубкой, сел на корточки возле порога.
Кольцов напился чаю; ему надоело молчать, он попробовал заговорить с дворником и спросил, как его зовут.
– Окстили Кириллом, – нехотя ответил дворник.
– Вот, брат Кирилл, – присаживаясь рядом, сказал Кольцов, – наказал нас господь летом.
– Да, лето плохое, – равнодушно согласился Кирилл.
– Ты что ж, сам двор держишь ай от господ? – спросил Кольцов.
– Сам, – сказал Кирилл. – Я от барина летось выкупился.
– В дворовых, что ль, у барина-то был?
– Егарем, – коротко ответил Кирилл.
Они сидели на пороге избы. Перед ними пласталась голая, печальная степь. Далеко-далеко в красноватой мгле всходила ущербная луна. Правее, тоже очень похожее на лунный восход, то разгоралось, то меркло зарево пожара.
– Горит где-то, – указал Кольцов на зарево.
– Вторые сутки горит, барина Свентицкого мужики жгут, – спокойно сообщил Кирилл.
– Ай плох барин-то?
– Собака! – Кирилл выколотил трубку и затоптал жар. – A тут еще и слух пошел, будто все колодези кругом потравил, чтоб народу погибель исделать…
– За это и жгут?
– Ну за это… да и так, за другое. Одно слово: собака.
Зарево разгорелось и вдруг разом полыхнуло вполнеба.
– Хлеб зачали жечь, – догадался Кирилл. – Э, да что Свентицкий! – он резко повернулся к Кольцову. – Не то – Свентицкий… всех бы их, одним словом!
Кольцов умел располагать к себе. Во взгляде его лучистых глаз, в голосе, в том, как говорил и слушал, было непередаваемое обаяние, покорявшее собеседника. Наверно, и дворник поддался этому обаянию. Посасывая хрипящую трубочку, он рассказал Кольцову, что барин ихний был хороший кобель, только тем и прославился на всю Донскую область. Кирилл состоял у него в егерях, все больше при собаках на псарне, и его мало касалась господская шкодливость. Но вот раз барину попалась на глаза Кириллова баба, и барин приказал ей ходить в дом, мыть полы.
– А уж мы все знали, что это за полы. Не она первая была поломойкой-то… Вот я и раздумался, что делать? Сперва бабу хотел порешить. Ну, слава богу, греха па душу не взял. Так и сяк прикинул, – ай, думаю, барин-то вечный? Очень простая дело! – оживился Кирилл. – Мало чего на охоте не случается. Скажем, иной раз бывает, охотник так с лошади хряснется, что – будь здоров! Сплю, а сам все вижу, как барин убился…
Кирилл замолк.
– Эх, зря хлеб, жгут! – покачал головой, глядя на зарево. – Ну, да уж теперь все равно, рука разошлась – не удержишь.
– Что ж, убился барин-то? – усмехнулся Кольцов.
– Убился. До смерти. Да он пьяным-пьян был, а лошадь-то – страсть, огонь! Как не убиться? Ну, конешно, – немного помолчав, продолжал Кирилл, – похоронили нашего барина, тут наследник приехал. А я еще давесь деньжонки-то сбирал; иду, стал быть, к молодому барину, кладу деньги на стол: так и так, дозвольте вольную! А ему не все равно? Ладно, говорит, согласен, выправляй пачпорт. Вот этак-то я и вышел в дворники! – закончил Кирилл.
– Ну, а баба-то что ж? Померла, что ли?
– Жива, – насупился Кирилл. – Только я с ней жить не схотел. Ну, спать, что ль, станем ложиться? – повернул он разговор. – Чай, уж время…
Дворник принес и постелил Кольцову сена, а сам полез на печь. Стало тихо, только на потолке все свиристел неугомонный сверчок.
– Кирилл, а Кирилл! – позвал Кольцов дворника.
– Чего? – откликнулся тот.
– А что, барин ваш не привозил себе сударушек из иных губерний? Не бывало ль воронежских?
– Всякие были, – зевнул Кирилл. – И воронежские, и тамбовские… Нешто всех упомнишь!
6
Наступила осень. В Воронеже все было по-прежнему. На Дворянской одиноко свистел злой ветер, громыхая на крышах оторванными листами железа и ломая кривые сучья тополей и каштанов.
Только к ноябрю вернулся Кольцов ко двору. Все, чем он занимался летом, было сделано вовремя и с выгодой. Отец казался добрым, хвалил сына, но однажды намекнул на женитьбу. Алексей резко ответил отцу, и они снова враждебно замолчали.
