А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он надеялся, что Дженис это прочла.
А в пятницу после всего он мог бы уйти пораньше, но он все-таки зашел в офис, и Мелисса тут же сообщила ему, что звонила какая-то миссис Бэнкс. Фамилия эта ничего ему не говорила. «Она не объяснила, зачем звонит, сказала только, что хочет поговорить с вами. Номера она не оставила».
Мелисса глядела на него с ожиданием, что было необычно, так как она не имела ни резона, ни права знать причины тех или иных звонков.
– Вы что-то хотите мне сказать? – спокойно осведомился он.
В ответ она лишь покачала головой.
Откинувшись в кресле, он ехал в экспрессе «Паоли», за всю свою жизнь, наверное, в тысячный раз, если не больше, не глядя, когда поезд проехал сортировочную возле Тридцатой стрит, он чувствовал, как длинный пассажирский вагон стукается о деревянную платформу на каждой станции, как замирает монотонный перестук колес под сиденьями и, качнувшись, поезд останавливается. Кондуктор объявляет станцию, немногие субботние пассажиры из пригорода покидают вагон. А поезд опять устремляется вперед, проносится мимо домов и безлистых деревьев, спеша замедлить ход, когда кондуктор выкрикивает следующую станцию, и все это было точно так же, как и во времена детства Питера, когда он, маленький, ездил с мамой в город, возможно, за подарками к Рождеству, с ним была тогда большая сумка, а мама рылась в сумочке, ища билеты, которые кондуктор штемпелевал, проделывая в них дырочки и поглядывая на часы, прикрепленные к его поясу золотой цепочкой. По будням поезд этот был полон учащихся частных школ в формах, а также находившихся уже на верхней ступени этой же лестницы адвокатов и бизнесменов – румяных, голубоглазых, седоватых; и так продолжалось лет пятьдесят или семьдесят пять. Пассажиры эти обычно читали «Уолл-стрит Джорнал», здоровались друг с другом, расспрашивали о работе, семье. Примерно к десяти годам он понял, почему толстоногие негритянки с пластиковыми пакетами, в которых была рабочая одежда и туфли на низких каблуках, ехали этим поездом в город, а мужчины в костюмах от «Братьев Брукс» в то же самое время отправлялись из города. А был период, когда по утрам поезд этот заполнялся почти одними мужчинами и кондукторы, примерные их ровесники и вечные члены профсоюза пенсильванской «Сентрал компани», здоровались с ними, расспрашивали, что дома и как поживают домашние; а было это двадцать лет назад.
Дед Питера полвека проездил этим поездом – высоко держа голову в несгибаемом воротничке отутюженной рубашки, с билетом, заткнутым за ремешок часов, дед был исполнен гордости и презрения, как человек, ставший свидетелем последних судорог цивилизации. Пылко веря в Господа Бога, он сохранил мало веры в человека и человеческую природу. Утратил ли он эту веру путем собственного опыта или же так он понял ход истории, Питер не знал. Предки деда жили в Пенсильвании лет триста. Когда Уильям Пенн составлял свод законов для колонии, названной собственным его именем, и получил в дар от Карла II обширные лесные угодья, предки деда корчевали пни на своих полях. В годы, когда Бенджамин Франклин, этот неисправимый холостяк, реабилитировал пожилых женщин, рекомендовав жениться на тех из них, кто был еще способен к деторождению, прадед прадеда исследовал Западную Пенсильванию, бывшую тогда чуть ли не рубежом исследованных земель, и финансировал ее освоение. Утопия Пенна, его видение города, построенного в глуши, но богатого и процветающего, города, основанного на началах терпимости, сразу же пришло в противоречие с неисправимостью человеческой натуры; во время Революции предки деда уже видели вокруг себя унылые картины запустения, город, пахнущий конской мочой и человеческим дерьмом, город, где среди болотистой жижи рылись собаки, свиньи и куры в поисках гнилых овощей, рыбьих голов, выброшенных кишок забитых животных, тухлых устриц, где на торгах продавали черных детей, закованных в наручники, детей, молившихся на африканских диалектах, куда