А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

.. Первый падший мужчина, отринутый от бога за то, что посмел не таить свою любовь к женщине Еве...
Она тогда еще крепче сжала его пальцы, шепнула:
– Хочешь, я подышу на каждый палец? Они у тебя как ледышки...
– Нет, не поможет. Это у меня должно случиться само, я согреюсь, когда чуть успокоюсь, – ответил Роумэн. – Не надо, конопушка... Меня не оставляет страшное чувство, что мир мстит счастливым. Правда... Как страшно: высший трагизм религии заключается в таинстве расстояния... Чем дальше мы от того, что было девятнадцать веков назад, тем неразгаданнее становится начало... Ведь то, что едино, нет смысла вязать морским узлом, правда же? А всякая связь есть желание преодолеть разрыв...
– Мне очень часто кажется, что все, происходящее у нас с тобою, уже было.
– И мне так кажется, любовь. Только я не помню, чем все кончилось в тот, первый раз, много веков назад, когда у нас с тобою только начиналось...
– Ну их всех к черту, родной, а? Давай поставим на всем точку?
И тогда он, обведя глазами приборный щиток машины, тихо, но так, чтобы его слова можно было записать, если в машину воткнули микрофон, ответил:
– Ее поставили за нас, конопушка. Нашей свободой распорядились по-своему. Остается принимать те правила, которые нам навязаны.
– Ты не мо...
Он сжал тогда ее пальцы, еще раз показал глазами на щиток и вздохнул:
– Я теперь не могу ничего. Ровным счетом ничего. Понимаешь? Ни-че-го...
Мотель находился на берегу океана, неподалеку от того места, куда Грегори привозил Элизабет с мальчишками купаться; кухня была отвратительная, мясо и овощи, но зато можно было сесть у самой кромки прибоя и, не опасаясь подслуха, говорить то, о чем нельзя сказать ни в одном другом месте на земле; там Роумэн и предложил Кристе глубинную игру: «Начну пить, изменять тебе, опускаться...» – «Изменять по-настоящему?» Она тогда не смогла удержаться от этого вопроса, кляла себя потом, как можно говорить ему такое, это же он, Пол, ее любимый и единственный, неужели бабья ревнивая дурь столь неистребима в дочерях Евы?! «Ты сможешь вынести все это?» – спросил он тогда. «Смогу», – ответила она и теперь кляла себя за этот ответ.
...Криста поднялась с кровати, прошлепала босыми ногами по толстым, проолифленным доскам на кухню, – оформила ее точно так, как у Пола в Мадриде, – поставила воду на электрическую плитку, достала настоящий кофе (после того, как ей уплатили деньги за дом, можно было пользоваться рынком, там продавали все, какой-то пир во время чумы), сварила себе маленькую чашечку медленной, тягучей, темно-коричневой, вязнущей в зубах жижи, сделала два глотка и сразу же почувствовала, как сердце начало биться, раньше она его вообще не ощущала. Нельзя быть такой здоровой в этом больном мире: такое здоровье вызывающе.
Зачем я сказала ему тогда, что «смогу»? В любви необходимо быть точным. Я должна была представить себе весь этот ужас расставания, страх, постоянный страх, что с ним там случилось, он один, без меня, кто поможет ему, кто закроет его, если в лицо ему наведут револьвер, кто будет целовать его грудь, когда сердце молотит «заячьей лапкой»?
Криста заплакала; она всегда плакала беззвучно, только спина тряслась и лились слезы, неутешные, как у маленькой девочки; она помнила свое детское впечатление (чем чище человек, утверждал Пол, тем больше он помнит свое детство), когда соседская Герда, ей было, кажется, четыре годика, каждое утро, просыпаясь, начинала плакать в голос, вой какой-то; папа тогда сказал Кристе: «Видишь, как это некрасиво – голосить на потребу окружающим? Это она так привлекает к себе внимание, вырастет, боюсь, нехорошим человеком».
А вдруг это не игра, а у Пола настоящий инфаркт, подумала она. Телеграмма Элизабет такая тревожная, в ней столько отчаяния... А ты хочешь, возразила она себе, чтобы сестричка сделала приписку: «Игра развивается как надо, все хорошо, мы их дурачим»?!
