Береславский, по-моему, просто давился от смеха. И предложил назавтра сварить суп из полоза. Змеиный супчик. И его опять поддержали!
Затем последовала самая романтичная часть вечера. Пошла по кругу гитара, глаза наших девочек заблестели. И ясно, кто был центром всеобщего внимания.
А дальше и вспоминать не хочется. Народ разбредался по округе с самыми конкретными намерениями. Лена не разбредалась. Она просто залезла с Ефимом в палатку, и, судя по ее смеху и его довольному бубнению, им было хорошо.
Мне в голову пришла мысль, что я ведь мог и не найти его на дне. И сам ужаснулся своим мыслям. Было так горько, как никогда раньше. Какая-то вселенская обида.
Я пошел на берег и сел на перевернутую вверх днищем "Пеллу". На западе догорала последняя полосочка заката. Первые звезды проявились. Вдруг прорезались птицы. Все у всех было хорошо. Кроме меня. Мне было плохо. Я впервые всерьез подумал о самоубийстве. Нет, не то чтоб у меня появились суицидальные планы. Просто волей-неволей размышляешь о состояниях, в которых тебе было бы не так больно, как сейчас.
* * *
Как он подошел, я не заметил.
- Не злись, Толстый, - прозвучало над ухом. Я обернулся. Вид у него был виноватый.
- Я не злюсь, - честно ответил я. Мои ощущения действительно нельзя было назвать злостью.
- У нас с Ленкой ничего не было. Ты не думай.
- Я и не думаю.
- Она очень хорошая, - вдруг сказал Ефим. - Но тебе придется сильно потрудиться.
- Я ничего никому не собираюсь доказывать.
- Тогда сиди остаток жизни на перевернутой лодке, - внезапно разозлился он. И ушел с Боцманом в темноту.
Я не стал остаток жизни сидеть на днище "Пеллы". И, чтобы убедить Лену в том, что я стою ее любви, мне хватило всего-навсего семи лет. И я все равно слегка ревную ее к этому фраеру.
Придя в "хату", я раздал приближенным жратву и сигареты. Антон тоже был на выходе, а я бы с удовольствием с ним поболтал. Наконец он вернулся. И, ничего не объясняя, но, дождавшись, пока мы останемся одни (если такое можно сказать про помещение с четырьмя десятками человек), передал мне две "малявы".
Одну, от Лены, я буквально втянул глазами.
Милый мой герой! У нас все хорошо. Ефим за тебя сражается. Ко мне заскочил буквально на минуту, но я точно знаю, что он делает все, что можно.
Нас охраняет его парень, очень своеобразный. Потом расскажу.
Береги себя. Мы с тобой.
Твоя жена.
Я раз десять прочитал текст. Прижал его к губам. И хотя по всем нашим (я уже говорю про зеков - наши!) правилам "маляву" надо было уничтожить, сил на это у меня не хватило. Я положил ее в карман и открыл вторую записку.
Привет, Толстый!
Ставлю три против одного, что ты и в тюрьме не похудеешь! (Сволочь! Он же сейчас толще меня!) Заходил к твоим, все в порядке. Ленка у тебя красавица. Отбил бы, но, к сожалению, совсем нет времени: готовлю налет на твою темницу. Смотри, веди себя хорошо, никого там не обижай. Мы тебя выдернем, не боись!
Лохматый.
Видно, я старею. Слеза навернулась. Я еще раз перечитал послание этой сволочи, и, мелко-мелко порвав, спустил в парашу. Еще не хватало, чтобы про налет на темницу прочитал кто-нибудь, не понимающий Ефимова юмора...
ГЛАВА 20
Ефим проснулся рано, светящиеся цифры на электронном будильнике показывали "06.12.". Наташа спала, уткнувшись лицом ему в руку. Ефим погладил ее по голове и чуть отодвинулся, чтобы удобнее было встать. Наташа инстинктивно подвинулась к ускользающему теплу и сразу проснулась:
- Ты уходишь?
- Да, Натуль.
- Почему так рано?
- Надо, Наташенька.
- Я так тебя не выпущу. - Она отбросила одеяло. - Надо завтракать. У тебя же язва.
- Нет, Натуль. Я двинулся. Извини.
Наташа сидела на краю кровати, прикрыв голые колени краем одеяла. В тридцать девять она стала более стеснительной, чем была в девятнадцать.
