А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Это, конечно, было дурно, но надо было принять в расчет отцовское желание сделать его богачом не хуже Башкирцева.
Теперь стало ясно, что, продавая Дуняшу, отец совершал убийство.
Прежде Кольцов считал, что Кашкин есть носитель всего возвышенного и свободолюбивого, и запертая в бюро рылеевская тетрадь являлась именно символом этого высокого свободолюбия. Теперь он вспомнил, что, однако же, этот «возвышенный» Кашкин испугался и не дал Карееву списать стихи. И Кашкин в его глазах сделался трусом и велеречивым ханжой
Прежде сестры, Анюта и Саша, в глазах Кольцова были умницы и красавицы. Теперь, после их замужества, он ясно увидел, что они глупы, сварливы, жадны и ради денег готовы простить любую подлость.
И, наконец, если прежде сочиняемые им стихи в большей части казались ему звучными и выразительными и разве только Сребрянский, бывало, беспощадно показывал ему слабые места, то теперь многое из написанного оказалось пустым, нестоящим и было или решительно поправлено или уничтожено вовсе.
Станкевич написал ему, какие стихи отобраны для сборника. Кольцов решил, что некоторые старые надо выкинуть, а кое-какие из новых добавить. Стихотворение «Ах, кто ты, дева-красота», представилось даже немного смешным, тогда как прежде он втайне им восхищался.
Станкевич отправил письмо из Удеревки; он сообщал, что проживет там до января, и Кольцову захотелось повидаться с Николаем Владимирычем, а кстати и передать ему кое-что из нового.
2
Окончив университетский курс, Станкевич отправился в Петербург, где пробыл полтора месяца, гуляя белыми ночами по набережным и упиваясь театрами и долгими разговорами со своим другом Неверовым, разговорами поучительными, но вполне, впрочем, благонамеренными.
Неверов был магистр, носил синие очки и всегда вычищенное, выутюженное и если не новое, то аккуратно заштукованное платье. Он служил в министерстве просвещения и был умерен во всем: в еде, питье и взглядах.
Окончив курс, Станкевич со всей присущей ему пылкостью кинулся в мечтания о будущей деятельности. Он был поэт, журналист, философ и во всем этом (что редко бывает при таком многообразии увлечений) не дилетант, а умный и тонкий знаток и ценитель.
Неверов вылил ушат холодной воды на голову пылкого друга. Он любил Станкевича, но, несмотря на радость встречи и свою любовь, уклонился от восторженных объятий друга и прижал его к груди ровно настолько, чтобы не помять лацканы нового министерского вицмундира.
Станкевич приехал в Петербург впервые и всем восхищался. Он увидел белую ночь и был в восторге, а Неверов сказал, что этот рассеянный свет вредно влияет на мозговую деятельность.
Станкевича поразила красота и величина каменных набережных, а Неверов заметил, что при постоянном хождении по камню быстро изнашиваются сапоги и что гораздо разумнее и полезнее устраивать торцовые мостовые.
В итальянской опере Станкевич, захлебываясь от восхищения, хлопал и кричал: «Браво!», а Неверов негромким голосом сказал, что Паста? иногда в выражении чувств бывает неприлична.
Когда же разговор зашел о будущности и Станкевич вдохновенно, но сбивчиво набросал Неверову свои необъятные планы, тот тихо, почти неслышно засмеялся и сказал:
– О, Николя?, какой ты еще ребенок! Перед тобой расстилается необозримое поле жизни. Тебе надобно в нем приобрести оседлость и, так сказать, приписаться к почве. Тебе, любезный Николя?, следует ограничить круг своих запросов и избрать почтенную деятельность, службу.
– Но как же? – возразил Станкевич. – Мы еще в университете…
– Университет! – снисходительно улыбнулся Неверов. – Это уже прошло. Там были уместны и фантазии и философские странствования. Деятельность, милый друг, – поднимая кверху указательный палец, заключил Неверов. – Разумная и полезная деятельность.
Станкевич сидел и слушал друга. В Неверове все было почтенно: синий с золотыми пуговицами фрак, синие очки, синий; гладко выбритый подбородок.
– Вон ты давеча говорил мне, что ты в своей Удеревке по целым дням пропадаешь на охоте… А разумно ли это? Не полезнее ли было бы это время посвятить чтению и наукам?
