А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Сколько же ему лет - шестьдесят, семьдесят? По виду и так и этак может быть. Алеша спросил об этом.
– Пятьдесят восемь, да, пятьдесят восемь стукнуло на той неделе. Увы! - смущенно признался Петр Харитонович.
– На той неделе? Почему не отметили? Зажал, батя, бутылец, нехорошо.
– Да тебя не было, ты ночью пришел. Я справлял, справлял. Гости были, Василий Захарович с супругой навестили. Помнишь его?
– Буйвол двуногий. Как же, помню. Он еще не помер разве?
Петр Харитонович огорчился. Он и рад был застолью с сыном, но что-то в Алешином тоне настораживало, обижало. Словно иначе как с подковыркой сын уже не умел и не хотел разговаривать с отцом.
– Иногда думаю, Алеша, мой ли ты сын? - Это вырвалось у Петра Харитоновича машинально, потому что, задавленный тоской, он не всегда теперь контролировал свою речь. Бывало, задним умом сомневался, говорил ли такие-то и такие-то слова или ему померещилось. Некоторые сослуживцы поглядывали на него с укором, а некоторые с ожиданием. Значит, все же позволял себе иногда высказывать то, что мужчина должен прятать до могилы. На своем дне рождения, не будучи и пьяным, вдруг спросил Василька: «Скажи по совести, Васенька, ты хоть любил Елену Клавдиевну?» Хорошо хоть супруга в тот момент отправилась на кухню хлопотать. Генерал против обыкновения растерялся, хотел, видно, отмочить буйную шутку, уже гоготнул по-гусарски, но ответил миролюбиво: «Она была славная женщина, Петя. Мир праху ея!» За эти добрые слова Петр Харитонович заново полюбил старого друга. Но неловкость осталась. Обиженный Василек тут же начал собираться и увел жену из дома, где полоумный хозяин посреди дружеского застолья вдруг вонзает в грудь гостю ядовитую стрелу.
Алеша допил залпом стакан молока, сказал с сожалением:
– Никогда ты не повзрослеешь, отец.
– Что ты имеешь в виду?
– Как что?
– Почему я не повзрослею? Чудно слышать такое от сына.
– Ты всю жизнь на иждивении у государства живешь. Учишь зеленых юнцов маршировать и кричать «Ура!». За это тебе деньги платят. Своими руками не заработал ни копейки. Вот и мучает тебя всякая ерунда.
– Не смей так со мной разговаривать, наглец. Отечество в опасности - это тоже тебе ерунда?
– Пустые слова. Отечество, совесть, добро и зло - тьфу! У мужчины там Отечество, откуда он врага вышвырнул. А у тебя и врагов никогда не бывало - только начальство и подчиненные. Враги у тебя в Пентагоне, по телику тебе фигу показывают. Скучно ты прожил, отец… Все, точка. Пока.
Хлопнул входной дверью, а Петр Харитонович остался сидеть за столом, низвергнутый в бездну. Мальчишка в неволе оборзел, охамел, но он умен, да, умен. Это его сын, напрасно сомневаться. В запальчивом вздоре, который он нес единственно затем, чтобы побольнее задеть отца, есть много чудовищной правды. Действительно, кто его враги? Кто у него, пожилого и честного полковника русской армии, личный враг? Не в Пентагоне, а здесь, в разоряемом доме. Не тот умозрительный враг, который занят идеологической и экономической диверсией, а личный враг, разрушитель с фамилией и адресом. Тот живой, не надуманный враг, которому он перекрыл дыхание, придавив к земле. Своими руками. Своими зубами перегрыз ему глотку, чтобы не мучил стариков и не развращал детей? Нет такого врага у него, есть лишь оппоненты. Он не воин, он краснобай и неврастеник. Охать и сокрушаться - легче всего, проще всего. Если он не одолел ни одного реального проходимца, насильника, супостата, выходит, и не помог ни одному униженному, молящему о помощи человеку. Он не скучно жил, вообще зря коптил белый свет. На его содержание, на его сытую морду отстегивали денежки из скудных пенсий старух, а он в благодарность по-бабьи скулил: ах, погибает Отечество! Стыд охватил Петра Харитоновича рачьей клешней. Привычным движением он стиснул голову, но даже в ушах уже не трещало. Похоже, из него выкачали не только волю к сопротивлению, но заодно и все мозги…
Алеша стоял на автобусной остановке, дымил сигаретой, ждал Настю. Он был трезв и задумчив. Отец и мать, думал с досадой. Когда же наконец они перестанут ему досаждать? Когда прекратится их бессмысленное присутствие в его жизни? Мать из могилы иной раз пытается по ночам с ним переговариваться, а уж от отца вовсе нет спасения: каждый день сидит, вылупив глаза, с таким видом, будто что-то из себя представляет, кроме телесной оболочки. Смешно, унизительно, но он, внутренне совершенно свободный человек, не находит в себе силы окончательно вытравить этих двух нелепых, никчемных людей из своего сознания, всего лишь, кажется, по той причине, что двадцать восемь лет назад их физиологическое естество обуял каприз зачатия.