- Ты вернешься, Ефим? - спросила она.
- Конечно. Почему ты спрашиваешь?
- Мне сон плохой приснился.
- Какой?
- Что у меня зуб выпал. С кровью.
- Ну и что?
- Это к смерти. Родственника. А кроме тебя, у меня никого нет.
Она заплакала. Тихо, без всхлипов. Как маленькая обиженная девочка.
Ефим присел на край кровати, обнял ее за плечи. Прижал Наташкину голову к груди.
- Ну, перестань. Такая большая, а в сказки веришь.
- Это не сказки. Мне этот сон снился перед тем, как родители разбились.
- Перестань, Наташка. - Ефим гладил ее по спине, волосам, груди, совершенно не испытывая никаких взрослых влечений. Перед ним был маленький слабый человек, и его было мучительно жалко.
Ефим задумался. А чего он ее мучает? Что, у него есть кто-нибудь родней? И не достаточно ли она себя наказала? Даже не за предательство - за глупость. За какую-то дурацкую ошибку.
Он медленно снял с нее рубашку. Грудь у Наташки по-прежнему молодая, упругая и очень красивой формы. Это видно даже в слабом отсвете уличного фонаря. Жаль, что она стесняется фотографироваться. Лет через двадцать было бы приятно посмотреть.
Ефим, не торопясь, положил ее на кровать. Она послушно легла так, как он любил. Обняла его. Теперь желания были традиционные. Но все получилось нежно. Без страсти и трепета, но нежно.
Пока он умывался, Наталья приготовила завтрак. Ефим сжевал бутерброд, запил чаем с молоком и пошел к выходу.
- Обещай мне, что вернешься.
- Обещаю. - И уже из коридора добавил: - Освободи в шкафу местечко.
- Зачем?
- Для моих вещей.
В дверях снова обернулся. Она сидела на кровати, смотрела ему вслед и плакала.
Ефим в приметы не очень верил. Но все равно неприятно. Дело в том, что он тоже видел странный сон. Ему снился папа, умерший пять лет назад. Такие сны оставляли в нем двойственное чувство. С одной стороны, увидеть отца живым было счастьем. С другой - он уже во сне понимал, что за такой сон придется расплачиваться. Пробуждения были тяжелыми, особенно раньше, когда с его ухода прошло меньше времени.
Папа что-то хотел сказать. Или о чем-то предупредить. Но то ли тихо говорил, то ли окружающие звуки были слишком громкими, только Ефим ничего не понял. И сейчас бессознательно пытался разобраться в том, что же хотел сообщить ему отец.
Береславский сел в машину, завел двигатель. Утреннюю прохладу уменьшил кондиционером.
Решение пришло, как всегда, неожиданно. И вместо работы, где хотел с утра пораньше понаписать рекламных статей (деньги-то нужны!), поехал на кладбище. К отцу.
...Когда подъехал к кольцевой, рассвело окончательно. Горьковское шоссе было почти пустым. Ефим думал о Наташке. "Правильное решение", - одобрил он сам себя. Только запоздалое. Если бы раньше, Наташка могла бы еще стать матерью. Хотя, может, и сейчас не поздно. Она сразу перестала бы чувствовать себя одинокой. Даже во время отъездов или загулов Ефима. Он все же сомневался в своей абсолютной моногамности. Тяжело отвыкать от полной свободы, прожив в ней половину жизни. "Лучшую половину", - добавил про себя Береславский.
Задумавшись, Ефим проскочил Салтыковский поворот - самую короткую дорогу к маленькому еврейскому кладбищу. Возвращаться он терпеть не мог, поэтому поехал к следующему, решив проехать через Южный квартал Балашихи.
Дорога была отменной. Даже на нешироком извилистом шоссе, петлявшем по осеннему лесу, Ефим держал на спидометре 80, а то и 100. В местах, где утренний туманец был гуще, сбавлял до 60.
Но и на 60 километрах в час взлетел, как птица, наскочив на "лежачего полицейского". Береславский витиевато выругался. Длинные многосложные сочетания он знал с детства, но употреблял исключительно редко. Здесь как раз был нужный случай: аж зубы клацнули!