Станкевич вспомнил свое охотничье бродяжничество, рыбалки, блуждания в челночке по заливам и протокам Тихой Сосны и ужаснулся: времени было потрачено пропасть!
И он уехал из Петербурга домой, мысленно поклявшись себе, что бросит охоту, станет читать и заниматься и, словом, начнет приготовлять себя к полезной и почтенной деятельности. Золотые пуговицы Неверовского вицмундира мерцали перед ним путеводными звездами, и род его деятельности казался ему ясен: это была служба по министерству просвещения.
3
В деревне он не стал жить в большом доме, где от гостей всегда было шумно. Его устроили во флигеле, и те две комнатки, которые были ему определены, он завалил книгами и журналами.
Флигель недавно выстроили, стены еще не успели оштукатурить, а только побелили, и это имело свою прелесть и придавало дому вид какой-то милой простоты.
В одной комнате стояли стол, шкаф и висело небольшое зеркало; в другой – старенькое фортепьяно, диван, над ним – ружье и отцовский портрет, за раму которого был засунут пучок засушенных цветов.
Станкевич решил заниматься историей и окружил себя множеством книг. Он начал с изучения Геродота, однако Геродот подвигался медленно: не было исторических карт, и Станкевич дожидался присылки их из Москвы. Кроме того, стояла прекрасная осень, отличная охота по чернотропу, и хоть он и обещал Неверову отказаться от охотничьих забав, осенний лес манил его, и он целыми днями со своей любимицей гончей Дианкой бродил по тронутым октябрьским морозцем полям и перелескам.
Но вот кончилась осень, выпал снег и завыли декабрьские вьюги. Из Москвы прислали карты, и первый том Геродота был закончен. Жизнь установилась тихая и скучная. В тишине и скуке вспомнились наставления петербургского друга, снова среди вьюжной мглы блеснули золотые пуговицы вицмундира министерства просвещения, и Станкевич подал прошение об определении его в почетные смотрители Острогожского уездного училища.
4
К вечеру метель усилилась. Ветер свистел в трубе, гремел печными вьюшками. Иногда жалобно звенели оконные стекла, и тогда казалось, что этак еще немного – и дом не выдержит и рухнет.
Станкевич зажег свечу. Желтоватый огонек, вздрагивая и колеблясь, осветил комнату. Спавшая на диване собака открыла глаза, потянулась, подрагивая всеми лапами, и сладко, во всю пасть, зевнула.
– Что, Дианочка? – поговорил с ней Станкевич. – О чем это вы? Что за меланхолия такая?
Не вставая с места, собака застучала хвостом по твердой кожаной обивке дивана. Мягко ступая подшитыми валенками, Станкевич прошелся по комнате, постоял у темного окна, заглянул в его непроглядную темень. Ветер ухнул с такой оголтелой яростью, что Дианка подняла голову и обеспокоенно заворчала.
– Плохо, душенька! – забираясь с ногами на диван, пожаловался Станкевич. – Буран, ненастье… И Геродот надоел хуже горькой редьки!
Собака положила морду на колени хозяину и поглядела на него умными карими глазами.
– Это, брат, тебе не на охоту ходить! – сказал Станкевич.
При слове «охота», которое отлично понимала, собака, спрыгнула с дивана, оглядываясь, побежала к двери. И вдруг насторожилась: за окном послышались голоса, на крыльце, топая ногами, кто-то обивал снег. Дианка тихонько брехнула, словно спрашивая: лаять во всю силу или погодить?
– Куш! – велел ей Станкевич, взял свечу и пошел в сенцы открывать дверь.
5
Кольцов был весь в снегу.
– Пожалуйте веничек! – попросил. – На мне снегу бугор… Заплутался! Спасибо, на заводе в колокол ударили, а то – хоть кричи!
Накинув поверх красной шерстяной фуфайки короткий полушубок, Станкевич побежал в дом, распорядился насчет самовара и прихватил из буфета бутылку рома. Пока он хлопотал, Кольцов отряхнул с тулупа снег, разделся и, прислонясь спиной к теплой печке, отогревался.
