И куда, в какое сховище затолкать страх перед неведомым? Предположим, ты на грани и не знаешь, что, в общем-то, не следует переступать черту. Исключительно по неведению переступаешь, в такой-то темноте бесу ничего не стоит попутать тебя, и снова опрокидываешься в яму. Вот оно и есть это злополучное "тогда и там". Тогда и там ничего не будут стоить ни размышления о ценности личности, ни стремление к бессмертию, ни святой и плодотворный абсурд веры в возможность личной вечности. Ни для чего уже не будет потребно твое право на жизнь. Позор допустимо и простительно пережить один раз, ибо возрождение придаст ему окраску некоего недоразумения и временных трудностей, но повторение позора приводит к бессмыслице, избавление от которой лишь в смерти.
Свежо и памятно падение помоста, исчезновение комических фигурок под обломками, жалобный вой ортодоксов, бродивших на месте крушения в поисках своих вождей. Там было на что посмотреть и о чем поразмыслить. Люди, вчера стоявшие у власти и трактовавшие свою свободу прежде всего как средство борьбы со свободой других, сегодня вопят о вчерашнем дне как о всеобщем празднике души и тела, как о восхождении духа на небывалые вершины. Это они-то, душители свободы, убийцы, преступники, воры, беспардонные материалисты! Поплевав на ладони и полагая, что этим смыли с них кровь и грязь, они взялись за реанимацию вчерашних порядков, даже не подозревая, что после поражения и разоблачения стыдно снова выдавать черное за белое с такой же уверенностью и бесцеремонностью, как они делали это прежде. Ну, им-то не стыдно. Со свиным рылом отчего же не сунуться в калашный ряд? И чего только не происходит с ними в их потугах вернуть утраченное! Они выводят на сцену вождя, облаченного в какую-то немыслимую тогу, кричат о Христе, о воскресении, о шинели поэта, ловят ртами огрызки яблок, сливовые косточки и гнилые помидоры, скрываются под обломками помоста, жалобно скулят, возникают вновь, потирают ушибленные зады, отряхают с себя пыль, принимают вид воскресших, принимают поздравления от неуемных приверженцев, принимаются с новой силой творить историю. Понятие о чести нам не ведомо. И в этот вопрос необходимо внести ясность.
До чего же одинока душа человека, если он, нахлебавшись дерьма, избитый и искалеченный, после ночных слез и раскаяний ползет при свете дня за добавкой! Невообразимо, фантастически одинока, и в ней нет места для гордости. Люди в этом городе получили власть, которая унижает их и своим равнодушием, и своими колдовскими выходками, и своим нечеловеческим характером, а молчат, делают вид, будто это их не касается. Страх, но и покорность, въевшаяся в их плоть и кровь привычка к подчинению. Рабство не там, где верой и правдой служат господину, а там, где неясность, неопределенность царит в вопросах, которые давно должны были быть разрешены, и где в неясности, в мутной воде каждый барахтается как ему заблагорассудится. Из омута нет пути к свободе и чистому небу, он зло, а зло может быть только уничтожено, но не преображено.
Бесчестному обещают рай, если он хорошенько заплатит за прощение его грехов, а гордого человека превращают в расхожий символ, в пустой звук. Гордого человека, руководствующегося ясными воззрениями на жизнь и смерть, человека с понятием о чести победа врага обязывает либо к достойному признанию своего поражения, либо к отказу от жизни, если ее продолжение в новых условиях представляется ему невозможным. Но большинство, получив оплеуху, предпочитает подставлять вторую щеку и вертеться под ударами в надежде, что кривая еще вывезет к возобновлению силы и власти, когда можно будет вволю натешиться местью обидчикам. Понятия настолько расплывчаты и искажены, идеалы столь зыбки, что человек уже сознает лишь свое маленькое существование, которое готов оберегать и сохранять любой ценой. А между тем бесчестного парня, который всегда жил за счет других, грабил и убивал, нельзя прощать и радовать обещанием рая только за то, что он в муках казни, физической ли, моральной, выкрикнул "верую".
Разве без ясности в этом вопросе возможна истина? Основа жизни не в том, чтобы верить в откристаллизованные и языческие по сути установки, обязывающие побеждать, а при поражении уходить в небытие. Основа в ясном понимании чести и в согласии этого понимания с твердым идеалом мироустройства. Пусть все временно и ограниченно на земле, но присутствие на ней - единственная данность, неотвратимая для живущего, реальность, которая должна иметь свой реальный идеал, а не нечто попятнанное туманом, окутывающим невнятные требования неба.