Потянулись дни одиночества. Кареев с полком был где-то в лагерях; Сребрянский сулился приехать к октябрю, да все не ехал, жил у своих стариков в Козловке, и, как он писал Кольцову, напоследок отъедался.
Неожиданно в декабре появился Кареев. Пришел мрачный, осунувшийся, обнял Кольцова и сообщил, что его полк отправляют в Польшу.
– Не чаял, – с возмущением и горечью говорил, – что придется мне играть отвратительную роль жандарма…
Кольцов туманно представлял себе, что происходит в Польше. То, что доводилось слышать в трактирах или на базаре и что определялось там двумя словами: «полячишки от рук отбились», на деле оказывалось небывалым по величине и размаху народным восстанием против царского владычества.
– У нашего главного будошника, – негодовал Кареев, разумея под «будошником» царя, – одна цель: задавить и уничтожить революцию. И это призвана сделать русская армия… Боже мой, как все стыдно и гадко!..
Он уехал мрачный и расстроенный, желая, чтобы его убили в этой ужасной, несправедливой войне.
В январе приехал Сребрянский. Несмотря на то, что он все лето «отъедался», вид у него был неважный: он кашлял, ржавые пятна румянца горели на щеках.
– Что ж ты, – сказал Кольцов, – так плохо отъелся?
Сребрянский засмеялся, закашлялся и махнул рукой.
7
В маленькой комнатке было так накурено, что сквозь облака дыма люди казались призраками.
На проводы Сребрянского собрались его семинарские друзья. Здесь был и Ксенофонт Куликовский со своими гуслями, и регент Бадрухин, и Виктор Аскоченский, и, наконец, Феничка. Пели новую, сочиненную Сребрянским на расставание с друзьями, песню:
Быстры, как волны.
Дни нашей жизни,
Что час, то короче
К могиле наш путь…
Кольцов сидел молча, не принимая участия ни в пении, ни в шумных хмельных разговорах.
– Спасибо тебе за все, – садясь рядом, шепнул Сребрянский. – Кабы не ты… да что там говорить!..
– Да брось ты! – недовольно поморщился Кольцов. – Нашел об чем… Дай бог, чтоб в Питере пошло все гладко. Весточки шли, не забывай. А мне, – вздохнул, – завтра опять на Линию за скотом ехать. Опять гуртовать на дорогах, опять добрых людей обманывать…
Куликовский постучал по столу бутылкой.
– Эй, други! Что до времени носы повесили? А ну-ка, нашу, семинарскую!
Зазвенели гусельные струны, веселую, озорную запевку дружно подхватил хор, и стекла задрожали от напора сильных молодых голосов.
– Андрей Порфирьич! Ямщик серчает, говорит – ехать время! – просовывая голову в дверь, сообщила квартирная хозяйка. – Фу, батюшки, да и начадили же табачищем-то!
– По-о-со-шо-ок! – мрачно возгласил Феничка. Разлил по стаканам остатки вина и потянулся чокаться.
– Посидим по русскому обычаю, – предложил Бадрухин.
Друзья присели на минуту, помолчали и начали одеваться.
– Поедем, Алеша, проводи до заставы, – попросил Сребрянский.
Дорожная, крытая рогожей кибитка стояла у ворот. Ямщик ходил вокруг лошадей, поправляя сбрую.
– Ну, балуй! – сердито увещевал шаловливую пристяжную. – Поехали, что ль?
Лошади зашевелились, перекликнулись бубенцы, под полозьями заскрипел снег.
– С богом, Андрюха! – крикнул Феничка.
– Будь здоров, друже! Час добрый! – всколыхнули сонную улицу голоса семинаристов.
Возле заставы Сребрянский велел остановиться. Друзья крепко обнялись.
– Так ты помни, – сказал Кольцов, – что бы ни случилось – верный друг есть у тебя!
Ямщик взмахнул кнутом, вскрикнул, – лошади взяли вскачь, и кибитка скрылась в снежной мгле.
8
Линией у воронежских прасолов называлась граница России с Азией. Ехать за скотом на Линию – значило ехать за пределы европейской России – в калмыцкие кочевья, где скот бывал дешев, где его выгодно можно было купить. В такие поездки прасолы отправлялись зимой с тем, чтобы, закупив скот, к весне пригнать его на свои выпасы.
В такую-то поездку дня через два после проводов Сребрянского и отправился Кольцов. Его сопровождали Зензинов, молодой парень Ларивошка и еще один, недавно нанятый погонщик.
Они благополучно добрались до Оренбурга, хорошо, с большой выгодой, купили четыре сотни быков и в конце февраля отправились в обратный путь.
Зензинов ехал на день дороги впереди гурта, закупая и заготавливая корма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52