– Наделал я вам хлопот! – поёжился виновато. – Добрый человек делом занимался, а я – вот он, здорово живешь, как снег на голову…
– Верно, как снег! Ну и крутит, насилу пробился… Страх как закурило! Вы-то как добрались? В такую пургу и замерзнуть очень просто.
– Дело привычное, – усмехнулся Кольцов. – Всего хватало: и в степи замерзал, и в огне горел, и в Дону тонул, а все ничто не берет. Слухом пользовался, вы ученье кончили, – кивнул на раскрытую книгу, – а чего ж учитесь?
– Теперь хочу других учить, – шутливо сказал Станкевич. – Кончил курс, не все летать в облаках мечтаний, надо же какую-то дорогу выбрать.
– Учить людей – лучшей дороги не придумаешь!
– Так-то оно так… Да трудно мне будет: я ведь знаю, как в уездном училище учат!
– Все больше розгой да линейкой, – заметил Кольцов.
– Вот-вот! А я хочу вывести это из употребления. Да и учебники – горе одно…
Принесли самовар, закуски. Горячий чай с ромом заметно оживил Станкевича. Щеки его порозовели. С увлечением рассказывая о планах будущей деятельности, он то и дело оттягивал ворот фуфайки и прихватывал его зубами.
– Учебники надо составить новые, естествознание ввести обязательно, – загибая пальцы, перечислял он. – О, тут, знаете ли, работы – край непочатый! Но как вообразишь себе эти деревянные лица острогожских чиновников – страх берет…. Не уживусь!
– Это верно, трудненько вам придется, – согласился Кольцов.
– Глупостей наделаю, – враз как-то помрачнел Станкевич. – Меня иногда черт толкает… Я, когда маленький был, одному купцу на лысину плюнул.
– Да для чего же? – расхохотался Кольцов.
– А так. Противным показался, я и плюнул!
6
Дианка спала на диване и видела охотничьи сны – вздрагивала, рычала, перебирала лапами. За окнами не унималась метель.
Кольцов прочел новые стихи. Минуты две Станкевич сидел молча, как будто еще прислушиваясь. Кольцов исподлобья поглядывал на него. Как всегда, прочитанное показалось ему пустым, невыразительным. Часом раньше эти стихи пели, расцветали удивительно яркими картинами, а сейчас вдруг увяли, поблекли. Сделалось досадно и совестно: бог знает в какую даль перся, средь ночи взбулгачил хорошего человека… а зачем? Для чего?
– А знаете, – наконец заговорил Станкевич, – ведь вы не просто – поэт. Вы – явление.
– Как?! – Кольцов привстал даже. – Как вы сказали?
– Явление. То, что вы мне сейчас прочли – какой меркою мерить? Не знаю… Как судить о соловье? Поет – и все.
– Это меня, что ль, с соловьем равняете? – Кольцов покосился недоверчиво.
– Именно это мне пришло в голову: да, соловей! Очень прошу, милый друг, прочтите еще раз последнее…
– Извольте-с.
Ободренный словами Станкевича, он снова читал.
И снова пели стихи, и он уже не сомневался в их песенной силе.
– Завтра же отошлем в Москву, – решительно сказал Станкевич. – Обязательно надо эти последние ваши включить! Белинский пишет: все договорено, деньги собраны. Степанов берется тиснуть в своей типографии… Помяните мое слово – книжечка ваша событием станет!
– Скажите! Больно Мала для события-то.
– Да коли вы хотите знать, – вскочил Станкевич, – так напечатать одно только это – «Не шуми ты, рожь» – и уже событие… Да какое!
7
Утро было ясное, розовое. Метель утихла. Синие и золотые сугробы лежали, как застывшие волны.
Станкевич вышел на крыльцо проводить Кольцова.
– Спасибо, – сказал Кольцов, прощаясь. – Вы, милый мой Николай Владимирыч, еще на один порожек меня подняли! Великое вам спасибо, земной поклон…
– Ну, полно!
Они обнялись. Кольцов приподнял шапку, вскочил в легкую плетеную кошевку и пустил лошадь. Застоявшийся на морозе пегий меринок резво взял с места и, то и дело переходя вскачь, побежал по визжащему снегу. Выехав из ворот усадьбы, Кольцов отвернул воротник тулупа и оглянулся назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52