А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Не умея вырваться из цепких рук Буслова, Лоскутников дал волю своим чувствам. Он с воем и писком ударял кулаками Буслова в грудь и пинал его ногой. Эти двое не на шутку схлестнулись. Задетый кем-то котелок опрокинулся, и вода зашипела в огне. Чулихин бросился разнимать дерущихся.
- Постойте, постойте же! - вдруг воскликнул он с каким-то новым чувством.
Раскидав противников в стороны, он могущественно шагнул между ними, мгновенно притихшими. Оба поддались чулихинской новизне и напряженно следили, как он продвигается к стене леса, редеющей не только у него, но и у них на глазах. И вот уже Чулихину открылся чудесный холмистый вид с далекой игрушкой монастыря среди волн леса и в охваченном крепкими закатными лучами солнца небе. Лоскутников и Буслов приблизились, механически сосчитывая математику оставшегося расстояния. Выходило, что на самом деле не так уж и далеко. Но вдруг идти никому не хотелось, да и были они еще угрюмы, не остыв от схватки, от бесплодных споров. Медленно овладевало ими очарование пейзажа, которому ладность монастырских форм придавала теплоту.
- А хорошо монастырек выкрасили, - пробормотал смущенно Буслов.
Чулихин повернул к нему ставшее большим и суровым лицо. Следы слез и всякий лесной мусор на его щеках скрепились в некий сумрачный гранит.
- Иди же туда, - сказал живописец повелительно.
- Он пойдет, - вставил Лоскутников, бесцельно усмехаясь.
- Иди! - повторил Чулихин.
Буслов колебался. Красота монастыря поражала его, и он хотел любоваться ею, оставаясь неподвижным.
- И мы пойдем вслед за тобой, - решал вслух последние задачи их трудного пути Лоскутников. - А если ты не пойдешь, не пойдем и мы.
- Правильно, - согласился Чулихин.
- Я не пойду, - наконец решил Буслов.
- Там келья, - поучал теперь Лоскутников с внутренним смехом. - Там свечи и лампады. И летописи там ждут тебя.
- Почему ты не идешь? - спросил Чулихин.
- Потому что не идется.
Не смущаясь мыслью, что друзья осуждают и смеются над ним, Буслов спокойно любовался монастырем. А вместе с тем в тихом упрямстве, с каким он положил, вопреки очевидной необходимости идти в монастырь, аккуратно и вовсе не пойти туда, не могло ведь не заключаться хоть сколько-то неистовства. Под внешней невозмутимостью в его душе в этот момент творилось нечто невообразимое, а еще больше, наверное, в голове. Тут словно какие-то откровенно противоречащие друг другу суждения весьма натурально сложились в одно плоское целое, как складываются крылья бабочки. Была ли действительно веская причина не идти в монастырь после всех трудностей пути, споров и даже мытарств? Ее точно не было. Буслов даже время от времени встряхивал головой, как человек, на что-то решившийся, и это могло быть только решимостью твердо преодолеть оставшееся до монастырских ворот расстояние. Но одновременно он почти ясно сознавал, что идти не то чтобы не надо, а не случится никакого греха и ничего просто неправильного, если он не пойдет. И тут еще оставалась ведущая к выбору ниточка. Но Буслов не пользовался ею и даже едва ли не пренебрегал. Он только смотрел с легкой и, пожалуй, приятной усмешкой вдаль, туда, где стояли на зеленом холме великолепные храмы.
- Так-таки и не пойдешь? - мурлыкал и иронизировал за его спиной Лоскутников.
