А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ну, ходишь под окнами в бараках, забрасываешь, если открыто… или в форточку. На столе часто чего-нибудь лежит — трехрублевка там, червончик, иной раз гаечка — колечко, значит, или часики. Тут надо быстро и точно — это тебе не рыбка, могут и ребра переломать. В общем, дело техники. Интересно: ни разу не влямзился. Даже и мысли ни у кого не было, что сперли из окна, а начиналась драка с соседями или там мужа с женой: мол, ты взял! Друг друга лупили. А я себе удил, пока не надоело такое легкое занятие. Авторитета от него нет, вот что. А людей я понял: они все друг друга подозревают и готовы отфигачить хоть отца родного, если червонца на столе нет. А ты говоришь… Хоть ты и ученый, а жизни не знаешь. Держись ближе, я эту науку как по букварю читаю. Люди!… Дерьмо это все. Изнутри. А снаружи каждый мазу держит, само собой. Вот так, Студент. Слушай… Мотай.
4
Безнадежным зимним утром бредет Димка по улице — и почему-то все дальше и дальше удаляется от своего родного вуза. Город кажется ему приплюснутым, бледненьким, с трудом продирающим глаза после сна. Куда делась радость пробуждения, веселый студенческий галоп по расчищенным в снегу дорожкам, заливистые перезвоны трамваев, перекличка гудков? Сдавленный шепот — вот голос города. Да, может, каждого гнетет здесь преступная, безысходная тайна? Димка оказывается на набережной. Оттепели подточили лед, и река, согретая дыханием города, подземными притоками, изливающимися из отверстий в каменных стенках берегов, темнеет разводьями. Струи неясного цвета выбегают из-под ледяной закраины. Вода тяжела, увесиста, несет на себе нефтяные пятна, какой-то мусор и, пробежав от края до края полыньи, исчезает под кромкой грязного льда. Димка смотрит вниз, на этот неостановимый и безразличный ко всему бег высвободившейся воды. А если — скользнуть вниз, по наклонной гранитной стенке, слиться с этой темной массой, раствориться в ней и исчезнуть под ледяной закраиной?.Никто даже и не заметит. Все будет двигаться, шуметь, жить как и прежде. Неодолимые переживания и мучения поглотятся рекой — и без всяких перемен для оставшихся. Все, что так значимо, неразрешимо для Димки — ничто в течении реки, в людской сутолоке…
Даже обидно. Никогда прежде Димка не задумывался над законами жизни человеческого муравейника, он нес перед собой свое «я» как стеклышко, сквозь которое только и был виден мир, и, наверно, стало ему казаться, что стеклышко, которое он держит в руке, сам мир и есть. А вот теперь взглянул вокруг отбросив цветную прозрачную линзочку, и увидел все в подлинном свете. Мир огромен, холоден, сложен, а стеклышко обманывало, собирая в себе лучики и цвета, исходящие из гигантского пространства жизни. Но не может быть, чтобы не было смысла в Димкином существовании среди этого пространства. Что-то же он должен нести, не только обманное стеклышко. Для чего-то нужны Димкины переживания, сомнения, даже безысходность эта?
Еще не так давно, когда бабка учила его шептать слова молитв, учила радоваться каждому пробуждающемуся дню, каждому куску хлеба (нельзя было съесть, не поблагодарив того, кто посылает тебе этот кусок и возможность насладиться едой), когда следовало вспомнить о прошедшем дне на вечерней заре, поспасибовать и за него, Димкина жизнь была полной смысла. Он знал, что некто, кого он и представить себе не мог и не пытался, зачем-то вдохнул в него, Димку, жизнь и с тех пор следит за ним, не дает сбиться с пути, и если и посылает страдания или неприятности (и какими же они были незначительными, неважными, мелкими в детстве), то в этом тоже есть смысл: Димка должен перестрадать, очиститься, стать лучше, выше; ведь и тот, кто следит за ним, тоже страдал и мучился, только в тысячу раз больше, сильнее. Димкино существование было исполнено значения и каждодневной безотчетной радости оттого, что он не одинок, что маленькая его душа приобщена к чему-то чрезвычайно важному, к общей вечной душе. Но потом вера потихоньку ушла, расплылась, молитвы подзабылись, и Димкины беды и радости — незаметно, оказывается, для него самого — стали бедами и радостями муравья или червяка. Вот теперь-то он вдруг осознал это. И как соблазнительна поэтому река: никакого греха, никаких последствий — просто скользнул вниз по заманчиво наклоненному граниту, и одним муравьишкой меньше.