Ох, боже мой, ну и катавасия, ну и путаница, за что нам все это?!
Я мечтаю только об одном: купить билет, вылететь первым же рейсом к нему и быть подле, это такое счастье – видеть его лицо, целовать его ледяные пальцы, указательный весь желтый от его «Лаки страйк»; мне нравится в нем все – даже то, что он курит солдатские сигареты, то, что они у него крошатся... в этом есть какой-то затаенный, истинно мужской, очень достойный шик.
А что, если его отравят в этой чертовой больнице?!
Эта мысль была до того невыносимой, что Криста сняла трубку телефона; сейчас закажу Голливуд, ну их всех к черту, прилечу к Элизабет и заберу Пола сюда... дальше так невозможно...
Положи трубку, сказала она себе, если ты хочешь потерять мужчину, которого любишь больше жизни, который твоя гордость, поступай так, как подсказывает чувство; если же ты мечтаешь быть с ним столько, сколько определил господь, руководствуйся рассудком. Такие, как Пол, не любят истерик и бабства, потому что слишком высоко чтут женщину, которой преданны. Это слабым мужчинам нравится, когда женщина «ведет корабль», приняв на себя тяжкое бремя ответственных решений; какой ужас; нет ничего страшнее матриархата; мужчина для того и создан господом, чтобы мы имели право ощущать свою женственность...
Криста взяла Библию с маленького столика возле телефона (она постоянно ждала звонка, ей казалось, что Пол должен вот-вот позвонить к ней, у него будет сломавшийся, больной голос, и он скажет: «Приезжай, конопушка, я не могу без тебя больше»), открыла наугад страницу и ткнула пальцем в строку (она гадала каждый день и на полях отмечала карандашом, какого числа что выпало); отчего-то она всегда жмурилась, когда открывала страницу и опускала палец на строку (наверное, тоже с детских лет, когда мамочка, папа и я играли по вечерам в карты; проходя мимо папы к чайнику, надо было непременно зажмуриться, чтобы ненароком не увидеть его карт, это же стыдно – подглядывать...).
Открыв глаза, Криста прочитала: «И поставил перед сынами дома Рехавитов полные чаши вина и стаканы и сказал им: пейте вино. Но они сказали: мы вина не пьем, потому что Ионодав, сын Рехава, отец наш, дал нам заповедь, сказав: не пейте вина ни вы, ни ваши дети вовеки. И домов не стройте, и семян не сейте, и виноградников не разводите и не имейте их, но живите в шатрах во все дни жизни вашей, чтобы вам долгое время прожить на той земле, где вы странниками».
Вот видишь, шепнула она себе, как все хорошо! Здесь же написано: «долгое время прожить»; нам с Полом суждена долгая и прекрасная жизнь, только нельзя распускать себя, мамочка верно говорила мне, если любишь человека, растворись в нем, будь его частичкой, уважай его право на поступок, никто так не ценит свободу, как любящий, все разрывы происходят из-за того, если женщина не умеет держать себя в узде, мы ведь хранительницы очага, а его надо беречь, без тепла нет жизни, а без веры в того, кого любишь, нет будущего...
Перед началом войны у отца был роман с женщиной, приехавшей на практику из Стокгольма. Криста узнала об этом от подруги в университете, она только-только начала заниматься на первом курсе, посещая при этом лекции по философии; ей понравились эпикурейцы, отец тогда увлекался этой школой, а она заражалась всем, чем болел отец, даже яхту научилась водить, когда он купил ее в рассрочку, назвав в честь мамочки «Анна-Мария».
Сначала Криста не поверила подруге, а потом увидала папу и ту рыжую, долговязую женщину, когда они садились в трамвай; отец был оживлен как-то совершенно по-особому, нежно помог этой отвратительной лошади войти в вагон, полуобнял и погладил своей большой рукой моряка (дедушка был моряком и прадед тоже, у них у всех были огромные ладони, очень сухие, с глубокими линиями жизни) по нарумяненной щеке этой накрашенной шведки.
Криста тогда долго не могла прийти домой, ей было страшно увидеть мамочку и папу вместе; какая низость, наша мама так красива, как можно предавать ее с какой-то кобылой, у нее ноги, как спички, и волосы накручены перманентом...