Настя спорхнула с автобусной подножки, он протянул ей руку, но она его помощью не воспользовалась и сразу надулась.
– Брось свои уголовные замашки, - изрекла. - Достойные юноши заранее уславливаются с девушкой о свидании, а не выныривают из ночной тьмы. А если бы я приехала не одна?
– Настюха, скажи, ты любишь своих родителей?
– Неужели ты думаешь, я с тобой буду это обсуждать?
– Почему нет?
– Да потому что знаю, почему ты спрашиваешь.
– Почему же?
– Ты где-то услышал, что дети почитают и любят своих родителей, и тебе это чудно. Утешься. Ты близок к животному миру, к природе, а там все по-твоему устроено. Волчонок подрастет немного и уже едва ли отличит свою мамочку в стае. Должна тебя огорчить, люди созданы иначе… Хорошо, я тебе отвечу. Да, я люблю своих родителей больше, чем себя. Это правда. Я их жалею. Я люблю их за все, но больше всего за то, что они умрут раньше меня.
Молодые люди подошли к Настенькиному дому. Остановились в скверике возле детской беседки. Настя изображала нетерпение и приплясывала.
– Я тебе не верю, - сказа Алеша.
– Твое дело. Я устала, чао!
– Погоди. Твой отец - козел, я его видел. У него на морде написано, что он алкоголик и ничтожество.
Настя удачно махнула рукой, в которой у нее были зажаты ключи, и засветила Алеше в ухо. Он небрежно мотнул башкой, словно отогнал муху.
– Все же объясни, как можно любить ничтожество? Ничтожество может любить только такое же ничтожество. Разве не так?
– Если ты еще раз оскорбишь моего отца или любого близкого мне человека, я… я убью тебя, негодяй!
Свет из окон падал ей на плечи, лицо оставалось в тени. Зато бешеная, спокойная ненависть ее взгляда легко рассекала мглу, точно фонарик. Ничего более прекрасного, манящего и таинственного Алеша в жизни не видел. Он был заворожен. Этой хрупкой девочке некоей высшей силой действительно была отпущена власть карать и миловать. Он это уже ощутил на себе. Но ведь это бред - так думать. Ничем, в сущности, не отличающийся от того бреда, в котором постоянно пребывает его достославный родитель в погонах и в который так или иначе погружены все граждане страны, где его угораздило родиться. Все население тут бредит либо жирной колбасой, либо космическими видениями. Лишь несколько человек из безразмерного скопища принимают мир таким, каков он есть - гнусным, беспощадным, но порой проливающим слезы умиления палача над жертвой. Даже отчаянный противоборец Федор Кузьмич тешил себя слащавыми химерами о справедливом устройстве бытия, и тогда Алеша молча его презирал.
Настя крутнулась на каблуках, чтобы убежать, но он поймал ее длинными руками, раскрутил волчком и смял. Наугад нащупал ее рот и впился в него, вгрызаясь в ее череп, заглатывая целиком, как питон умерщвляет зайчонка. Настя застонала негромко, колени ее гнулись. Судорожные пальцы Алеши глубоко погрузились в ее плоть. Показалось ей, наступил конец света. На рассудок обрушилась темень. Тело раскачивалось меж небес и землей. От вязкой боли трепыхалась каждая клеточка. И все же… все же был короткий миг, когда она ответно прижалась к нему, когда зубами прищемила его язык, когда боль притихла, сменясь истомой… Алеша наконец перестал ее ломать, но из рук не выпустил. Дышал хрипло. Его воспаленная кожа потрескивала. У него в руках она откинулась, как в кресле, полуприкрытые глаза ее лунно мерцали. Алеша произнес удивленно, будто себе не доверяя: - Кажется, финиш, Настюха. Я в тебя влюбился. Из-под смутных ресниц взгляд хитро сверкнул:
– Отпусти!