Сколько сразу забот сваливается с него. И эти беспокойства, и мысли о предстоящем самоотчете, когда надо будет или врать, или говорить убийственную правду о себе… Как ему сказать на самоотчете о рулетке, о долге Чекарю, о предстоящем грабеже квартиры Евгения Георгиевича? И весь его самоотчет, и вся его ложь, вся его запутанность растворятся в воде — будто и не было ничего.
Нет, обидно, просто обидно, до чего мала и невесома его жизнь. До чего, оказывается, никому не нужна. Вот как не нужна никому эта старая газета, выброшенная течением из-подо льда и вновь исчезнувшая под грязно-серым ледовым настилом. Да, ну, а как же быть с Обоянью, с этими раненными на соломенной подстилке, которым он читал стихи, с их рассказами, жалобами, стонами, как быть со всем виденным и пережитым — ведь все это в нем, и оно живо, пока он жив. Он, Димка, часть какой-то общей, непонятной жизни, часть огромного человеческого переживания, мучения… и радости. Может быть, это и есть душа? И все это можно утопить в грязной воде — то, что доверено ему теми, с кем он встречался, чьи откровения он слышал? И тогда это тоже будет измена, предательство. И выходит, просто так, беззвучно для собственной и чужой совести не уйти? Не предав — не уйти? Димка идет по набережной, потом незаметно оказывается на огромном, выгнувшемся над рекой мосту, где позванивают трамваи, пронося рядом тупые железные пронумерованные морды, одного толчка которых достаточно, чтобы покончить с Димкиными сомнениями и размышлениями; но это еще страшнее, еще чудовищнее, чем река.
Дальше, за многоэтажным мрачным домом, похожим на огромный город, с собственным гастрономом внизу, открываются яркие рекламные щиты известного всей столице кинотеатра — но эти щиты, которым Димка всегда по-ребячьи радовался, сейчас вовсе безразличны и напоминают о жизни вчерашней, из которой Димка выпал. И еще один небольшой мостик через канал, и снова улицы, и дома становятся все меньше и всё неказистее, и все больше между ними всяческих шалманов и «щелей», где и днем людно, и это все чужое, чужое, ненужное Димке. Какой огромный город, и сколько же в нем малых городков, и сколько в каждом из них еще более малых, и сколько в самом малом жизней… Идут заборы, склады, халупы, пустыри, мусорки, дома. Снова река — и как это она, пробежав под мостом, как-то вывернулась и заманчиво легла к ногам Димки этими жирными разводьями, черными точками ворон, выжидающих добычу у ледяных закраин? Дальше, дальше!… От реки!
Димка не понимает, куда он идет и зачем, пока не оказывается в каком-то заводском районе, где — куда ни глянь — всюду трубы, и совсем другое здесь движение, и люди иные, все спешат куда-то по неотложному делу, и почти на всех ватники или шинели и на головах серые солдатские шапчонки или кепки. Вереница новеньких грузовиков, без деревянных кузовов похожих на насекомых с оборванными крыльями, преграждает Димке путь. Они словно облиты краской. Да это же он возле ЗИСа оказался, Димка, возле Гвоздева завода. Но где он, завод? Улица широка, и много в ней промышленных пустоглазых зданий, и много ворот, и бесконечны серые заборы, и посверкивают масляной радугой черные лужи. Но как отыскать здесь собственно ЗИС? Уж если он здесь оказался, Димка, — ой, случайно ли? — почему не попробовать найти Гвоздя? Не жаловаться ему, нет, а просто так повидать этого уверенного в себе, налитого силой и не знающего сомнений мужика…
У ближайших, окрашенных в зеленое огромных ворот Димка видит проходную. И из, нее как раз торопливо выскакивает чубатый, веснушчатый, коротконогий малый в ватнике.
— Товарищ, товарищ! — кричит ему вдогонку Димка.
