А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ревность! Перуны! Кто бы из вас, – толстяк насмешливо прищурился, – кто бы из вас способен был вонзить кинжал в пылу страсти, разорвать грудь любимой?..
Молодые люди потупились.
– Его супруга – ангел-с, мадонна: совершенство форм, грация… Я молюсь на нее! Но вот-с, она смотрит влюбленными глазами на государя – заметьте, на государя! – восклицает: «Ах!» И что же? Карл, как разъяренный тигр, бросается к ней и вырывает из уха сережку – с мясом-с!
– Виноват! – кашлянув в руку, обратился Кольцов к толстяку. – Вот слушаю вас и никак в толк не возьму – о художнике ли нашем великом Брюллове изволите рассказывать или же о мяснике базарном.
Краснобай окинул Кольцова презрительным взглядом.
– Милостивый государь, – надув щеки, произнес, – как вы смеете…
– Да что ж тут сметь! – резко сказал Кольцов. – Все сбили в кучу, несете околесицу, сплетни какие-то, и все под маской искусства… Да вы сами-то нюхали, что это за школа натуральная? Ведь вас молодые люди слушают… совестно!
Толстяк побагровел.
– Вы… ты… этак мне?! – угрожающе надвинулся на Кольцова. – Мне?! Да знаешь ли ты… Ах, ваше превосходительство! – Толстяк расплылся в сладкой улыбке и, глядя через плечо Кольцова, стал кланяться, прижимая руку с платком к груди. – Честь имею, ваше превосходительство…
– Все шумишь, Яненко? – раздался негромкий насмешливый голос.
Кольцов обернулся. Перед ним стояли Жуковский и Смирдин.
– Алексей Васильич! – удивленно произнес Жуковский. – Вот встреча! Что это, неужто вы с ним, – указал на Яненко, – спор затеяли?
– Да так-с, – не переставая кланяться, заюлил толстяк, – все об искусстве… Вернейшие мысли высказали… не имею чести быть знакомым-с…
– Вот кстати, – не обращая внимания на Яненко, сказал Жуковский, – только вчера Алексей Гаврилыч о вас справлялся. Я сейчас к нему – поедемте? Там у нас дельце одно затеялось… С Брюлловым познакомлю, он нынче быть обещался. Александр Филиппыч! – обратился к Смирдину. – Книги, голубчик, ко мне домой пошли…
И, сопровождаемые поклонами, Жуковский и Кольцов под руку вышли из магазина.
3
У Венецианова были гости.
Один – с длинными волнистыми, чуть рыжеватыми волосами и крошечной бородкой, франтовато и дорого, но небрежно одетый, очень подвижной; другой – нескладный, судя по землистому цвету лица и довольно поношенному сюртуку, близко знакомый с нуждой, забавно мешавший в разговоре русскую речь с украинской.
Венецианов обнял Кольцова и представил его гостям. Франт оказался Брюлловым, нескладный – художником Сошенко.
– Ну что, Алексей Гаврилыч, были? – поздоровавшись, спросил Жуковский.
– Был! И очень даже был! – воскликнул Венецианов. – Уперся, да и только. Две тысячи – и говорить не желает…
– Який немец зловредный, хай ему! – Сошенко стукнул кулаком по ладони. – Уразумел, бисов сын, яким хлопцем володие…
– Понял, проклятая сосиска, – раздраженно сказал Венецианов, – раз этакую цену заламывает…
Алексей с недоумением поглядывал то на того, то на другого: что за немец? какие две тысячи?
– Да расскажите же, – не выдержал наконец, – что тут у вас делается? Слушаю, слушаю, а в толк никак не возьму!
– Ах, прелесть ты моя! – спохватился Венецианов. – Тут, брат, история прегорькая… Кащей-немец рабом владеет, а тот раб – художник гениальный. Вот, милый, все мы, сколько нас тут ни есть, ломаем бедные головы: как бы нашего Тараса от того немца избавить… Да где же те две тысячи, какие помещик за своего раба запросил. Ох, рабство! Ох, лютый зверь, да когда ж мы над твоим прахом попируем?!
– Друзья, – сказал Жуковский, – коли мы не сделаем, то кто же? У меня мелькнула заманчивая мысль. Правду сказать, все это довольно сложно, однако…
– Ну, не томи, не томи, голубчик, – простонал Венецианов.
– …однако вполне вещественно, – закончил Жуковский. – Карл Павлыч, скажите, дорогой, сколько вам платят за портрет?