Григорий не житель этого города, он только гость, но и он мог быть здешним молчальником или комедиантом, упивающимся собственным словоблудием и мнимым бунтом. Такая жизнь - это заведомый отказ от бессмертия, слепота, незнание, что бессмертие возможно. Но и поражение перед лицом такой жизни тоже отказ, пусть поддающийся более достойному исполнению, пусть даже сознательный, но столь же окончательный и бесповоротный. Вот и весь выбор! Впрочем, что же тот человек, который, завидев разящую косу смерти у себя под носом, вопит "верую"? Он смехотворен, потому что его обманули даже без особой нужды и цели, просто так, между прочим, как дитя малое. Не берут тебя на небо, а ты сам достигаешь его, и происходит это лишь тогда, когда в земную жизнь, в приятие ее и в отторжение от нее, внесена полная ясность. Но если в твою ясность вторгаются ложные идеалы, людская муть, развязность и расслабленность, обман, враги, рядящиеся под бесов, и до сумасшествия влюбленные в себя краснобаи, прикидывающиеся богами, нельзя и дальше жить в расчете на вечность. Такое постижение было у Григория. Что за жизнь, если уже все равно наступила смерть в унижении?
Но для человека, взыскующего бессмертия, даже и крайняя радикальность выводов не распутывала все узлы и не устраняла все противоречия. Можно прожить жизнь, не открывая глаз, а в конце встрепенуться, в страхе перед смертью закричав о вере в бессмертие. Это будет уже поздно. Но даже и внесение будто бы всеобъемлющей ясности не дает решающего ответа на вопрос о случае, способном замутить любую перспективу. Стыд подстерегает тебя за каждым углом. И что же тогда, после неудачи? Необходимость смерти наводит затмение на безоблачный небосклон твоей жизни, смерть опрокидывает все твои приготовления к бессмертию? Да, именно так.
Вот почему страшно не мироздание и уж тем более не далекие, почти абстрактные космические пустоты, и даже не город Беловодск, обращающий к тебе обезображенную физиономию прокаженного, а страшен какой-то ночной заповедник, куда непонятно зачем пришел и где неизвестно чего ищешь. Небытие там, где менее всего ожидаешь с ним столкнуться. Глаза Григория не напрасно расширялись от ужаса. По тонкой жердочке приходится бродить над пропастью, и слишком часто ночь берет свое. Вдруг она победит здесь и сейчас, когда он, переспавший со случайно подвернувшейся девчонкой, блуждает среди кладбищенских нагромождений, превращенных в музейные экспонаты?
И все же возможность и необходимость ясности укрепляла его. Когда суета жизни и невнятица идеалов отступают в ночь, а на дневную поверхность выходит конкретный, обусловленный твердыми воззрениями выбор между жизнью и смертью, лучше понимаешь светлую силу вечной жизни и даже смерть, случайная, ничтожная или вынужденная, не кажется уже такой страшной.
14.ВАРИАНТ ЯНУСА
Очень скоро на остывающих углях восторга по поводу исцеления и возвращения к нормальной жизни Мягкотелов прояснил для себя сокровенную важность обещания Пети Чура позаботиться о его будущем, пристроить к делу. Сама жизнь вела его в объятия гладкого и могущественного чиновника, ведь надо было кормить семью и кормиться самому, а прежние источники доходов, обусловленные работой в демократических организациях и печатных органах, иссякли, поскольку Антон Петрович, следуя договору с Петей Чуром, от прежней деятельности отошел. Кстати сказать, эта добровольная отставка прошла тихо, и никто из бывших соратников Мягкотелова не упрекал. Возможно, тут сказывалось уважительное отношение к человеку, перенесшему тяжелую и загадочную болезнь и чуточку, пожалуй, даже не долечившемуся, если принять во внимание то настораживающее обстоятельство, что Антон Петрович вдруг резко поправился, а его собрат по несчастью так и остался при своих противоестественных габаритах. Но, с другой стороны, соратники слишком много двигались и мелькали в своих органах, действовали и говорили, воображая, что делают исключительно новое и важное для Беловодска дело, дело, которое их земляки не оценят по достоинству и сто лет спустя, - и им некогда было считаться с каждым конкретным человеком, даже с такой заметной фигурой, как Мягкотелов. У них не было столь мощной и продуманной до мелочей дисциплины, как у их противников, позволяющей им как в свой дом родной входить в душу каждого члена их организации и топтаться в ней как в кабаке. Если бы кто между делом и назвал Антона Петровича свиньей, это не имело бы даже сотой доли сходства с официальным отлучением, с той грозной "анафемой", которая вскоре разразилась над Леонидом Егоровичем.
