Но ошибся. Гудков, едва Антон оказался с ним рядом, склонив к его уху голову, сказал:
– Слыхал команду?
– Какую?
– Задание нам дано. Сейчас какой-то чин на мотоцикле сюда подъезжал. Противотанковый ров копать будем.
Улицы, по которым шагали призывники, покидая райцентр, были тесны от беженцев, их подвод, уводимого от неприятеля домашнего скота. Некоторые лошади были выпряжены, отдыхали, жуя над задками телег накошенную траву. Под заборами в пыльных лопухах на разостланных попонках спали женщины, дети. Дымились костерки с подвешенными на рогульках казанами: шло приготовление пищи или просто грелась вода: размочить и пожевать, прихлебывая кипяток, окаменевшие сухари.
– Скушно мы топаем, братцы, будто и не войско, а похоронная команда, спеть бы что-нибудь! – громко, задорно предложил позади Антона лысоватый толстячок, сокрушавшийся при отправке из города, что призывники едут не прямо на фронт. И сам первый высоким тенором затянул:
Расцветали яблони и груши…
Но никто его не поддержал, песня заглохла: не то настроение было у всех на сердцах.
Взводы поднялись на пригорок, спустились на колхозные поля с подсолнухами и гречихой, поднялись снова – и открылась длинная, с крутыми склонами ложбина, во всю длину полная копошащегося люда, белых и цветных косынок, пестрых платьев и сарафанов. Трудно сказать, сколько было собрано тут женщин, орудовавших кирками, простыми и совковыми лопатами, таскавших носилки с землей; счет, конечно, перевалили бы за тысячу.
– Вот и подкрепление! Где же вы так задержались, мужики, глядите, какие мозоли мы себе уже на руках набили! – послышались со всех сторон женские голоса, когда призывники спустились в ложбину.
Противотанковый ров стали сооружать два или три дня назад. Цель работы состояла в том, чтобы одну и другую сторону ложбины сделать отвесными, метров пять высотой. Такую преграду вражеским танкам ни за что не пересечь. Если какой-нибудь из них заедет или свалится в ров – из него ему уже не выбраться. Где-то там, – показали женщины в глубину ложбины, – начинается другая, такой же длины и тоже теперь непреодолимая для танков, а та соединяется с третьей; ров, в общей сложности, тянется километров на пятнадцать-двадцать. А где прокопать ров невозможно – там будет скрытно стоять наша противотанковая артиллерия и бить гитлеровские танки в упор. Словом, хоть и бабьи руки трудились, а немцам тут не пройти, пусть не надеются…
Через несколько минут все лопаты и кирки перешли от женщин в руки призывников. Усталые женщины, вытирая с лица пот, поправляя на головах косынки, стали собираться по домам. Все они были из ближних деревень, каждой пришлось оставить на чье-нибудь попечение малых детей, хозяйство, живность: кто поросенка, кто буренку, кто козу.
– А что же мужиков-то средь вас не видать, мужики-то ваши где? – завел любопытный и словоохотливый Гудков разговор с ближними к нему женщинами.
– А сколько их осталось-то! Почитай, чуть не всех уже повестками потягали, – в несколько голосов отвечали колхозницы. – А какие еще дома – хлеб в поле скирдуют, зерно в ссыпку возят. И раньше власти со сдачей торопили: «Первая заповедь – хлеб государству», – а сейчас и вовсе. Про все забудь, твердят, одно это помни: все для фронта, все для победы…
В руках Антона тоже оказалась лопата. Он стал отбрасывать ею землю, углубляя отвесную стенку, в которую превратился склон ложбины. Гудков глянул на него раз, другой, отобрал лопату и дал Антону свою.
– У этой ручка обожженная, мозоли не натрешь. А вот от этой, – показал он Антону ту, что у него взял, – сразу же водяные волдыри вскочат.
– А как же вы? Ваши руки?
– Хо, я! Да ты посмотри, какие у меня лапы! Кожа – что подошва на сапогах. Я по ладони уголек из костра катаю, прикуриваю – и жара не чувствую…
Смена женщин на призывников произошла в середине дня, при ясном безоблачном небе, но ближе к вечеру небо заволокло. Солнце садилось в лилово-багровую тучу, такой закат предвещал недоброе: сильный ветер под утро, холодную ночь с дождем.
С началом сумерек призывников повели по деревням на ночлег. Располагались, кому как выпало: кто в хатах, кто по сараям, в сенцах, на сеновалах. А кто и просто под навесами для скота или дров.
Показывая на маленький кривой домишко под трухлявой соломенной крышей, обмазанный глиной по торчащим во многих местах дранкам, комвзвода, уже пробежавший по деревне для прикидки, где сколько человек можно поместить, сказал последней кучке солдат с Гудковым и Антоном:
– Сюда пятеро, больше не влезть!