Брюллов удивленно взглянул на Жуковского.
– Да так… – пожал плечами. – Тысячу, скажем, и две даже. А-а, понимаю! Только у меня на беду нет ни одного заказа, сам сижу без гроша…
– А ежели бы я доставил вам такой заказ?
– Вы, верно, шутите?
– Нисколько. Я уже говорил кое с кем из людей влиятельных и… денежных, конечно, – запнувшись, с улыбкой добавил Жуковский. – Тот портрет, что вы напишете, мы разыграем в лотерею и… вы понимаете, господа?
– Мысль действительно прекрасна, – согласился Брюллов, – и я готов хоть завтра начать сеансы… Но кто же будет изображен на портрете?
– Ваш покорный слуга, – поклонился Жуковский. – Как прикажете одеться? Официально или по-домашнему?
– Фрак, я думаю, – прищурился Брюллов. – Просто и строго.
– Но со звездой! Обязательно! Ах, Алексей Васильич, – Венецианов вытер платком глаза, – вот ведь люди, гляди, а? С этакими людьми жить и жить хочется!
4
Дела в Сенате устраивались хорошо. Слово Жуковского действовало, как магическая палочка. В первых числах марта можно было бы ехать в Москву, чего Кольцов очень хотел, – там были друзья: Белинский, Боткин, Аксаковы – весь собор, как называл Кольцов кружок Белинского. А в Питере, хоть все и были добры к нему, да постоянно в памяти жила мысль: тут убили Пушкина. Не раз приходил к его дому, глядел на окна, плотно завешенные шторами, бесконечно вспоминая свои встречи с ним, его слова, его дружескую белозубую улыбку.
Однако ехать было нельзя: Сребрянскому стало хуже, и лекарь сказал, что он не только до двора, а и до Москвы не доедет. Пришлось оставить мечту об отъезде и ждать поправки Андрея.
Питерские издатели – Воейков, Краевский, Владиславлев, Плетнев – все просили стихов, и Кольцов, не желая кого-нибудь из них обидеть, давал всем. Они охотно брали стихи, однако никто не платил, да он и сам не думал о плате: продавать свои песни за деньги казалось ему обидным и грязным делом.
Милее всех ему были Панаев и Венецианов, и он чаще, чем с остальными литераторами, виделся с ними. В их разговорах, в обращении не чувствовалось ненавистного петербургского холодка. Всегда восторженный добряк Венецианов возил его в Царское и Петергоф. Фонтаны поразили и очаровали; они были как сказка, услышанная в детстве: «в некотором царстве, в некотором государстве»… Но Царское! Лицей, пруды, статуи… Вечно живой образ смуглого мальчика в тесноватом лицейском мундирчике… «Не се ль Элизиум полнощный»… Алексей глядел и не мог наглядеться.
Дважды они побывали в мастерской Брюллова. Карл Павлович писал Жуковского; портрет был превосходен, певец «Светланы» словно в зеркале отражался: легкий наклон головы, знаменитая плешинка, брильянтовое сиянье ордена… Брюллов обещал закончить работу к апрелю.
– Нет, ты подумай! – Венецианов хлопал по плечу Алексея. – В апреле Тараса нашего вызволим… Экая сила, братец ты мой!
Брюллов показывал Кольцову рисунки Шевченко. Они были необыкновенно талантливы, и дикой, нелепой казалась мысль, что не случись так, как случилось, – и этот талант погиб бы в людской своего недалекого и жестокого господина.
В мастерской Брюллова Алексей встретился с Кукольником. Тот был слегка пьян, кривлялся, бранил Белинского за то, что он не понимает его, и грозился бросить писать по-русски.
– А как же, на каком языке вы станете писать? – спросил Кольцов.
– Натурально, на итальянском! Язык богов, вечной красоты…
– Будет врать-то, – одернул его Брюллов. – Экой еще Петрарка нашелся…
Кукольник обиделся и, покривлявшись еще немного, уехал. С Кольцовым, однако, был ласков, пригласил к себе на «среду»: по средам у него собирались литераторы.
Алексей пошел и пожалел – в кукольниковской гостиной толокся сброд: чиновники, генералы, какие-то наглые молодые люди – поклонники. Хозяин важничал, врал напропалую, гости много пили, шум стоял немыслимый.
– Ба! Алексей Васильич! И вы в этот вертеп пожаловали?
Кольцов обернулся, увидел Панаева и обрадовался ему.