Тот останавливается. Слово-то какое хорошее: «товарищ». Вот окликнул человека — и он ждет, готов ответить. Как товарищ.
— Скажите, где здесь завод ЗИС? — спрашивает Димка.
Парень смеется. Он обводит руками все вокруг — заборы, здания, лужи:
— А вот это и есть ЗИС.
— Все это?
— Все! — горделиво и насмешливо бросает парень. Чего, заблудился?
— Да мне тут надо отыскать… Гвоздев фамилия. Бригадир.
Парень разводит руками:
— Не знаю. Тут столько народу.
Ну и велик в самом деле завод, если на нем Гвоздя не знают! Димка уверен — такого мужика, как Гвоздь, знали бы не только на их станции Инша, но и по всей железной дороге от Киева до Коростеня. Но этот завод, видно, посильнее железной дороги.
— Какого он цеха?
— Он, вообще-то, в экспериментальном, -~ тоже с гордостью произносят Димка. — Но сейчас на конвейере…временно.
— Понятно — кивает головой парень. — Сейчас все на сборке. Сам понимаешь, к юбилею дело идет. А он в каком сборочном?
— Не знаю. — Димка растерян; Здесь и сборка-то не одна. Ну да, он же слышал от Гвоздя — отдельно собирают двигателя, шасси, кузова. — Он на главном конвейере, — догадывается Димка. — На главном! На каком еще может быть Гвоздь?
— Ну, браток, — всеми веснушками смеется парень. В вороте его ватника синеет тельняга. — На главном у нас тыщонка народа, не меньше. До вечера проищешь. Пропуск у тебя есть?
— Нет,
Парень качает головой:
— Ну, браток… Чудик ты. Вон иди к той проходной, там с ночной сейчас ребята выходят, поспрашивай. Может, к вечеру узнаешь чего…
И он машет рукой проходящему мимо «зиску», ловко вскакивает на подножку притормозившей машины и исчезает — только волны от рассеченной колесами лужи прибоем бьют у ног Димки. Он идет к проходной, до которой не меньше полукилометра, — и не рассмотреть бы ее, если б не серая ленточка людей. И почему он, Димка, оказался возле завода, отшагав через весь город? Ведь кажется, и не думал о Гвозде, ноги сами принесли.
Люди один за другим выскакивают из дверей, за которыми видна усатая физиономия охранника в старой шинели. Кого из них расспрашивать? Димка стоит поодаль и с завистью вслушивается в короткие разговоры. Усталые лица разглаживаются от утреннего ветерка и зимнего простора. Крепкие скуластые хлопцы, жесты, походка которых отмечены. Чувством заводского братства. Если бы Димка был среди них, никакой Чекарь ему не был бы страшен. Вон как они шагают — по трое, по четверо, сразу из армии стали они к станкам и не потеряли строя. Свистни один из них, позови на помощь — сотня тут же слетится. Весь цех. Как полк. Как дивизия. Чекарю у этих ворот делать нечего. Тем более нечего ему делать на заводе. У него свой участок, далекий отсюда, гомонливой, шебутной, не знающей законов братства Инвалидки. Степан Васильевич, отчим, еще не так давно, перед Димкиным поступлением в университет, пугал заводом: «Не поступишь — вкалывать будешь, как фэзэушник». Да он рад был бы почувствовать рядом такие крепкие, мощные плечи, ощутить это чувство слитности с другими, неразрывности общей судьбы, не знающей схватки самолюбий, взлетов или падений. Здесь все равны. Это равенство людей перед гигантской махиной завода, перед линией станков или лентой конвейера, наверно, и отпугивает многих. Оно должно угнетать, это равенство. Но почему же тогда лица выходящих полны уверенности, спокойствия, надежды? Димка вспоминает так обрадовавшие его, так удивившие после технической нищеты, после поражения сорок первого года длинностволые пушки, танки с мощной покатой броней и стремительным ходом, грузовики с рейками для «катюш», обилие черных минометных труб и опорных плит над строем пехоты, вороненые стволы автоматов — это ведь и здесь делалось, здесь. Уверенность и надежда жили в этих цехах всегда.
Поток людей выливается из проходной и делится, делится на ручейки в возгласах прощания, но завтра они снова будут вместе, столкнутся плечами, втискиваясь в проходную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51