А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

«В СССР оспы нет!» Серый делает шаг, доски пола выгибаются под его ногой и покрываются темными лужицами воды, выступившей из щелей. Серый пританцовывает, и вода бьет вверх фонтанчиками
— Видал? Не надо никуда ходить. Водопровод. Нет, с ним, Серым, не пропадешь.
— Здесь выселено из-за воды, на первом этаже, — поясняет он. — На болоте построили, чудаки. Скоро все завалится, а пока поживем. Здесь общага техникума. Комендант мне знакомый немного. Ван Ваныч. Спирт предпочитает. Артиллерист… Если спросят, говори, ты, мол, студент, перевели из Казани.
Он заталкивает сидор в тумбочку, чемоданчик ставит в темный угол — подальше от глаз. Скользит быстрым взглядом по плакату.
— Хорошо! Даже баба при нас. Не такая, как твоя, хозяйкина, не богатая. Но зато без оспы. Ты подожди…
Он вылетает из комнаты, ловко простучав своими полусапожками по краю доски и не выбив ни одного водяного фонтанчика. Димка опускается на кровать, ответившую ему звоном и визгом проволоки. Ничего, проживем. Серый возвращается с ворохом пахнущих карболкой серых солдатских одеял.
— Комендант с истопницей бутылочку распивают. Эх, заживем! Комфорт — люкс. Ты в «собачьей будке» ездил?
— Нет.
— А это ящик такой для угля под пассажирским вагоном. Заползешь в уголек и едешь. Зимой сифонит — страшное дело. До шпал рукой достать, только свист стоит… Да еще из сортира на ходу долетает. А так ничего. Но здесь куда лучше. Здесь — прима.
Серый закуривает последнюю папироску из коробки, выстукивает по картонной картинке, по всаднику, скачущему на фоне горы, мелкую дробь. Пальцы у него удивительно длинны и проворны.
— Эх, нету папе, нету маме, проживем, товарищ, саме…
Он пускает в банный воздух несколько колец дыма, протыкает их пальцем и вскакивает. Покой — это не для Серого. Сбрасывает движением головы челку со лба.
— Вот что, Студент. Не будем маяться в этой хазе. Что мы, безработные в Америке? На природу, на волю. Тут, за Инвалидкой, есть одно местечко веселое. Сколько у тебя там хрустиков?
— Шестнадцать рублей.
— Мгм. Ну и у меня сотни две.
Он протягивает Димке несколько червонцев:
— Держи.
— За что?
— За успехи в учебе. Сейчас мы с тобой в рулеточку поиграем. Ты раньше играл?
— Нет. Видел только, как играют, на базаре.
— Ну, на базарах теперь милиция не дает. Пойдем, раз ты не играл, авось повезет. Деньги нужны?
— Нужны.
— Я думаю. Где честность, там бедность,
— А если проиграю?
— Ты мужского пола или нет?
— Ну, пойдем.
Серый достает из кармана гроздь каких-то отмычек и закрывает дверь комнаты.
— Чтоб не увели твой сидор, — поясняет он. Откуда-то из дальнего конца коридора слышны голоса — мужской и женский:
— «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину огонь, огонь!»
— Эх, недолго он будет комендантом, — вздыхает Серый. — А жаль. Душевный мужик.
Они идут прямо через черную, затихшую Инвалидку. У ларьков, окна которых закрыты ставнями я перечеркнуты косыми линиями железных полос, горят лампочки. Дворник метет шелуху семечек. Запах борща и жаркого еще не выветрился из съестных рядов. А днем здесь какой гомон! Горячие кастрюли греются в ватных пестрых чехлах или просто под юбками торговок — как яйца у наседок. Бабы звенят алюминиевыми мисками и ложками, зазывают. Загорелые пирожки выглядывают из стеклянных окон в грубо сбитых огромных лотках. «А вот еще с ливером, с ливером… Рагу, рагу куриное…» Вокруг Инвалидки, между рабочими бараками и общежитиями — сотни частных домиков с садочками, участочками. Там в бревенчатых, крепких, как острожные укрепления, сараях за пятью засовами и замками похрюкивают поросята, кудахчут куры, петушиный крик пронизывает небо деревянного городка — не надо и заводских гудков. Коровы медленно и равнодушно жуют свою жвачку, дышат паром в махонькие — самому юркому уркагану не пролезть — форточки. Впрочем, кто полезет к натянутой у сараев проволоке, вдоль которой громыхают цепью кудлатые кобелюги? Выгон недалеко — у Тимирязевки. И все эти домишки и сараюшки, засевшие в сугробах и болотах, кормят Инвалидку и ею кормятся. И хорошо кормятся. Это остров, одолевший военный голод и одолевающий послевоенные стужи. В домах у проворных торговых баб Инвалидки огромные комоды, разбухшие в годы войны. Хорошо мужикам, у кого жены оказались хозяйственными да сметливыми. Вернулись к добрым харчам и горячим перинам. Если вернулись.
Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который — стыдно было бы признаться ученым однокурсникам — Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.
Это — угол Сашки-самовара. Здесь он сидит — впрочем, что значит для Сашки сидеть? — на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно — все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.
Сейчас молчит Инвалидка, торговый городок на окраине столицы. Спит где-то и Сашка, повалившись на бок, как деревянная кукла. Может быть, пригрела его сегодня Люська. Бывают же у Сашки такие счастливые дни. Но думать об этом Димка не хочет. Миновав рынок они вновь окунаются в темь бараков и усадеб. (Взлаивают из-за заборов могучие псы.
