А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Остальные девушки, опустив глаза, стояли молча, не шевелясь. Анисья поняла, что шутка зашла далеко, однако не отвела взгляда и, чуть улыбаясь, вызывающее глядела на брата.
Кольцов медленно закрыл дверь, неверной походкой слепого добрел до кровати и в изнеможении опустился на нее.
В доме была тишина. Во дворе громко и беспокойно кричали вороны. «К морозу, – равнодушно подумал Кольцов. – Что же, пора…»
– Пора! – сказал вслух и вздохнул. – Да, да, пора все это кончить, так дальше жить нельзя. В мезонине нетоплено, правда, но уж лучше самый лютый холод, чем тут…
Он поднялся с кровати, надел потертый тулупчик, старенькие, стоптанные, подшитые валенки, шапку; взялся было поднять окованный железом сундучок, да не смог, – сундучок был невелик, но тяжел, не под силу: в нем хранились книги, тетради, письма. Кольцов ухватил его за железную скобу и волоком потащил к двери.
Витая, узенькая, ведущая в мезонин лестница казалась бесконечной. Сундучок громыхал по ступенькам, сердце билось отчаянно, со лба лил пот и застилал глаза.
Наконец последняя ступенька была преодолена, и Кольцов, толкнув ногою набухшую дверь, вошел в мезонин. «Ну, вот и все!» – сказал он. На него пахнуло холодом и сыростью нетопленых пустых комнат. В дальней, самой большой комнате, где он жил летом, стоял топчан, накрытый пестрой дерюгой. Кольцов лег на него и сразу же почувствовал холод.
«Нет, так нельзя, – подумал он. – Этак и впрямь застынешь».
В самом деле, после жарко натопленных нижних комнат в мезонине чуть ли не мороз гулял.
– Все равно, – сказал Кольцов, – рано еще меня отпевать!
Он принялся согреваться, как это делают извозчики, хлопая руками то по груди, то по спине. Скоро он устал и закашлялся, однако почувствовал тепло, лоб запотел.
– Ладно, – пробормотал, – будем устраиваться на новом месте…
Открыл сундучок и вынул оттуда небольшую гравюру. Это был портрет Пушкина в гробу, который прислал Смирдин. Кольцов долго вглядывался в дорогие черты спокойно и равнодушно лежащего поэта.
– Солнце! Ничего с тобой не боюсь…
Послышались шаги. В мезонин вошла маменька, стала у порога и заплакала.
– Ну что вы, маменька! Не плачьте, все хорошо…
– Милая ты моя детка! Да что это они все на тебя навалились, господи… Уж ты потерпел бы, право, ведь гляди, холодина-то какой! Тебе бы сейчас на горячей лежанке, а ты вон куда. Лешенька! – Прасковья Ивановна поднялась на цыпочки, погладила, как маленького, по растрепавшимся волосам. – Лешенька, детка, ну пойдем вниз, сынок, не губи себя, родимый…
– Нет, маменька, душно мне внизу у вас, мочи нет… Мне там смерть! А вы за меня не тревожьтесь, я ведь двужильный, вы ж сами знаете, – слабо улыбнулся Кольцов. – Мне, как я сюда перебрался, даже полегчало как будто.
– А уж отец-то, – зашептала Прасковья Ивановна, – отец-то на твое самовольство осерчал – страсть! Дров тебе давать не велел… А я вот, – она порылась в карманах кацавейки, – я вот тебе свечку принесла, как же впотьмах-то! А дровец, вот как стемнеет, спустись во двор, да крадучись, охапочку-то и схвати… Ничего, бог даст, там нынче Пантюшка караулит, ничего, возьми.. А я побегу, – спохватилась, – Христос с тобой, неравно хватится отец-то. Он ведь мне сюда ходить не велел, ох господи, царица небесная!
И часто-часто закрестив сына мелкими крестиками, она ушла. Когда стемнело, он вышел во двор. Снег валил крупными хлопьями. В дальнем конце двора, где чернел сад и были сложены поленницы дров, смутно виднелась фигура сторожа в тулупе с высоко поднятым воротником.
«Подумать только, на воровство иду!» – усмехнулся Кольцов.
– Стой, что за человек! – крикнул Пантелей.
– Дед, – тихо сказал Алексей, – это я, не кричи! Отец дрова мне давать не велел, так не замерзать же…
– Васильич? – удивился старик. – Да бери, милый, бери, сколько хошь! Бери, ничего… Снежок-то и след заметет, и все, значит, аккуратно будет. Дай-кось я тебе тут березовеньких, какие посуше, отберу…
9
Дрова быстро разгорелись, и в комнате сразу стало уютно.