Препятствие поставили жители элитного поселочка, прилепившегося к краю леса. Поставили, надо сказать, очень подло: между двух озорных поворотов и не обозначив никакими знаками. Ефим еще раз высказал все, что думает по поводу новых русских, и, успокоившись, двинулся дальше.
Береславский уже ехал по Носовихинскому шоссе. Дорога по-прежнему была пустынной. Лишь на съезде с Носовихи, ведущему через край Салтыковки к еврейскому кладбищу, Ефим в зеркальце заднего вида обратил внимание на мчащийся в его сторону мотоцикл. Аппарат был явно импортного происхождения. К удивлению Ефима, мотоцикл тоже свернул с шоссе.
Подъехав к забору кладбища, Береславский еще раз оглянулся. Мотоцикла не было. Значит, остановился где-то на поселковых улицах.
Ефим осторожно "сполз" с асфальта на грунтовую дорожку, ведущую к домику кладбищенских рабочих и калитке. К его удивлению, и Володя, и Миша, и еще один незнакомый парень уже были на месте. Первые двое радостно приветствовали Ефима. Он ответил тем же.
Ребята не только честно выполняли свою работу (а у Ефима здесь лежит отец, бабушка, бабушкины сестры и еще несколько родственников), но и умели не радоваться чужому горю, дающему им заработок. Или, по крайней мере, не показывать этого.
Все они были слегка философами (антураж обязывал), и Береславский, когда бывало свободное время, с удовольствием с ними болтал. Но сейчас свободного времени не было. Ефим сразу прошел к папиной могиле.
В большом огороженном пространстве отцов памятник занимал не много места. Памятник был такой, какой наверняка бы понравился отцу: необработанная глыба гранита, с небольшим отполированным куском, на котором выбиты фамилия и даты. Таким отец и был. Цельным, монолитным. А что необработанным - так некому было особо обрабатывать. Детство в эвакуации, дед всегда на службе. И институт, и жизненные университеты проходил самостоятельно. Зато Ефиму попытался дать все, что мог.
Правда, Ефим не все принимал. Тяжело было отцу вдруг - и очень рано! понять, что у сыночка характер тоже не сахар, и все решения он принимает самостоятельно! Это даже мешало отношениям. До определенного времени. Когда они вдруг одновременно поняли абсолютную необходимость друг другу.
А потом отец умер. Ефим был потрясен, хотя к тридцати семи годам люди уже понимают, что никто не вечен. Но все равно, кроме боли была еще и обида: как же так, все так сложно, а меня бросили!
Это настолько задело его, что он невольно перекинул ситуацию на себя и своих близких. И стал гораздо менее бесшабашен. Даже пошел сделал гастроэндоскопию, которую откладывал четыре года. И истратил денег на пневмоподушку в машине, что тоже для Ефима было нетипично. А куда деваться: ведь за ним - дети, жены (отчасти), сотрудники, Наташка. И мама, конечно, для которой Ефим был всем.
А вообще смерти Береславский не боялся. Справа от папиной могилы была его. Он заранее купил землю под собственную могилу, что полностью соответствовало еврейским религиозным традициям.
Правда, Ефим никогда не был религиозным. Что там говорить про религию и историю, если он даже двух слов на родном языке сказать не мог. Где ж было учиться в советское время? Но что-то такое пробивало, когда в годовщину смерти служитель читал над могилой заупокойную молитву - "кадиш". Незнакомые слова не раскрывали своего таинственного смысла. И вместе с тем было чувство, что ты все это знаешь, понимая "нутром".
Память веков. Память поколений.
Береславский не раз спрашивал сам себя: кто же он на самом деле? Еврей? Безусловно. Этого ему никогда не давали забыть, даже если б захотел. Но почему тогда после двух недель пребывания в любимом (действительно любимом!) Израиле, так нестерпимо тянет в Москву?
Русский менталитет? Безусловно! Как и все вокруг, Ефим выбирает сердцем. Даже тогда, когда надо бы мозгами. Он вскормлен на русской культуре. Он не владеет никакими языками, кроме русского. А его живущего в Израиле ребенка, сына еврея и еврейки, когда хотят обидеть, дразнят "русской свиньей". Тогда почему его так волнуют звуки еврейской музыки? И так притягательна странная, гортанная, абсолютно непонятная речь?