Но все эти организационные проблемы уже не занимали Антона Петровича. Он сунулся было в театр, где до взлета политической карьеры продвигал искусство в качестве режиссера, но мало того, что принадлежавшее ему некогда место оказалось прочно занято (этого, естественно, следовало ожидать), ему еще и дали понять, что не возьмут простым осветителем и даже сторожем, гнушаясь его изменой демократическим идеалам. В этой резкой отповеди не стоит усматривать политическую зрелость и стойкость деятелей искусства. Они всего лишь отомстили толстячку, который был бездарным режиссером, а затем стал бездарным политиком и в конце концов, предав и искусство, и демократию, возомнил, что его встретят распростертыми объятиями, если он устремится по местам своих былых провалов. Мягкотелов был задет за живое, и тогда-то обещание Пети Чура наполнилось для него глубоким содержанием.
От того не было никаких вестей. Такое отношение к данному слову показалось Мягкотелову легкомысленным, но не очень удивило его, поскольку чиновники мэрии вообще относились к своим обязанностям, в лучшем случае, именно легкомысленно, а когда брались за дело, то уж непременно наносили гражданам какой-нибудь колдовской ущерб. Так что оно, может быть, и лучше, что в мэрии забыли о нем, Мягкотелове. Однако Антона Петровича, потерпевшего от нынешних властей и из их же рук получившего исцеление, просто неудержимо тянуло в мэрию, даже не столько к Пете Чуру, сколько вообще, а в особенности, похоже, к Кики Моровой, которая столь резко изменила его судьбу. Ему неприятно было сознаться в этом сомнительном и болезненном влечении даже самому себе, и он предпочитал называть его разумной необходимостью, которая оправдывалась тем, что у него нет иного выхода, как обратиться за помощью к тем, с кем он заключил договор о взаимной безопасности.
Петя Чур, прилизанный, как это у него было в заводе, и вместе с тем какой-то разбитной, не стал увиливать от встречи, напротив, он велел тотчас же пропустить своего друга и с замечательным радушием принял его в просторном и светлом кабинете. Не без патетики выразил этот кудесник удовольствие по поводу полного и окончательного выздоровления Антона Петровича и уверенность, что отныне его жизнь будет складываться наилучшим образом, на зависть всем тем, кто своей ленью и бесконечными неудачами губит как собственное, так и общее российское благополучие. В ответ Антон Петрович смущенно пробубнил:
- Мне бы работу, вы обещали... А то я скоро останусь без средств, ну а жить надо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Свежо и памятно падение помоста, исчезновение комических фигурок под обломками, жалобный вой ортодоксов, бродивших на месте крушения в поисках своих вождей. Там было на что посмотреть и о чем поразмыслить. Люди, вчера стоявшие у власти и трактовавшие свою свободу прежде всего как средство борьбы со свободой других, сегодня вопят о вчерашнем дне как о всеобщем празднике души и тела, как о восхождении духа на небывалые вершины. Это они-то, душители свободы, убийцы, преступники, воры, беспардонные материалисты! Поплевав на ладони и полагая, что этим смыли с них кровь и грязь, они взялись за реанимацию вчерашних порядков, даже не подозревая, что после поражения и разоблачения стыдно снова выдавать черное за белое с такой же уверенностью и бесцеремонностью, как они делали это прежде. Ну, им-то не стыдно. Со свиным рылом отчего же не сунуться в калашный ряд? И чего только не происходит с ними в их потугах вернуть утраченное! Они выводят на сцену вождя, облаченного в какую-то немыслимую тогу, кричат о Христе, о воскресении, о шинели поэта, ловят ртами огрызки яблок, сливовые косточки и гнилые помидоры, скрываются под обломками помоста, жалобно скулят, возникают вновь, потирают ушибленные зады, отряхают с себя пыль, принимают вид воскресших, принимают поздравления от неуемных приверженцев, принимаются с новой силой творить историю. Понятие о чести нам не ведомо. И в этот вопрос необходимо внести ясность.