Остановившись у одной из калиток, Серый замысловато, азбукой Морзе, дергает свисающий сверху конец проволоки. Димка различает за деревьями темный бревенчатый особнячок, окна которого плотно занавешены. Некто в наброшенной на голову и плечи шинели, отчего кажется горбуном, подходит к калитке, светит фонариком в упор, в глаза пришедшим. Затем щелкает засовом, пропускает их. Собаки на этом участке нет. Еще одно приключение, размышляет Димка, когда идет к дому. Интересно складывается жизнь…
В нем, Димке, странным образом уживаются два человека. Один человек читает умные английские книги, размышляет обо всем, он способен философствовать по любому поводу, сочинять стихи, готовить подробнейший доклад самому; второй же очень юн, глуп, тыкается всюду носом, даже в раскаленное, склонен к наивной лжи, нелепым высказываниям и поступкам, даже к хождению на Площадь в надежде на невозможное, говорит с невыносимым курско-украинским акцентом, не знает уймы простейших вещей, не читал множества книг, с которыми с детства знакомо большинство сокурсников, глядит на всех снизу вверх, удивляясь чужому умению разбираться в людях, и оттого творит бесконечное число ошибок.
Вот и сейчас первый с ухмылкой наблюдает за тем, как, спотыкаясь о кирпичи, которыми небрежно устлана дорожка, второй покорно бредет за Серым в ожидании всяких чудес, которых, первый знает, не бывает. Вот так этот мудрый, скрытый в Димке человек выслушивал нелепую ложь о майоре Гвозде, который готов в любую минуту предоставить пристанище, — выслушивал, но и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться и остановить второго, глупого, разливающегося соловьем, в результате чего оба оказались на улице без денег и жилья. Но первому всегда и везде уютно, он и на вокзале занят тем, что с удовольствием наблюдает за людьми, их одежкой, разговорами, движениями, пытается представить, кто, зачем и куда едет, он и в холоде веселит себя игрой мокрых снежинок, порывами ветра, хлопающего портретом, который закрыл целых три этажа с десятками окон, и представляет жильцов, существующих словно бы в полусумеречной, гулкой внутренности барабана; интересно, как они там готовят еду, читают, спят, любят друг друга под эти гулкие удары в окна, заслоненные от мира лишь полупрозрачной частью уса или глаза. Второму ни к чему эти домыслы, второму холодно или голодно, ему хочется дома, тепла, синего унитаза, хорошей отметки на семинаре. Первый мог бы вмешаться, остановить, одернуть, направить по нужному пути, но он никогда этого не делает. Ему нравится наблюдать за метаниями второго. Этим и живет.
В коридоре, довольно большом и длинном, темно. Димка идет, держась за край канадской курточки Серого, вешает куда-то на груду полушубков, ватники шинелей свое пальто и затем, как только открывается дверь в комнату, останавливается на пороге, словно от удара по глазам. Конус ослепительного, матового от табачного дыма света как будто вонзается в зрачки. Этот конус тянется острой вершиной к жестяному абажурчику в виде перевернутой воронки, который спущен с потолка на проводе. Комната кажется необъятной, уходящей неразличимыми вначале стенами куда-то в неведомое пространство. Свет лампы, впитанный движущимися, текущими полосами дыма, плотный: его, кажется, можно потрогать.
В основании бело-голубого конуса шевелящаяся масса, которая — Димка не сразу различает — состоит из согнутых спин и голов. Здесь, наверно, человек двенадцать. Никто из них не оборачивается чтобы взглянуть на вошедших, не выпрямляется! Именно так — Димка видел, когда приходил к матери в обоянский госпиталь — делали операции, когда не было наркоза. Куча людей наваливалась на раненого, вцепляясь в руки и ноги, в голову, в то время как хирург и его помощники работали над разрезом, звякая своими кохерами, щипцами, пинцетами. Никто не обращал внимания даже на близкие разрывы. И молчали так же деловито и страшно. Раненый, устав от крика или ослабленный стаканом первача, тоже молчал, только извивался.
Тот, что еще недавно был в шинели, трогает за плечо, и, обернувшись, Димка видит в дымном полу мраке, что это девчонка — накрашенная, худенькая коротко стриженная, похожая на циркачку. На ней расклешенная складчатая юбочка и шелковая парашютная блузка, а в волосах бумажная алая роза.
Димка, взволнованный приключением, бенедиктином, всем этим необычным длинным днем, готов тут же, по своему обыкновению, влюбиться, но Серый тянет его за рукав, протискивается к столу, где находится похожая на какую-то детскую игру плоская) размеченная цветными клеточками доска и круг-вертушка, разделенный по числу клеточек на черно-красные дольки с луночками по краям. Как раз в эту секунду парень, стоящий особняком во главе стола на торце, быстрым и ловким движением наманикюренных холеных пальцев заставляет круг, как волчок, бешено закрутиться и бросает на него белый костяной шарик. Шарик начинает скакать, биться о стенку, в которую заключен круг, подлетать, перескакивать через цветные дольки с лунками. Димка чувствует, как невидимая ниточка возникает между его глазами и шариком, зрачки поневоле прыгают, ждут остановки, скачут… все тише, тише.
Серый шепчет что-то в ухо, напоминая о правилах игры. Про рулетку Димка знает. И у Достоевского читал, и сам видел: на толкучках, в укромных уголках, вдали от милиции, унылые и какие-то ободранные, видать не раз битые, люди, по-иностранному — крупье, крутили красно-черный круг с шариком. Они озирались по сторонам, роняли — для приманки — деньги на землю, зазывали сиплым голосом желающих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51