приплывали корабли с грузом шелка, риса, чая, и чьи матросы, едва сойдя на берег, тут же мешались в барах с проститутками, пьяницами, бродягами и ворами, город, где создатели Конституции, чья жизнь вертелась вокруг Законодательного Собрания, видели и сырой застенок, обитатели которого тянули руки из своих зарешеченных нор, моля дать им палку, плача, вопя и изливая в песнях свои страдания. А потом, уже после Гражданской войны и перед концом столетия, в великий и благословенный «золотой век» электричества, трамваев, пишущих машинок и универмагов, на свет явился дед Питера, родившись сыном банкира, в то время, когда ссуды выдавались под смешные проценты – под три процента в год. Как истое дитя Филадельфии, дед Питера собирал на булыжных мостовых конский навоз для семейного огорода на заднем дворе. Вырос он человеком суровым и строгих правил, однако не настолько строгих, чтобы не трахнуть свою невесту до свадьбы, как о том поговаривали. Он стал известным в городе адвокатом. Глядя из окна и вовлеченный в калейдоскоп воспоминаний, Питер думал о том, как ездил в этом поезде, останавливавшемся на тех же станциях, его дед до самого конца пятидесятых, когда играл в гольф президент Айк, родители Питера зачинали двух своих сыновей, Америка дремала, усыпленная счастливыми видениями абсолютного и все растущего благосостояния, мерцающий черно-белый глазок телевизора появлялся во все большем количестве домов, французы еще верили в то, что смогут удержать в своем подчинении Вьетнам, а Элвис Пресли еще не красил волос и не травился наркотиками; Мэрилин Монро была тогда одной из многих красоток кинозвезд, а не идолом, с чьей смертью не могли примириться и сорок лет спустя, Джон Кеннеди был просто молодым сенатором, а Рейган – не первой свежести киногероем, толкаемым в политику «Дженерал электрик», – в период, когда все это происходило, дед его уже превратился в одышливого курильщика сигар, загонявшего себя в гроб непосильной работой. Ко времени знакомства с ним Питера это был старейшина парламента, богач, неохотно расстававшийся с деньгами, но тем не менее субсидировавший различные квакерские организации, которые помогали лекарствами Северному Вьетнаму и учреждали рабочие лагеря для студентов из городских гетто. Факт, что в это же самое время дед голосовал за политиков, чей курс был прямо противоположен идеям всех этих активистов, его нисколько не тревожил, потому что он представлял собою странную смесь прогрессиста в вопросах социальных, моральных и идеологических и глубокого консерватора там, где дело касалось экономики – и личной, и общенациональной. Филадельфия 1990-х вызывала у него глубокое омерзение. Великий в прошлом город не мог больше содержать в приличном состоянии свои службы, учебные заведения его выпускали толпы безграмотных, деньги уходили на строительство диковинного вида небоскребов из стекла. А царящие в городе наркомания и беспримерное насилие стоили семи лет жизни его внуку; от такого насилия не было защищено даже семейство мэра. Вспомнив о последнем, Питер вспомнил, что в понедельник должны прийти результаты анализа крови с пальто Каротерса. Даже несколько брызг крови Джонетты на этом пальто его бы устроили.
Мимо пролетали станции, и Питер вспоминал их последовательность по озорной строчке, давным-давно придуманной студентками колледжа Брин Мор: «Не (Нарберт) Мечтай (Мерион) О (Овербрук) Беби (Брин Мор) Раньше (Розмонт) Времени (Винвуд)». Каждую неделю молодая мать или отец убивают новорожденных, будучи не в силах совладать с раздражением при звуках их плача и разряжая стрессы таким вот противоестественным образом. «Ребенок, – как заявил однажды в суде детектив Нельсон, – самая удобная мишень». Тогда, помнится, разбиралось дело об убийстве младенца мужского пола, найденного мусорщиком в северной части города. Ребенок, засунутый в картонку из-под виски, превратился в кусок льда. Каждый год сотня новорожденных в городе погибает при таинственных обстоятельствах. Это стало уже нормой.