Он послушался, Настя встряхнулась, проверяя, держат ли ноги. Головкой повела: цела ли шея. Все было на месте, все было хорошо. Побывала в пасти у зверюги - и ничего особенного. Алеша бормотал самозабвенно:
– Когда б я знал, что так бывает… Нет, никому не верил. Думал: брехня. Но теперь… Мне тебя все время хочется. Пойдем ко мне? А лучше пригласи домой, а? Чаю напьемся. Я твоим понравлюсь, ты чего! Свечкой прикинусь ради любви. Но ты не отталкивай, я ведь за себя не ручаюсь. Первый раз влюбился - это не шутка. Кузьмич не поверит. Ты сама-то веришь? Я не вру. Закрутило, как фраера. Я сопротивлялся - куда там! С любовью не совладаешь. Давай пойдем к тебе? Ну зачем тянуть, все равно этим кончится. Я чего хочу, всегда добиваюсь. А тут - любовь, как гром с неба.
Настя добросовестно его дослушала, потом спросила:
– Ты какие сигареты куришь, Алеша?
– Любые.
– Надо быть разборчивее. У тебя изо рта какашками воняет.
С минуту они разглядывали друг дружку: Алеша - остолбенев, Настя с любезной улыбкой. Ненависть в ее зрачках погасла. Не дождавшись от него больше ни слова, деловито устремилась к подъезду.
Алеша ее окликнул:
– Не пожалеть бы тебе об этом.
Цок-цок-цок! - ее каблучки, как дробинки по темени, и никакого ответа.

7
В конце июля воротился Федор Кузьмич. Чудно с ним Ася повстречалась. В тот день, в субботу, словно ее что толкнуло, с утра привязалась к Ванечке: пойдем да пойдем, сынок, в цирк. Уж мы там, дескать, сто лет не бывали. На Ванечке цирковая династия пресеклась, совсем к иному тяготела его душа, но цирк он любил и всегда готов был сопровождать туда матушку. Любил слушать про ее цирковые победы, про молодость в цирке, про чудеса цирковые и про уголовного батюшку, когда-то великого канатоходца. Филиппа Филипповича они оставили ужин готовить, он-то по циркам был не ходок, почитал за нелепость любое кривляние: вида клоунов, мук дрессированных зверей не выносил и потому с охотой взялся за ужин, лишь бы его в очередной раз не тянули.
Только уселись с удобствами, Ася сразу почуяла неладное: что-то ей расслабиться мешало, из публики тянулся тревожный сигнал. А откуда точно - не понять. Ася зажмурилась, держа сына за руку, потом резко глаза открыла - и увидела: привольно раскинулся в седьмом ряду незнакомый мужчина пожилых лет, бритоголовый, угрюмый, - от него и летит сигнал. Ася охнула, взялась за сердце.
– Что? - испугался Ванечка.
– Отец твой… вон на седьмом ряду… Вернулся.
Слепо пошла проходом, потом прямо через арену, натыкаясь на деловых униформистов. Федор Кузьмич поднял на нее круглые внимательные глаза, поздоровался и сыну издали приветливо кивнул. Пошутил несуразно:
– Сколько лет, сколько зим…
Ася стояла перед мужем, как перед судом. С каждой секундой все более его узнавая:
– Почему не позвонил, не пришел… Федя! Как же так. Ты давно?.. Мы же никуда не переехали… Почему же…
Властным жестом Федор Кузьмич прекратил ее лепетание.
– Не суетись! Мне Алеша отписал, как у вас устроилось. Мешать не буду, живи спокойно.
– Как мешать, ты что?! - От обиды и какого-то странного облегчения она совершенно взбодрилась. - Это все, что ты можешь сказать? А сын вот у тебя…
Федор Кузьмич улыбался в какой-то жуткой отстраненности.
– Обоснуюсь, дам знать. Будем видеться, ничего.
– Ты что, собираешься в цирк вернуться?
– Бог с тобой, Ася! Мне пятьдесят четыре.
Представление начиналось. Ася плюхнулась рядом с мужем.
– Можно с тобой посидеть?
– Места не купленные.
Удивительное они провели отделение. Ася не отрывала глаз от артистов, Федор Кузьмич преимущественно разглядывал носки своих кургузых ботинок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70