Кольцов пододвинул сундучок к печке, сел и загляделся на веселое пламя. Вот так, год тому назад, погасив свечу, сидели они с Белинским возле печки, и Белинский горячо доказывал все выгоды книжной лавки, которую можно открыть в Питере.
– Боюсь я этой проклятой торговли! – сказал тогда Кольцов. – Слов нету: книги не быки, да все – коммерция. И не хочешь, да сплутуешь, ведь это такое дело…
– Ну нет, – возразил Белинский. – Что ж это, по-вашему, выходит, что раз торговля, то и плутовство?
– Обязательно!
– Ну, это уж вы, батюшка, слишком! Да я вам тысячу примеров приведу и докажу, что вы не правы. Боткин, например.
– Эк хватили – Боткин! В большом деле зачем плутовать? Какая нужда Боткину обманывать, когда у него оборот мало что не в полмиллиона? А вот ежели все вокруг пяти-шести тысчонок вертится, то виноват: ангелом будь, и то согрешишь!
– Может быть, вы и правы, – помолчав, сказал Белинский. – Одно знаю: из Воронежа вам бежать надобно. И как можно скорее.
Нелепо получается: человек полон огня, таланта, да вот – нужда, руки связаны. А другой кидает на развлеченья тысячи, армия мужиков на него работает, кровавым потом обливается. И это все считается разумно, в порядке вещей… Ай да разум!
Кольцов лукаво взглянул на Белинского.
– Что ж вы так разум-то корите? Помните, как в запрошлом году бакунинскую статейку мне давали?
– Не напоминайте, милый друг! Каюсь, был грех… Все этим проклятым разумом оправдывал!
Вечер кончился смешно. Приехал Панаев и принялся раздраженно бранить своего лакея:
– Грубиян, скотина! Все, что ни скажешь, норовит, каналья, по-своему, все старается, как бы обмануть да обсчитать!
– Да чему ж вы удивляетесь? – пожал плечами Белинский. – Прислуга ваша – это совершенно естественные и исконные ваши враги. Ну вы, Иван Иваныч, сами посудите: почему он должен прислуживать вам и делать для вас всякую грязную работу? Почему не вы обязаны ему прислуживать?
– Так ведь я ж ему жалованье за это плачу! – воскликнул Панаев.
– Вот хорошо! – засмеялся Белинский. – А почему б не ему платить вам жалованье и командовать вами?
Панаев с минуту изумленно глядел на Белинского, потом хлопнул ладонями по коленам и с хохотом повалился в кресло.
10
В комнате стало темно. Дрова прогорели и превратились в груду золотого крупного жара. Спать не хотелось, однако болела спина и ноги. Надо было лечь.
Он прилег на топчан и, укутавшись тулупчиком, прислушался. В доме было тихо, только где-то на дворе дед Пантюшка кричал на собак, натравливал их на кого-то. «Вот человек! – подумал Кольцов. – Век прожил, к ста годам подбирается, а здоров как черт. И жизнь у него вся ровная, как дорога: на гору потяжелей, с горы полегче, яма встретится – обойдет, родничок – напьется…»
– Мартынко! Мартынко! – кричал под окнами дед. – Куси его!
«Я вон сколько бился, – продолжал раздумывать Кольцов, – все эту чертову истину за хвост норовил схватить… Друзья толкуют: субъект, объект, абсолютная истина – жизнь. Ну, субъект одолел, объект понимаю, а как они соединяются в общем бесконечном игрании жизни – хоть убей – и сейчас не постигаю. Да, может, все это и не надо? Дюже высоко воспарили мы, так высоко, что одни облака, а земли уж и не видно…»
Ему вспомнилось, как в прошлом году зашел он к князю Вяземскому. Князь Петр Андреич принял его в своем богатом, заваленном книгами и увешанном картинами кабинете. Было утро. Князь в китайском халате сидел за письменным столом и что-то писал… Так вот, что это он вспомнил про Вяземского? Ах, да! Все началось с кольцовского дела, по которому хлопотал князь. «Ну, как живете, Алексей Васильич? Все в дрязгах, все в заботах?» – «Да как же, ваше сиятельство, такая моя стезя…» – «Поэту, мой друг, такая стезя – смерть!» – «А куда ж денешься-то? Пить-есть надо». – «Оно так, да хорошо бы отрешиться». – «Не могу-с! Пятками к земле прирос!» – «А я слышал, мой друг, вы в философские дебри ударились?» – «Да что, князь, добрые люди приохотили меня к познанию, да голова дурная, все не могу умом обнять…» – «Так плюньте же, дорогой Алексей Васильич, на философию! Немцы – дураки, и уж ежели хотите знать, то жизнь – это и есть философия!» – «Так как же, князь, вы говорите, чтоб отрешиться?» – «Да нет, я не в том смысле. Жизнь хороша и умна. Я про то вам хотел сказать, чтоб от грязной коммерции отрешиться». – «Ну, тогда опять вопрос: а кушать что буду?»