Он глядел, как входят и выходят люди, рассеянно отмечая про себя хорошеньких женщин, помня о том, что планов на вечер у него нет. Он скучал по частым вечеринкам, которые посещал вместе с Дженис, по самым лучшим ночам с ней, которые бывали после таких шумных вечеринок, после общения, улыбок, шуток, которыми они обменивались с другими, такими же, как они, парами, после нарочитой доверительности споров о политике, городских новостях, проблемах бездомных. А потом они ехали в машине домой, раздевались, и Дженис сетовала на запах сигарет, которым пропахли ее волосы, а он чистил зубы, досадуя, что чересчур налегал на жирные коктейльные сосиски или чипсы с соусом из авокадо; они ложились в постель и лежали, весело перемывая косточки другим парам, обсуждая, кто что сказал, гадая, счастлива ли в браке та или иная пара, а если несчастлива, то почему и что делает счастливых счастливыми и что мешает счастью несчастливых. И так длилось годами – в его сознании все эти вечеринки слились воедино в характерные раскаты смеха вперемешку с музыкой, в то, как лежали они потом ночью в спасительном и уютном коконе наивной уверенности, что их-то брак гармоничнее и счастливее множества других. Куда ни глянь, крутом столько несчастных, столько людей, кажется, просто неспособных счастливо любить, и то, что они с Дженис были тогда счастливы, рождало в них чувство исключительности, особой привилегированности. Нередко Дженис, обнимая его, говорила: «Ну, с нами-то такого не произойдет. Верно?»
Но потом произошло – начались привычные ссоры и постепенная переоценка самого понятия счастья; теперь счастьем они считали уже не блаженство и удовлетворение, а передышку в ссорах. Потом – как часть процесса естественной порчи – пришло уже и настоящее несчастье: жалкое и постоянное ожидание следующей стычки. Он замечал, как яростно орудует она вантузом в раковине, или слышал ее подчеркнуто-страдальческий вздох и мог с уверенностью, с какой знал собственное имя, сказать, что не пройдет и часа, как любая, кажущаяся безобидной тема разговора ввергнет их в пучину спора с применением всего возможного инструментария: словесный выпад, возражение, возражение с контрвыпадом, первое оскорбление, ответный град оскорблений, насмешка над взглядами противоположной стороны, отстаивание собственных взглядов, обвинение под видом возражения, хитроумный допуск собственной вины в качестве извинения, обвинение как лекарственное средство, извинение как средство обезоружить и гневное отвержение этого извинения и гнев пополам с горечью вплоть до саморазрушительной ненависти, такой, что заставляла его ложиться на спину, чтобы колющая боль стихла и не разорвала ему грудь. Но и тогда он продолжал махать сжатыми кулаками в воздухе, пока слезы не высыхали на его щеках. А Дженис, чьей первой реакцией всегда было убежать, слонялась по кафе на Саут-стрит, стараясь сохранять бодрый вид, гневно вышагивала по улице, мечтая каким-то чудесным образом наладить свою жизнь, виня себя за видимую нелюбовь к ней мужа, а также за глупость ее неустойчивого положения, а после в утешение и одновременно в наказание себе съедая что-нибудь тошнотворно сладкое. Спустя некоторое время, возможно, и через несколько часов она вдруг возвращалась, и он, стоя перед ней, ругал себя, надеясь, что она его пожалеет и простит. Но Дженис, несмотря на всю свою профессиональную выучку, прощала не сразу. Весь опыт отроческих лет научил ее видеть в перемирии лишь маневр со стороны агрессора, и, возможно, в этом она была недалека от истины. Так что счастье примирения не было прочным, а походило на слабый, неверный и все более тусклый огонек, постоянно убывающий свет привязанности и симпатии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65