– Вот хорошо-то, – сказал, здороваясь. – Все свой человек, а то я уже поглядывал, как бы стрекача задать…
– Что ж так?
– Да больно уж народец пестрый, прямо ярманка!
– А тут всегда так, вы не обращайте внимания. Идемте, я вам питерского Иуду покажу…
Панаев взял под руку Кольцова и прошел с ним в кабинет хозяина. Здесь было накурено до темноты. В глубоком кожаном кресле сидел, развалясь, кентавр в генеральских эполетах. В прическе с височками, в баках, в презрительно выпяченной губе – во всем чувствовалось желание подражать государю. Возле генерала, кланяясь и подобострастно заглядывая в глаза, юлил невысокий обрюзгший лысоватый господин во фраке, с орденской ленточкой.
– Да, брат Булгарин, – сквозь зубы, как бы нехотя, говорил генерал. – Эти ваши новейшие искусства… пошлость одна. Ничего возвышенного, все так мизерно…
– Так точно, ваше высокопревосходительство! – кланялся Булгарин. – Вот именно, мизерно-с, как вы изволили выразиться!
– Намедни в оперу ездил, – продолжал кентавр. – Подняли занавес, гляжу: мужики! Странно, композитор Глинка – дворянин, что же это, а? Уже и дворяне на холопской балалайке стали играть, а, Булгарин?
Булгарин сокрушенно помотал головой:
– И не говорите, вашесство!
– Но музыка, – цедил генерал, – где же музыка, а, Булгарин?
– Какая музыка, вашесство! Так, бренчат.
– Да нет, помилуй! – Генерал выпятил грудь и пошевелил пальцами. – Помилуй, Булгарин, что бренчат! Это трактир, где извозчики чай пьют!
– Вот именно, трактир-с! – восхитился Булгарин.
– Так надобно запретить эту музыку! – Генерал сделал жест, обозначающий запрещение. – Запретить! И внушить автору, чтобы он… ну, другую написал, что ли… Дать, наконец, ему европейские образцы!
– Так точно, вашесство, вот именно: запретить и дать образцы. Я уже писал об этом, вашесство!
– И что же?
– Не запрещают. Ведь сейчас в искусстве-то в русском – кто? Все так, кто-нибудь, из мужиков даже имеются, а благородного звания, почитай, что и нету-с… Ведь вон, – Булгарин совсем прилип к генеральской эполете, – вон ведь у них кто в литературе коноводит сейчас? Белинский, вашесство! Дебошир, санкюлот, пьяница, вашесство!
Панаев подмигнул Кольцову. Тот был бледен.
– Иван Иваныч! – еле сдерживаясь, чтоб не закричать, проговорил он. – Вертеп, вы сказали? Не-ет, хуже! На простом наречии это, сударь, не так называется! Вы как хотите, а я уйду!
И, не попрощавшись с хозяином, ушел.
5
Наступала петербургская весна. Мокрый снег, ветер с моря и пронизывающая до костей сырость наполнили воздух гнилью. Развезло дороги, началась распутица, и отъезд отложили снова.
Кольцову наскучило в Питере. И хотя каждый день он был зван то к одному, то к другому литератору, ему было скучно. Несколько раз брался за перо, да «перо, – писал он Белинскому, – было как палка», стихи не шли, и он рвал на мелкие клочки исписанные бисерным почерком листочки.
За эти два месяца он перезнакомился со всеми питерскими знаменитостями. Бенедиктов подарил ему книжку стихов. Однофамилец Жуковского, писавший под именем Бернета, частенько захаживал в номера, где жил Кольцов, и, завывая, читал свои новые, пустые и напыщенные поэмы. Из круга художников Кольцов был особенно близок с Венециановым и Мокрицким. Мокрицкий даже нарисовал его портрет, сказать по правде не очень удавшийся.
– Ты, Аполлон Николаич, извини, – сказал Кольцов, – только это не я, ты из меня красавца писаного сделал… Экий валет червонный!
– Польстил, польстил! – смеялся и Венецианов. – Красавчик получился, а самой красоты-то кольцовской и нету…
Однажды Панаев предложил Кольцову собрать у себя в номерах литераторов.
– Ей-богу, голубчик Алексей Васильич, это идея! Вы у всех перебывали, все вас знают и, кажется, теперь, не в пример прошлому, уважают. Разошлите приглашения, а я помогу насчет сервировки, вин… а?
Панаев так увлекся мыслью о литературном вечере, что, расписывая, как все это устроится, просидел у Кольцова далеко за полночь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52