Тут-то оно и случилось, т.е. для Буслова практически ничего, он просто не ответил, пропустил внятный вопрос приятеля мимо ушей, а для Лоскутникова как раз многое и, собственно говоря, все, ибо в том факте, что Буслов проигнорировал его вопрос, он усмотрел не только мимолетное пренебрежение к его пытливости, но и неумолимое отторжение самого его существа. Он был выброшен и остался один, в лоне дикой природы, но вне картины, на которой его друзья, или бывшие друзья, мирно и с известным удовлетворением любовались живописно расположенной на возвышении обителью. Еще и еще переходил Лоскутников от подавленного, трагического молчания к вопросам, но едва ли уже и сам слышал их. Случайно не ответил Буслов на первый, еще членораздельный вопрос, или уже тогда действовала его задумка, его жестокий замысел вышвырнуть попутчика, свидетеля его путевых невзгод и открытий, из действительности, которую явил им Чулихин? Лоскутников всматривался в Буслова, пытаясь это разгадать. Но цельность Буслова расколоть, чтобы дальше проникнуть в его душу, ему не удавалось, и к тому же теперь Буслов как будто не имел уже возможности остановить на нем взгляд, по которому Лоскутников прочитал бы истину. Этот поставивший перед собой религиозную задачу писатель стал для него неприступен. А отторжение было и впрямь жестоким, оно возвращало во времена некой обнаженности и первобытности, когда его, Лоскутникова, невинность выглядела бы прекрасно, если бы не была, как и все живое, обречена на грех познания. Теперь же такое возвращение ему было совсем не с руки, и у него не оставалось иного выхода, кроме как творить на ходу торопливые отвлекающие от тоски и возмущения легенды.
Увидел он в идеальном, наяву жестко и убедительно не состоявшемся возвышении Буслова к монастырю, что бросивший его друг, замкнувшись в себе, создал некий мечтательный и идиллический образ России, который вполне готов объявить ее действительным состоянием в прошлом. Иначе, не касаясь прошлого, тема тут не пошла бы, ведь монастырь, вдохновивший Буслова, был построен Бог знает когда в толще времен. И теперь Буслов словно говорит, по крайней мере, своим видом: именно так, именно таким путем, замыкаясь в себе и не страшась мечтаний, и должен разумный русский человек создавать образ своей России, но прежде непременно отмежевавшись от глупцов и растлителей.
Но Лоскутников-то!.. У него была, конечно, своя Россия, и от глупцов, от растлителей он, пожалуй, отмежевался, а пути, который рекомендовал и в сущности навязывал этот цельный, вымахавший в монолит Буслов, все-таки не было, а оттого как будто не было и права называться разумным русским человеком. Он понурился, огорченный своим открытием.
Глупцов и растлителей очень много, - продолжал изнурять его Буслов чудовищным, фантастическим разговором, - и приходится жить среди них, а поскольку это горе почти что неизбывно, следует ради спасения души прибегать к некоторого рода странничеству. Лоскутников тревожно огляделся. Но вот он я! Я здесь! я в странничестве, я тоже странник! А не выходило не только крикнуть, но и поверить в правду напрашивающегося ответа. Пояснял Буслов, что надо приезжать в города, где тебя никто не знает, осматривать достопримечательности и просто бродить по старым русским улицам, чувствуя свою отдельность от толпы и вместе с тем приобщенность к былому, к истории и к тому, что еще уцелело из давних творческих свершений. Оптимистичен был Буслов. Не бояться стужи и зноя, непроходимых лесов, бесконечных пространств, глухих, похожих на тупики уголков. Вот что он советовал. И у него слова не расходились с делом: вот же он, вдали от мира, в глухом лесу, откуда смотрит на монастырское диво. И все бы хорошо, но увязался за ним некий Лоскутников, цепляется за него, тянет его назад, в пучину глупости и растления. И для Лоскутникова выходило, что он не только отлучен от сонма разумных русских людей, но и прямо должен осознать себя человеком глупым и к тому же наделенным массой дурных наклонностей.
Чулихин с улыбкой следил за умствованиями своих спутников. У него была своя стезя.