До чего же одинока душа человека, если он, нахлебавшись дерьма, избитый и искалеченный, после ночных слез и раскаяний ползет при свете дня за добавкой! Невообразимо, фантастически одинока, и в ней нет места для гордости. Люди в этом городе получили власть, которая унижает их и своим равнодушием, и своими колдовскими выходками, и своим нечеловеческим характером, а молчат, делают вид, будто это их не касается. Страх, но и покорность, въевшаяся в их плоть и кровь привычка к подчинению. Рабство не там, где верой и правдой служат господину, а там, где неясность, неопределенность царит в вопросах, которые давно должны были быть разрешены, и где в неясности, в мутной воде каждый барахтается как ему заблагорассудится. Из омута нет пути к свободе и чистому небу, он зло, а зло может быть только уничтожено, но не преображено.
Бесчестному обещают рай, если он хорошенько заплатит за прощение его грехов, а гордого человека превращают в расхожий символ, в пустой звук. Гордого человека, руководствующегося ясными воззрениями на жизнь и смерть, человека с понятием о чести победа врага обязывает либо к достойному признанию своего поражения, либо к отказу от жизни, если ее продолжение в новых условиях представляется ему невозможным. Но большинство, получив оплеуху, предпочитает подставлять вторую щеку и вертеться под ударами в надежде, что кривая еще вывезет к возобновлению силы и власти, когда можно будет вволю натешиться местью обидчикам. Понятия настолько расплывчаты и искажены, идеалы столь зыбки, что человек уже сознает лишь свое маленькое существование, которое готов оберегать и сохранять любой ценой. А между тем бесчестного парня, который всегда жил за счет других, грабил и убивал, нельзя прощать и радовать обещанием рая только за то, что он в муках казни, физической ли, моральной, выкрикнул "верую".
Разве без ясности в этом вопросе возможна истина? Основа жизни не в том, чтобы верить в откристаллизованные и языческие по сути установки, обязывающие побеждать, а при поражении уходить в небытие. Основа в ясном понимании чести и в согласии этого понимания с твердым идеалом мироустройства. Пусть все временно и ограниченно на земле, но присутствие на ней - единственная данность, неотвратимая для живущего, реальность, которая должна иметь свой реальный идеал, а не нечто попятнанное туманом, окутывающим невнятные требования неба.
Григорий не житель этого города, он только гость, но и он мог быть здешним молчальником или комедиантом, упивающимся собственным словоблудием и мнимым бунтом. Такая жизнь - это заведомый отказ от бессмертия, слепота, незнание, что бессмертие возможно. Но и поражение перед лицом такой жизни тоже отказ, пусть поддающийся более достойному исполнению, пусть даже сознательный, но столь же окончательный и бесповоротный. Вот и весь выбор! Впрочем, что же тот человек, который, завидев разящую косу смерти у себя под носом, вопит "верую"? Он смехотворен, потому что его обманули даже без особой нужды и цели, просто так, между прочим, как дитя малое. Не берут тебя на небо, а ты сам достигаешь его, и происходит это лишь тогда, когда в земную жизнь, в приятие ее и в отторжение от нее, внесена полная ясность. Но если в твою ясность вторгаются ложные идеалы, людская муть, развязность и расслабленность, обман, враги, рядящиеся под бесов, и до сумасшествия влюбленные в себя краснобаи, прикидывающиеся богами, нельзя и дальше жить в расчете на вечность. Такое постижение было у Григория. Что за жизнь, если уже все равно наступила смерть в унижении?
Но для человека, взыскующего бессмертия, даже и крайняя радикальность выводов не распутывала все узлы и не устраняла все противоречия. Можно прожить жизнь, не открывая глаз, а в конце встрепенуться, в страхе перед смертью закричав о вере в бессмертие. Это будет уже поздно. Но даже и внесение будто бы всеобъемлющей ясности не дает решающего ответа на вопрос о случае, способном замутить любую перспективу. Стыд подстерегает тебя за каждым углом. И что же тогда, после неудачи? Необходимость смерти наводит затмение на безоблачный небосклон твоей жизни, смерть опрокидывает все твои приготовления к бессмертию? Да, именно так.
Вот почему страшно не мироздание и уж тем более не далекие, почти абстрактные космические пустоты, и даже не город Беловодск, обращающий к тебе обезображенную физиономию прокаженного, а страшен какой-то ночной заповедник, куда непонятно зачем пришел и где неизвестно чего ищешь. Небытие там, где менее всего ожидаешь с ним столкнуться. Глаза Григория не напрасно расширялись от ужаса. По тонкой жердочке приходится бродить над пропастью, и слишком часто ночь берет свое. Вдруг она победит здесь и сейчас, когда он, переспавший со случайно подвернувшейся девчонкой, блуждает среди кладбищенских нагромождений, превращенных в музейные экспонаты?