– Пошли! – толкнул Гудков в бок Антона.
Только они двое захотели ночевать в убогом домишке, остальным он показался больно уж мал и плох, они пошли к следующему дому, побольше и поприглядней. Возле него даже был палисадник и цвели мальвы – извечное и бесхитростное украшение деревенских усадеб.
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
– А наша хата в деревне такая же была… Глянул – и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома…
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
– Здравствуй, дедушка! – сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. – Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал – понял ли их?
– Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, – произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
– Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну – и ды?хать тяжко.
– С кем же ты живешь? – выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
– А ни с кем, один. Старуха померла.
– А дети есть у тебя?
– А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
– И где же они?
– На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там – деньги плотют.
– Помогают тебе?
– А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
– Как же ты кормишься?
– Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни…
– А хлеб? С хлебом-то как?
– Колхоз мукички дает. Соседка печет себе – и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы – никакой помочи. Как хошь – так и ды?хай…
– А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
– Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут – и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
– Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
– Какую нажил, – без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. – Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось – еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой – убились бы все.
– Тут ты, значит, и детей растил?
– А где ж еще, тута.
– Тесно, небось, было?
– А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала – хлеб пекла, за коровой ходила… Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала. Нельзя было ее в своей хате держать, одна осталась, почти уж не видела ничего, как ей там было одной… Конечно, тесно, слов нет.
– А все ж таки умещались?
– А чего ж сделаешь… Не так живи, как хочется, – как Бог велит…
– А Бог при чем? С чего это он так тебе велел?
– Так схотел бы иначе – и то бы не помог. Местность у нас бедная, все пески да болота, родящей земли совсем мало. Тут у нас середь мужиков никогда не то что богатеев, просто справных отродясь не было! А вот кулачить стали – все равно кулаки нашлись. Есть свинья с подсвинком – значит, кулак. А уж если избу железом покрыл – не приведи Господь! Все у таких отымали и в Сибирь, на спецпоселение…
Перед Каждым своим ответом старик медлил, будто растерял все слова и по одному с усилием их собирал. А найдя – долго жевал, шамкал губами, точно пробуя на вкус: те ли они, что надо. Гудков терпеливо каждый раз ждал, пока соберется с мыслями и словами старик. Видать, привык к таким древним деревенским старикам на своей родине, к их манере разговаривать.
– Как же зовут тебя, дедушка?
– Афанасий.
– А по батюшке.
– Петрович.
– А сколько лет тебе, Афанасий Петрович? Восемьдесят уже настукало?
– Да вроде так. Я уж и не помню в точности – сколько… Не считаю. На что мне лета свои считать? Без надобности.
– А поесть у тебя нечего, дедушка? Нас, призванных, сегодня и не кормили вовсе.
С ответом на эту просьбу Гудкова старик думал дольше всего.
– Если картох только… Но без соли. Нету у меня соли. Не запас, когда в сельпо торговали, а теперь не купишь… И отчего это так, скажи на милость, как война – так непременно соль пропадает? С японцами тягались – первым делом в лавках соли не стало. Схватились с германцами – опять соли нет. И сейчас вот – такой же фунт изюму…
– Ладно, – сказал Гудков, – обойдемся и без соли. Давай свои картохи.
Старик вошел в хатенку, долго там копался, вынес в руках четыре картофелины в кожуре: две дал Гудкову, другие две протянул Антону.
Для Антона снова было нечто новое в его жизни: холодную синеватую картошку, содрав с нее кожуру, ни с чем, даже без соли, он тоже ел впервые.
– Спасибо, дедушка! – поблагодарил Гудков. И, быстро сжевав картофелины, отряхнув друг друга ладони, поднялся с ноздреватого желтого камня, служившего порогом:
– Все, спать! А то завтра до зари нас поднимут…
Старик уже засветил в хатенке маленькую керосиновую лампу. Стекло ее было закопченным, треснутым, на боку, закрывая дырочку, чернела приклеенная бумажка.
Большую часть внутреннего пространства занимала печь с лежанкой, в устье ее громоздились грязные чугунки. Стол из щелистых досок, короткая лавка возле него – и вся мебель, все убранство. Запахи закисшего варева в чугунках, старых овчин на печи, чего-то еще, что непременно порождает одинокая неухоженная, бесприглядная жизнь стариков и старух, сливались воедино так густо, что в первые минуты Антон воспринял воздух в хатенке как нестерпимую вонь, в которой, казалось, совершенно невозможно находиться. Пол был земляной, неровный, буграми, замусоренный деревянными щепками, шелухой от семечек, в белых звездочках куриного помета, – куры, похоже, заходили внутрь беспрепятственно и вели себя, как в своем собственном курятнике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
– Слыхал команду?