Ему очень живо вспомнился этот разговор, и он ясно представил себе Вяземского, с его толстым лицом, очками и каким-то важным добродушием.
Поднялся ветер, жалобно засвистел в трубе.
«А трубу-то я не закрыл, – поморщился Кольцов. – К утру все тепло выдует».
Встал и закрыл печную задвижку. Спать не хотелось. Ощупью нашарил на столе огарок, что принесла маменька, высек огня, зажег свечку.
– Вон как все просто! Было темно, высек огонь – стал свет… А мы умничаем, в какие дебри забираемся, плутаем в потемках отвлеченностей… Правильно, князь Петр Андреич! Не время ль нам оставить небеса-то? Не время ль нам оставить… Не время ль нам…
На чисто выструганной доске столешницы огрызком карандаша записал:
Не время ль нам оставить
Про небеса мечтать?
Это были стихи. «Ну, что ж, вон в сундучке тетрадь, сейчас достанем, запишем…»
– Не время ль нам оставить? – пробормотал Кольцов. – Да нет, тетрадь еще найти надо, а доска чистая, хорошая…
Не время ль нам оставить
Про….
«Небеса ли? – мелькнуло. – Может, высоты? Это еще отвлеченней!»
Про высоты мечтать, –
записал уверенно и, не останавливаясь, ловя счастливую мысль, продолжил:
Земную жизнь бесславить,
Что есть иль нет – желать?
Легко, конечно, строить
Воздушные миры…
Вспомнил, как Белинский однажды шутя сказал про Бакунина:
– Ему дай зубочистку, он тебе с ней в такие абстрактные высоты заберется, что никакому Гегелю не допрыгнуть! – И добавил серьезно: – А в конце концов все сведет к самому себе, к своему всемирному, вселенскому «Я» – с большой, трехэтажной буквы.
Легко, конечно, строить
Воздушные миры…
– И уверять, и спорить, – глядя на вздрагивающий огонек, пробормотал Кольцов, –
И уверять, и спорить:
Как в них-то важны мы!
Все вздор, все выдумки. Боже мой! Человеку дан величайший дар – жизнь, а он, как неразумное дитя, отбрасывает его! А ведь на этом распутье две дороги: жизнь и смерть. Так, отбрасывая жизнь с ее радостью, солнцем, всем миром, – неужели ж о смерти мечтать?
Всему конец – могила;
За далью – мрак густой;
Ни вести, ни отзыва
На вопль наш гробовой…
Нет, какой же вопль гробовой? Это, брат, не то слово, в гробу не закричишь… Роковой!
На вопль наш роковой, –
поправил и поглядел на свечу. Она догорала. «Успеть бы!» – тревожно подумал. И вдруг ему представился солнечный день, Лысая гора, река, необъятный простор лугов и полей, и они с Варей, карабкающиеся по песчаной круче… Вот счастье! Вот она, жизнь-то!
Легко вздохнул и без помарок дописал:
А тут – дары земные,
Дыхание цветов.
Дни, ночи золотые,
Разгульный шум лесов,
И сердца жизнь живая,
И чувства огнь святой,
И дева молодая
Блистает красотой!
Свеча догорела, пламя взметнулось и погасло. Не хотелось вставать, двигаться. Холодный жесткий топчан показался ужасен. Склонив голову на руки, он так и заснул за столом, над стихами.

Глава десятая
Тише! О жизни покончен вопрос…
Больше не нужно ни песен, ни слез.
И. Никитин
1
Наконец закончились все приготовления, и Анисьина свадьба была назначена перед масленицей – на пестрой неделе.
В день свадьбы Кольцов сидел у себя в мезонине и прислушивался к веселому шуму, который происходил внизу. Даже во дворе шла суматоха: работники выводили из конюшни лошадей, чистили их, расчесывали гривы и вплетали в них алые ленты.
Среди дня стали одевать невесту. Румяные хохочущие девицы бегали с утюгами и платьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52