Короче, для себя Ефим национальность определил следующим образом: русский еврей. Или еврейский русский. И еще одно установил точно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Затем последовала самая романтичная часть вечера. Пошла по кругу гитара, глаза наших девочек заблестели. И ясно, кто был центром всеобщего внимания.
А дальше и вспоминать не хочется. Народ разбредался по округе с самыми конкретными намерениями. Лена не разбредалась. Она просто залезла с Ефимом в палатку, и, судя по ее смеху и его довольному бубнению, им было хорошо.
Мне в голову пришла мысль, что я ведь мог и не найти его на дне. И сам ужаснулся своим мыслям. Было так горько, как никогда раньше. Какая-то вселенская обида.
Я пошел на берег и сел на перевернутую вверх днищем "Пеллу". На западе догорала последняя полосочка заката. Первые звезды проявились. Вдруг прорезались птицы. Все у всех было хорошо. Кроме меня. Мне было плохо. Я впервые всерьез подумал о самоубийстве. Нет, не то чтоб у меня появились суицидальные планы. Просто волей-неволей размышляешь о состояниях, в которых тебе было бы не так больно, как сейчас.
* * *
Как он подошел, я не заметил.
- Не злись, Толстый, - прозвучало над ухом. Я обернулся. Вид у него был виноватый.
- Я не злюсь, - честно ответил я. Мои ощущения действительно нельзя было назвать злостью.
- У нас с Ленкой ничего не было. Ты не думай.
- Я и не думаю.
- Она очень хорошая, - вдруг сказал Ефим. - Но тебе придется сильно потрудиться.
- Я ничего никому не собираюсь доказывать.
- Тогда сиди остаток жизни на перевернутой лодке, - внезапно разозлился он. И ушел с Боцманом в темноту.
Я не стал остаток жизни сидеть на днище "Пеллы". И, чтобы убедить Лену в том, что я стою ее любви, мне хватило всего-навсего семи лет. И я все равно слегка ревную ее к этому фраеру.
Придя в "хату", я раздал приближенным жратву и сигареты. Антон тоже был на выходе, а я бы с удовольствием с ним поболтал. Наконец он вернулся. И, ничего не объясняя, но, дождавшись, пока мы останемся одни (если такое можно сказать про помещение с четырьмя десятками человек), передал мне две "малявы".
Одну, от Лены, я буквально втянул глазами.
Милый мой герой! У нас все хорошо. Ефим за тебя сражается. Ко мне заскочил буквально на минуту, но я точно знаю, что он делает все, что можно.
Нас охраняет его парень, очень своеобразный. Потом расскажу.
Береги себя. Мы с тобой.
Твоя жена.
Я раз десять прочитал текст. Прижал его к губам. И хотя по всем нашим (я уже говорю про зеков - наши!) правилам "маляву" надо было уничтожить, сил на это у меня не хватило. Я положил ее в карман и открыл вторую записку.
Привет, Толстый!
Ставлю три против одного, что ты и в тюрьме не похудеешь! (Сволочь! Он же сейчас толще меня!) Заходил к твоим, все в порядке. Ленка у тебя красавица. Отбил бы, но, к сожалению, совсем нет времени: готовлю налет на твою темницу. Смотри, веди себя хорошо, никого там не обижай. Мы тебя выдернем, не боись!
Лохматый.
Видно, я старею. Слеза навернулась. Я еще раз перечитал послание этой сволочи, и, мелко-мелко порвав, спустил в парашу. Еще не хватало, чтобы про налет на темницу прочитал кто-нибудь, не понимающий Ефимова юмора...
ГЛАВА 20
Ефим проснулся рано, светящиеся цифры на электронном будильнике показывали "06.12.". Наташа спала, уткнувшись лицом ему в руку. Ефим погладил ее по голове и чуть отодвинулся, чтобы удобнее было встать. Наташа инстинктивно подвинулась к ускользающему теплу и сразу проснулась:
- Ты уходишь?
- Да, Натуль.
- Почему так рано?
- Надо, Наташенька.
- Я так тебя не выпущу. - Она отбросила одеяло. - Надо завтракать. У тебя же язва.
- Нет, Натуль. Я двинулся. Извини.
Наташа сидела на краю кровати, прикрыв голые колени краем одеяла. В тридцать девять она стала более стеснительной, чем была в девятнадцать.