– Какую?
– Задание нам дано. Сейчас какой-то чин на мотоцикле сюда подъезжал. Противотанковый ров копать будем.
Улицы, по которым шагали призывники, покидая райцентр, были тесны от беженцев, их подвод, уводимого от неприятеля домашнего скота. Некоторые лошади были выпряжены, отдыхали, жуя над задками телег накошенную траву. Под заборами в пыльных лопухах на разостланных попонках спали женщины, дети. Дымились костерки с подвешенными на рогульках казанами: шло приготовление пищи или просто грелась вода: размочить и пожевать, прихлебывая кипяток, окаменевшие сухари.
– Скушно мы топаем, братцы, будто и не войско, а похоронная команда, спеть бы что-нибудь! – громко, задорно предложил позади Антона лысоватый толстячок, сокрушавшийся при отправке из города, что призывники едут не прямо на фронт. И сам первый высоким тенором затянул:
Расцветали яблони и груши…
Но никто его не поддержал, песня заглохла: не то настроение было у всех на сердцах.
Взводы поднялись на пригорок, спустились на колхозные поля с подсолнухами и гречихой, поднялись снова – и открылась длинная, с крутыми склонами ложбина, во всю длину полная копошащегося люда, белых и цветных косынок, пестрых платьев и сарафанов. Трудно сказать, сколько было собрано тут женщин, орудовавших кирками, простыми и совковыми лопатами, таскавших носилки с землей; счет, конечно, перевалили бы за тысячу.
– Вот и подкрепление! Где же вы так задержались, мужики, глядите, какие мозоли мы себе уже на руках набили! – послышались со всех сторон женские голоса, когда призывники спустились в ложбину.
Противотанковый ров стали сооружать два или три дня назад. Цель работы состояла в том, чтобы одну и другую сторону ложбины сделать отвесными, метров пять высотой. Такую преграду вражеским танкам ни за что не пересечь. Если какой-нибудь из них заедет или свалится в ров – из него ему уже не выбраться. Где-то там, – показали женщины в глубину ложбины, – начинается другая, такой же длины и тоже теперь непреодолимая для танков, а та соединяется с третьей; ров, в общей сложности, тянется километров на пятнадцать-двадцать. А где прокопать ров невозможно – там будет скрытно стоять наша противотанковая артиллерия и бить гитлеровские танки в упор. Словом, хоть и бабьи руки трудились, а немцам тут не пройти, пусть не надеются…
Через несколько минут все лопаты и кирки перешли от женщин в руки призывников. Усталые женщины, вытирая с лица пот, поправляя на головах косынки, стали собираться по домам. Все они были из ближних деревень, каждой пришлось оставить на чье-нибудь попечение малых детей, хозяйство, живность: кто поросенка, кто буренку, кто козу.
– А что же мужиков-то средь вас не видать, мужики-то ваши где? – завел любопытный и словоохотливый Гудков разговор с ближними к нему женщинами.
– А сколько их осталось-то! Почитай, чуть не всех уже повестками потягали, – в несколько голосов отвечали колхозницы. – А какие еще дома – хлеб в поле скирдуют, зерно в ссыпку возят. И раньше власти со сдачей торопили: «Первая заповедь – хлеб государству», – а сейчас и вовсе. Про все забудь, твердят, одно это помни: все для фронта, все для победы…
В руках Антона тоже оказалась лопата. Он стал отбрасывать ею землю, углубляя отвесную стенку, в которую превратился склон ложбины. Гудков глянул на него раз, другой, отобрал лопату и дал Антону свою.
– У этой ручка обожженная, мозоли не натрешь. А вот от этой, – показал он Антону ту, что у него взял, – сразу же водяные волдыри вскочат.
– А как же вы? Ваши руки?
– Хо, я! Да ты посмотри, какие у меня лапы! Кожа – что подошва на сапогах. Я по ладони уголек из костра катаю, прикуриваю – и жара не чувствую…
Смена женщин на призывников произошла в середине дня, при ясном безоблачном небе, но ближе к вечеру небо заволокло. Солнце садилось в лилово-багровую тучу, такой закат предвещал недоброе: сильный ветер под утро, холодную ночь с дождем.
С началом сумерек призывников повели по деревням на ночлег. Располагались, кому как выпало: кто в хатах, кто по сараям, в сенцах, на сеновалах. А кто и просто под навесами для скота или дров.
Показывая на маленький кривой домишко под трухлявой соломенной крышей, обмазанный глиной по торчащим во многих местах дранкам, комвзвода, уже пробежавший по деревне для прикидки, где сколько человек можно поместить, сказал последней кучке солдат с Гудковым и Антоном:
– Сюда пятеро, больше не влезть!