***
Вернувшись домой, Буслов заметно стал положительнее. Бывает, что взрослые, вполне уже положительные люди, укрепившись какой-нибудь мыслью или идеей, становятся внезапно еще зрелее, вызревают до некой как бы и невозможности возрастать и расширяться далее. Тогда все у них внутри обретает громадное и беспрерывное напряжение, превращающее все их последующее развитие уже только в усиление самой этой внутренней напряженности, которая сцепляется даже в определенного рода тьму, а во внешнем выражении разве что в какие-то быстрые пронзительные взгляды, какие эти люди начинают порой бросать по сторонам, или просто в смешные для посторонних выходки. Буслов не то чтобы именно вот так напрягся и попал в царство одному ему ведомого духа, скорее, он как-то прояснился до того, что все его лишние или забавные, или ошибочные движения и поступки сделались незаметными по своей прозрачности. Он научился лучше регулировать свой внутренний климат и ловко разгонять тучи, стоило тем подсобраться на небосклоне его души. Став ясным, он, между тем, именно мыслью о необходимости достижения ясности и укрепился, иначе сказать, он отнюдь не сознавал себя прозрачным и не понимал уже достигнутого им в этом направлении, а только еще думал, как бы все это устроить, и оттого, что он стремился к ясности через размышления и гадания о ней и при этом совершенно точно знал, что ему нужно сделать, все в нем и приобрело оттенок твердой, непоколебимой зрелости.
Прежде всего, он уяснил, что ему мешает в полном достижении достаточного совершенства, а то и вообще доступной для ему подобных святости. Мешала недосказанность паломничества, в котором он, прокричав о своем отвращении к нынешнему миру, так и не объяснил в емких подробностях, что конкретно не нравится и отталкивает его. Теперь следовало восполнить этот пробел, и он вернулся к литературе, чтобы в неком тексте все выразить. А уж после он обдумает или просто получит готовое знание, как ему обустроиться с бесспорной окончательностью.
Поэтому он приобрел писательскую осанку и соответствующие повадки. Тут не проводится мысль, что писатель как таковой, мол, абсолютно узнаваем, тут указывается лишь на то обстоятельство, что любой прохожий, даже самый неискушенный или вовсе недалекий человек, завидев твердо и с аккуратной величавостью вышагивающего по улице Буслова, непременно должен был заподозрить, что перед ним господин не только мыслящий и глубоко чувствующий, но и умеющий превосходно выражать свои мысли и чувства. Буслов выходил на улицу и продвигался в деревянной неразберихе домишек горделиво, погруженный в раздумья, отнюдь не с намерением оставить, как-то даже с нарочитым усилием отпечатать свой след в истории. Он выступал, не столько в собственном представлении, сколько в беглых понятиях о нем встречных, уже прямо человеком, который такой след оставил.
Буслов сразу рассудил, что в тексте в качестве критики отвратительной мировой действительности должна быть высказана идея о массовости и безличности всего нынешнего, отнюдь не новая, но определенно потребовавшая от него высказываний. Он даже не предполагал высказаться очень уж на свой лад. Да и текст вчерне весьма скоро испекся, и тут уместно оговорить, что Буслов меньше всего беспокоился, не слишком ли он повторил других, прежде него раскрывавших тему авторов. Заминка, некоторая даже загвоздка заключалась в том, что он поставил перед собой задачу написать свой текст необычайно гладко и убедительно, а вот как ни бился над исполнением... и здесь уже не назовешь существо дела задачей, ибо, по справедливости, это была просто заноза, которую он сам и загнал в свой мыслящий состав... исполнение не давалось, и все у него выходило как будто не так и не приносило ему должного удовлетворения. Поэтому он еще немало рассуждал и помимо записанного текста, как бы вдогонку ему, но это был уже фактически личный внутренний диалог, который Буслов частенько вел, не задумываясь, передаст ли он его впоследствии бумаге. Дорога же к последующей ясности и будущему окончательному обустройству пролегала именно через уже почти готовый текст, и могла ли она, имея такую цель, быть кривой, разбитой и неубедительной? Вот мысль, не дававшая Буслову покоя. В беспокойстве он как будто даже вскидывался и подпрыгивал вместе со своими внутренними собеседованиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27