- Ты вернешься, Ефим? - спросила она.
- Конечно. Почему ты спрашиваешь?
- Мне сон плохой приснился.
- Какой?
- Что у меня зуб выпал. С кровью.
- Ну и что?
- Это к смерти. Родственника. А кроме тебя, у меня никого нет.
Она заплакала. Тихо, без всхлипов. Как маленькая обиженная девочка.
Ефим присел на край кровати, обнял ее за плечи. Прижал Наташкину голову к груди.
- Ну, перестань. Такая большая, а в сказки веришь.
- Это не сказки. Мне этот сон снился перед тем, как родители разбились.
- Перестань, Наташка. - Ефим гладил ее по спине, волосам, груди, совершенно не испытывая никаких взрослых влечений. Перед ним был маленький слабый человек, и его было мучительно жалко.
Ефим задумался. А чего он ее мучает? Что, у него есть кто-нибудь родней? И не достаточно ли она себя наказала? Даже не за предательство - за глупость. За какую-то дурацкую ошибку.
Он медленно снял с нее рубашку. Грудь у Наташки по-прежнему молодая, упругая и очень красивой формы. Это видно даже в слабом отсвете уличного фонаря. Жаль, что она стесняется фотографироваться. Лет через двадцать было бы приятно посмотреть.
Ефим, не торопясь, положил ее на кровать. Она послушно легла так, как он любил. Обняла его. Теперь желания были традиционные. Но все получилось нежно. Без страсти и трепета, но нежно.
Пока он умывался, Наталья приготовила завтрак. Ефим сжевал бутерброд, запил чаем с молоком и пошел к выходу.
- Обещай мне, что вернешься.
- Обещаю. - И уже из коридора добавил: - Освободи в шкафу местечко.
- Зачем?
- Для моих вещей.
В дверях снова обернулся. Она сидела на кровати, смотрела ему вслед и плакала.
Ефим в приметы не очень верил. Но все равно неприятно. Дело в том, что он тоже видел странный сон. Ему снился папа, умерший пять лет назад. Такие сны оставляли в нем двойственное чувство. С одной стороны, увидеть отца живым было счастьем. С другой - он уже во сне понимал, что за такой сон придется расплачиваться. Пробуждения были тяжелыми, особенно раньше, когда с его ухода прошло меньше времени.
Папа что-то хотел сказать. Или о чем-то предупредить. Но то ли тихо говорил, то ли окружающие звуки были слишком громкими, только Ефим ничего не понял. И сейчас бессознательно пытался разобраться в том, что же хотел сообщить ему отец.
Береславский сел в машину, завел двигатель. Утреннюю прохладу уменьшил кондиционером.
Решение пришло, как всегда, неожиданно. И вместо работы, где хотел с утра пораньше понаписать рекламных статей (деньги-то нужны!), поехал на кладбище. К отцу.
...Когда подъехал к кольцевой, рассвело окончательно. Горьковское шоссе было почти пустым. Ефим думал о Наташке. "Правильное решение", - одобрил он сам себя. Только запоздалое. Если бы раньше, Наташка могла бы еще стать матерью. Хотя, может, и сейчас не поздно. Она сразу перестала бы чувствовать себя одинокой. Даже во время отъездов или загулов Ефима. Он все же сомневался в своей абсолютной моногамности. Тяжело отвыкать от полной свободы, прожив в ней половину жизни. "Лучшую половину", - добавил про себя Береславский.
Задумавшись, Ефим проскочил Салтыковский поворот - самую короткую дорогу к маленькому еврейскому кладбищу. Возвращаться он терпеть не мог, поэтому поехал к следующему, решив проехать через Южный квартал Балашихи.
Дорога была отменной. Даже на нешироком извилистом шоссе, петлявшем по осеннему лесу, Ефим держал на спидометре 80, а то и 100. В местах, где утренний туманец был гуще, сбавлял до 60.
Но и на 60 километрах в час взлетел, как птица, наскочив на "лежачего полицейского". Береславский витиевато выругался. Длинные многосложные сочетания он знал с детства, но употреблял исключительно редко. Здесь как раз был нужный случай: аж зубы клацнули!
Препятствие поставили жители элитного поселочка, прилепившегося к краю леса. Поставили, надо сказать, очень подло: между двух озорных поворотов и не обозначив никакими знаками. Ефим еще раз высказал все, что думает по поводу новых русских, и, успокоившись, двинулся дальше.