– Пошли! – толкнул Гудков в бок Антона.
Только они двое захотели ночевать в убогом домишке, остальным он показался больно уж мал и плох, они пошли к следующему дому, побольше и поприглядней. Возле него даже был палисадник и цвели мальвы – извечное и бесхитростное украшение деревенских усадеб.
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
– А наша хата в деревне такая же была… Глянул – и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома…
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
– Здравствуй, дедушка! – сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. – Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал – понял ли их?
– Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, – произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
– Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну – и ды?хать тяжко.
– С кем же ты живешь? – выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
– А ни с кем, один. Старуха померла.
– А дети есть у тебя?
– А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
– И где же они?
– На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там – деньги плотют.
– Помогают тебе?
– А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
– Как же ты кормишься?
– Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни…
– А хлеб? С хлебом-то как?
– Колхоз мукички дает. Соседка печет себе – и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы – никакой помочи. Как хошь – так и ды?хай…
– А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
– Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут – и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
– Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
– Какую нажил, – без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. – Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось – еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой – убились бы все.
– Тут ты, значит, и детей растил?
– А где ж еще, тута.
– Тесно, небось, было?
– А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала – хлеб пекла, за коровой ходила… Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала. Нельзя было ее в своей хате держать, одна осталась, почти уж не видела ничего, как ей там было одной… Конечно, тесно, слов нет.
– А все ж таки умещались?
– А чего ж сделаешь… Не так живи, как хочется, – как Бог велит…
– А Бог при чем? С чего это он так тебе велел?
– Так схотел бы иначе – и то бы не помог. Местность у нас бедная, все пески да болота, родящей земли совсем мало. Тут у нас середь мужиков никогда не то что богатеев, просто справных отродясь не было! А вот кулачить стали – все равно кулаки нашлись. Есть свинья с подсвинком – значит, кулак. А уж если избу железом покрыл – не приведи Господь! Все у таких отымали и в Сибирь, на спецпоселение…
Перед Каждым своим ответом старик медлил, будто растерял все слова и по одному с усилием их собирал. А найдя – долго жевал, шамкал губами, точно пробуя на вкус: те ли они, что надо. Гудков терпеливо каждый раз ждал, пока соберется с мыслями и словами старик. Видать, привык к таким древним деревенским старикам на своей родине, к их манере разговаривать.
– Как же зовут тебя, дедушка?
– Афанасий.
– А по батюшке.
– Петрович.
– А сколько лет тебе, Афанасий Петрович? Восемьдесят уже настукало?
– Да вроде так. Я уж и не помню в точности – сколько… Не считаю. На что мне лета свои считать? Без надобности.
– А поесть у тебя нечего, дедушка? Нас, призванных, сегодня и не кормили вовсе.
С ответом на эту просьбу Гудкова старик думал дольше всего.
– Если картох только… Но без соли. Нету у меня соли. Не запас, когда в сельпо торговали, а теперь не купишь… И отчего это так, скажи на милость, как война – так непременно соль пропадает? С японцами тягались – первым делом в лавках соли не стало. Схватились с германцами – опять соли нет. И сейчас вот – такой же фунт изюму…
– Ладно, – сказал Гудков, – обойдемся и без соли. Давай свои картохи.
Старик вошел в хатенку, долго там копался, вынес в руках четыре картофелины в кожуре: две дал Гудкову, другие две протянул Антону.
Для Антона снова было нечто новое в его жизни: холодную синеватую картошку, содрав с нее кожуру, ни с чем, даже без соли, он тоже ел впервые.
– Спасибо, дедушка! – поблагодарил Гудков. И, быстро сжевав картофелины, отряхнув друг друга ладони, поднялся с ноздреватого желтого камня, служившего порогом:
– Все, спать! А то завтра до зари нас поднимут…
Старик уже засветил в хатенке маленькую керосиновую лампу. Стекло ее было закопченным, треснутым, на боку, закрывая дырочку, чернела приклеенная бумажка.
Большую часть внутреннего пространства занимала печь с лежанкой, в устье ее громоздились грязные чугунки. Стол из щелистых досок, короткая лавка возле него – и вся мебель, все убранство. Запахи закисшего варева в чугунках, старых овчин на печи, чего-то еще, что непременно порождает одинокая неухоженная, бесприглядная жизнь стариков и старух, сливались воедино так густо, что в первые минуты Антон воспринял воздух в хатенке как нестерпимую вонь, в которой, казалось, совершенно невозможно находиться. Пол был земляной, неровный, буграми, замусоренный деревянными щепками, шелухой от семечек, в белых звездочках куриного помета, – куры, похоже, заходили внутрь беспрепятственно и вели себя, как в своем собственном курятнике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52