И все же возможность и необходимость ясности укрепляла его. Когда суета жизни и невнятица идеалов отступают в ночь, а на дневную поверхность выходит конкретный, обусловленный твердыми воззрениями выбор между жизнью и смертью, лучше понимаешь светлую силу вечной жизни и даже смерть, случайная, ничтожная или вынужденная, не кажется уже такой страшной.
14.ВАРИАНТ ЯНУСА
Очень скоро на остывающих углях восторга по поводу исцеления и возвращения к нормальной жизни Мягкотелов прояснил для себя сокровенную важность обещания Пети Чура позаботиться о его будущем, пристроить к делу. Сама жизнь вела его в объятия гладкого и могущественного чиновника, ведь надо было кормить семью и кормиться самому, а прежние источники доходов, обусловленные работой в демократических организациях и печатных органах, иссякли, поскольку Антон Петрович, следуя договору с Петей Чуром, от прежней деятельности отошел. Кстати сказать, эта добровольная отставка прошла тихо, и никто из бывших соратников Мягкотелова не упрекал. Возможно, тут сказывалось уважительное отношение к человеку, перенесшему тяжелую и загадочную болезнь и чуточку, пожалуй, даже не долечившемуся, если принять во внимание то настораживающее обстоятельство, что Антон Петрович вдруг резко поправился, а его собрат по несчастью так и остался при своих противоестественных габаритах. Но, с другой стороны, соратники слишком много двигались и мелькали в своих органах, действовали и говорили, воображая, что делают исключительно новое и важное для Беловодска дело, дело, которое их земляки не оценят по достоинству и сто лет спустя, - и им некогда было считаться с каждым конкретным человеком, даже с такой заметной фигурой, как Мягкотелов. У них не было столь мощной и продуманной до мелочей дисциплины, как у их противников, позволяющей им как в свой дом родной входить в душу каждого члена их организации и топтаться в ней как в кабаке. Если бы кто между делом и назвал Антона Петровича свиньей, это не имело бы даже сотой доли сходства с официальным отлучением, с той грозной "анафемой", которая вскоре разразилась над Леонидом Егоровичем.
Но все эти организационные проблемы уже не занимали Антона Петровича. Он сунулся было в театр, где до взлета политической карьеры продвигал искусство в качестве режиссера, но мало того, что принадлежавшее ему некогда место оказалось прочно занято (этого, естественно, следовало ожидать), ему еще и дали понять, что не возьмут простым осветителем и даже сторожем, гнушаясь его изменой демократическим идеалам. В этой резкой отповеди не стоит усматривать политическую зрелость и стойкость деятелей искусства. Они всего лишь отомстили толстячку, который был бездарным режиссером, а затем стал бездарным политиком и в конце концов, предав и искусство, и демократию, возомнил, что его встретят распростертыми объятиями, если он устремится по местам своих былых провалов. Мягкотелов был задет за живое, и тогда-то обещание Пети Чура наполнилось для него глубоким содержанием.
От того не было никаких вестей. Такое отношение к данному слову показалось Мягкотелову легкомысленным, но не очень удивило его, поскольку чиновники мэрии вообще относились к своим обязанностям, в лучшем случае, именно легкомысленно, а когда брались за дело, то уж непременно наносили гражданам какой-нибудь колдовской ущерб. Так что оно, может быть, и лучше, что в мэрии забыли о нем, Мягкотелове. Однако Антона Петровича, потерпевшего от нынешних властей и из их же рук получившего исцеление, просто неудержимо тянуло в мэрию, даже не столько к Пете Чуру, сколько вообще, а в особенности, похоже, к Кики Моровой, которая столь резко изменила его судьбу. Ему неприятно было сознаться в этом сомнительном и болезненном влечении даже самому себе, и он предпочитал называть его разумной необходимостью, которая оправдывалась тем, что у него нет иного выхода, как обратиться за помощью к тем, с кем он заключил договор о взаимной безопасности.
Петя Чур, прилизанный, как это у него было в заводе, и вместе с тем какой-то разбитной, не стал увиливать от встречи, напротив, он велел тотчас же пропустить своего друга и с замечательным радушием принял его в просторном и светлом кабинете. Не без патетики выразил этот кудесник удовольствие по поводу полного и окончательного выздоровления Антона Петровича и уверенность, что отныне его жизнь будет складываться наилучшим образом, на зависть всем тем, кто своей ленью и бесконечными неудачами губит как собственное, так и общее российское благополучие. В ответ Антон Петрович смущенно пробубнил:
- Мне бы работу, вы обещали... А то я скоро останусь без средств, ну а жить надо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86