Береславский уже ехал по Носовихинскому шоссе. Дорога по-прежнему была пустынной. Лишь на съезде с Носовихи, ведущему через край Салтыковки к еврейскому кладбищу, Ефим в зеркальце заднего вида обратил внимание на мчащийся в его сторону мотоцикл. Аппарат был явно импортного происхождения. К удивлению Ефима, мотоцикл тоже свернул с шоссе.
Подъехав к забору кладбища, Береславский еще раз оглянулся. Мотоцикла не было. Значит, остановился где-то на поселковых улицах.
Ефим осторожно "сполз" с асфальта на грунтовую дорожку, ведущую к домику кладбищенских рабочих и калитке. К его удивлению, и Володя, и Миша, и еще один незнакомый парень уже были на месте. Первые двое радостно приветствовали Ефима. Он ответил тем же.
Ребята не только честно выполняли свою работу (а у Ефима здесь лежит отец, бабушка, бабушкины сестры и еще несколько родственников), но и умели не радоваться чужому горю, дающему им заработок. Или, по крайней мере, не показывать этого.
Все они были слегка философами (антураж обязывал), и Береславский, когда бывало свободное время, с удовольствием с ними болтал. Но сейчас свободного времени не было. Ефим сразу прошел к папиной могиле.
В большом огороженном пространстве отцов памятник занимал не много места. Памятник был такой, какой наверняка бы понравился отцу: необработанная глыба гранита, с небольшим отполированным куском, на котором выбиты фамилия и даты. Таким отец и был. Цельным, монолитным. А что необработанным - так некому было особо обрабатывать. Детство в эвакуации, дед всегда на службе. И институт, и жизненные университеты проходил самостоятельно. Зато Ефиму попытался дать все, что мог.
Правда, Ефим не все принимал. Тяжело было отцу вдруг - и очень рано! понять, что у сыночка характер тоже не сахар, и все решения он принимает самостоятельно! Это даже мешало отношениям. До определенного времени. Когда они вдруг одновременно поняли абсолютную необходимость друг другу.
А потом отец умер. Ефим был потрясен, хотя к тридцати семи годам люди уже понимают, что никто не вечен. Но все равно, кроме боли была еще и обида: как же так, все так сложно, а меня бросили!
Это настолько задело его, что он невольно перекинул ситуацию на себя и своих близких. И стал гораздо менее бесшабашен. Даже пошел сделал гастроэндоскопию, которую откладывал четыре года. И истратил денег на пневмоподушку в машине, что тоже для Ефима было нетипично. А куда деваться: ведь за ним - дети, жены (отчасти), сотрудники, Наташка. И мама, конечно, для которой Ефим был всем.
А вообще смерти Береславский не боялся. Справа от папиной могилы была его. Он заранее купил землю под собственную могилу, что полностью соответствовало еврейским религиозным традициям.
Правда, Ефим никогда не был религиозным. Что там говорить про религию и историю, если он даже двух слов на родном языке сказать не мог. Где ж было учиться в советское время? Но что-то такое пробивало, когда в годовщину смерти служитель читал над могилой заупокойную молитву - "кадиш". Незнакомые слова не раскрывали своего таинственного смысла. И вместе с тем было чувство, что ты все это знаешь, понимая "нутром".
Память веков. Память поколений.
Береславский не раз спрашивал сам себя: кто же он на самом деле? Еврей? Безусловно. Этого ему никогда не давали забыть, даже если б захотел. Но почему тогда после двух недель пребывания в любимом (действительно любимом!) Израиле, так нестерпимо тянет в Москву?
Русский менталитет? Безусловно! Как и все вокруг, Ефим выбирает сердцем. Даже тогда, когда надо бы мозгами. Он вскормлен на русской культуре. Он не владеет никакими языками, кроме русского. А его живущего в Израиле ребенка, сына еврея и еврейки, когда хотят обидеть, дразнят "русской свиньей". Тогда почему его так волнуют звуки еврейской музыки? И так притягательна странная, гортанная, абсолютно непонятная речь?
Короче, для себя Ефим национальность определил следующим образом: русский еврей. Или еврейский русский. И еще одно установил точно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54