Отца дома не было, мама вязала возле камина, ужин был накрыт только для Кристы. Девушка обняла мать, осыпала поцелуями ее лицо, волосы, руки.
– Ты что, маленькая? – спросила тогда мамочка. – Кто-то обидел тебя?
– Нет, нет, просто я очень тебя рада видеть, – ответила Криста, сдерживая слезы. – Какая ты у меня красивая, мамочка, нет тебя красивей... А где... отец?
– Папочка сегодня будет поздно, он с друзьями...
Кристина почувствовала, как в ней поднялось что-то темное, горячее, слепое:
– Он не у друзей!
Мать отложила вязанье, обняла Кристу, посадила на колени, хотя дочь была уже выше ее на полголовы, взяла ее руки в свои и очень спокойно сказала:
– Я все знаю, девочка...
– Кто тебе об этом...
– Папочка. Наш папочка... И ты не вправе называть его «отец». Так говорят об очень плохих родителях – «отец», «мать»... А у тебя замечательный папочка...
– Но я видела, я видела, видела, видела эту отвратительную лошадь!
– А я с ней и с папочкой пила кофе со сливками... Ты думаешь, любовь – это очень просто? Ты думаешь, это розы без шипов? Но таких нет на свете... Любовь колючая, Кристина, между теми, кто по-настоящему любит, нет тайн и запретов... Я знала, на что иду, когда выходила за папочку... Он был всегда честен... И никогда не лгал... И не унижал мое достоинство... Я сама виновата во всем, если хочешь знать... Папочка, когда мы стали встречаться с ним, сказал, что брак убивает любовь, потому что порождает ощущение властвования... Он ведь дружил с русским послом госпожой Коллонтай, ее очень бранили в Москве за ее книгу о свободной любви... А папочка увлекался ее концепцией... Но я настояла на том, чтобы все было, как у других... Женщина более склонна к единообразию, чем мужчина, это первородная тайна творения, не нам ее понять... Я настояла, понимаешь? Даже того хуже: я понудила папочку пойти в костел... А ведь он у нас с тобою безбожник... Следовательно, всю ответственность за происходящее несу я. Папочка – гений, он загорается, как сухой хворост, он испепеляет себя желанием понять... Все, что ему встречается... А поняв то, что казалось загадкой, он перестает интересоваться... У него было три увлечения, Кристина... И я знала о них... От него... Он предлагал мне расстаться... Я отказала ему в этом...
– Почему? Из-за меня?
И мама тогда ответила:
– Ты появилась против моей воли. Я не хотела тебя. Я постоянно хотела быть с папочкой. Он умолил меня дать тебе жизнь. Может быть, я не смею тебе этого говорить, но мне кажется, что я люблю его больше всех на земле... А он не может жить ни дня без тебя... И если когда-либо он расстанется со мной, будь доброй к той женщине, которой он увлечется. Пообещай мне это, Кристина...
– Как ты можешь так говорить, мамочка?
– Я просто не умею думать и говорить иначе... Такая уж моя... вера... Слово «ревность» имеет множество значений, и ревность к мужу в этом смысле стоит на последнем месте; на первом – зависть, а потом стремление сравняться... Так вот я выбрала себе второе: желание сравняться, быть рядом... Садись и ужинай, маленькая. А потом сразимся в карты, я тебя непременно обыграю...
– Мамочка, извини... Можно, я задам тебе вопрос?
– Конечно.
– Мне как-то совестно задавать его, но я твоя дочь, и мне уже восемнадцать... Ты очень красивая женщина, тебе сорок лет... Это же очень горько-женское одиночество...
Мама тогда рассмеялась:
– Ну, знаешь ли, душа моя, если все измерять только этим... А зачем людям дана дисциплина? Работа? Ощущение усталости? У нас небольшой дом, всего восемь комнат, гараж. Но ведь их все надо убрать. А это – время и силы. Надо постричь газоны в саду – это тоже время и силы. Надо связать папочке и тебе носки и свитеры на зиму, приготовить обед, купить продукты...
– Мамочка, но ты же просто святая!
– Нет, Кристина, я далеко не святая... Я умная... Понимаешь? Я умная. И чтобы сохранить то, что мне дорого, я готова жертвовать малым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91