Молодая семья переходит сюда, а ее квартиру занимает холостяк. Третий дом – тоже для них же, когда семья увеличится еще больше. А их квартира достанется малодетным. Своеобразный конвейер, рассчитанный на много лет вперед, обеспечивающий молодоженам уверенность, что их будущее уже сейчас обеспеченно хорошими жилищными условиями; какой бы большой ни стала семья – нужная квартира для них найдется.
Кончался август 60-го года. Пятнадцать лет назад отгремела война. И долгий, и совсем короткий срок…
Антон смотрел из окна автобуса на залитые солнцем улицы, по которым проезжали, на цветники, фонтаны, сверкающие стеклом витрин и широких окон новые, роскошные дома, на иглу телевизионной башни, вонзившуюся в бледное, знойное небо, слушал пояснения гида, тонко, однако достаточно ясно и настойчиво вплетавшую в свои рассказы нить, что в Берлине так хорошо, чисто, красиво потому, что это немецкий город, тут живут немцы, а немцы исстари привычны к порядку, чистоте, по-другому они жить не умеют и не могут; если бы все люди учились у немцев, перенимали их привычки – весь мир был бы уже благоустроен, сказочно чист и красив, и в мыслях Антона все время невольно повторялось: и это побежденная, разгромленная, наказанная страна! А мы – страна-победительница? Это у нас должен быть такой расцвет и благоденствие, это у нас должны красоваться такие розы и фонтаны, сверкать стеклом такие дома, в первую очередь для тех, кто отстоял, защитил, спас страну. Но и сейчас, спустя 15 лет, как отзвучал последний выстрел, такие картины – это лишь только мечта…
Вернувшись с войны, Антон долго жил с матерью в полуразрушенной церкви, в нижней части колокольни, сам оборудовав крошечный закуток, сам сложив из кирпичей печку. Потом нашлась каморка побольше в бывшей конюшне, где был земляной пол, кирпичный сводчатый потолок, способный в любой момент рухнуть на головы. Печка была чугунная, вроде тех «буржуек», возле которых спасались в гражданскую войну, в годы разрухи и голода. Потом удалось найти комнатушку на окраине города в частном деревянном доме, полном клопов и тараканов. Город лежал в развалинах, жилье для населения почти не строилось, все внимание, средства и силы были направлены на восстановление заводов и фабрик. А если возникал вместо выжженной кирпичной коробки жилой дом, то квартиры в нем получало начальство и партийная элита. И только когда Антон проработал в НИИ инженером уже несколько лет, показал себя дельным работником и за него перед городскими властями стало хлопотать руководство института – только тогда ему, уже с семьей, дочерью, дали коммунальную квартиру из одной комнаты в 11 квадратных метров и совсем маленькой кухоньки. В квартире было водяное отопление, весьма слабо гревшее, водопроводный кран – большая радость для матери: не надо ходить на улицу с ведром к водоразборной колонке, унитаз в закуточке, но не было ни ванны, ни душа, ни кладовки, чтобы разместить одежду, вещи. Комната была узкой и длинной, как пожарный рукав; прежде она служила коридором. Площадь квартиры не соответствовала количеству членов семьи, но Антон был рад и ей. Думалось, это ненадолго, город строится, жилье прибавляется, через какое-то время он сможет улучшить свои жилищные условия. Но это оказалось совсем не просто. И дело было вовсе не в том, что город сильно пострадал от военных действий, масса нуждающихся; да, это было так, жилья не хватало, но не хватало и настоящей заботы о людях. Об их благе, удобствах, сохранении их здоровья, заботы. О подрастающих в тесноте, сырости, без света и тепла детях. Нормальная жизнь для людей, как всегда, как началось это с построением социализма, отступала на второй, на третий план. На первом – производственная база. Индустрия, промышленность. Шахты, домны, станки, железо, кирпич, цемент. А люди – потом. Люди подождут, потерпят. Русский человек не избалован, умеет терпеть, мириться с невзгодами. Хотя вслух, с трибун и по радио, на страницах печати всегда говорилось другое: человек в социалистическом обществе – главная ценность, он окружен заботами партии и правительства, как нигде в мире…
В Восточной Германии, тоже встававшей из пепла и развалин, из обломков и пожарищ, в не меньшей степени нужны были заводы и фабрики, легкая и всякая другая промышленность, тяжелая индустрия, но человек там, похоже, значил гораздо больше…
Рейхстаг находился в западной зоне, подъехать к нему близко не разрешала демаркационная линия. Можно было только посмотреть издали, с другого берега Шпрее. И то не на фасадную, с колоннами, а на боковую и заднюю стороны. Все в автобусе хотели увидеть рейхстаг хотя бы так, с тыла, и только один Сергей Александрович воспротивился тому, чтобы ехать к рейхстагу.
– А чего там смотреть? Там до сих пор ремонт, перестройка, купол разобран, надписи стерли. Даже если какие и остались – с расстояния не разглядишь…
Но нежелание Сергея Александровича имело другую причину, не ту, какую он называл вслух. Она открылась потом, когда к рейхстагу все же подъехали.
Автобус остановился, не доезжая до парапета набережной метров пятьдесят, на асфальтированной площадке для автомашин, привозящих туристов. Другой берег – это была уже западная зона; капиталистическая Германия, американцы, англичане – наши идеологические и военные противники, ставшие таковыми из наших союзников чуть ли не на другой день после окончания войны. Рейхстаг туманно чернел вдали – мрачной, тяжелой каменной глыбой. Шофер автобуса Курт открыл переднюю дверь, как он делал на этом месте всегда, чтобы туристы могли выйти на набережную, подойти к парапету, сфотографировать рейхстаг и сфотографироваться на его фоне.
Но Сергей Александрович сказал:
– Времени у нас мало, выходить не будем. Смотрите и фотографируйте отсюда.
– Да как же отсюда, через стекла? Плохо же получится, ничего не выйдет. Надо с набережной, от парапета. Куда спешить-то, это же рейхстаг, последний оплот фашизма. Он же означал победу! Сергей Александрович, вы что – разве не понимаете?.. – обиженно и недовольно зазвучали голоса. – А времени – так пять минут всего-навсего это займет, разве это время?
– Не хотите снимать через стекла, снимайте в открытую дверь. А выходить не надо.
– Да почему вы нас не пускаете, это же восточная зона, до парапета, специальная площадка, чтобы выйти фотографировать…
– И отсюда все хорошо видно, фотографируйте на здоровье! – сказал Сергей Александрович. – Я же вам не запрещаю, пожалуйста. А выходить незачем. Вас потом не соберешь. Опоздаем на обед.
– Так нам же и самим хочется сняться. С рейхстагом!
Сергей Александрович сидел в головной части автобуса, возле двери. Рядом с ним, в отдельном кресле, предназначенном для гида, сидела Ингрид с микрофоном в руках. По выражению ее лица можно было понять, что ей странно и удивительно, что руководитель не выпускает туристов наружу; гидом у советских туристов она работает давно, с тех пор, как они стали приезжать в ГДР, держат их в строгой узде, это она уже хорошо знала, но все же такое она наблюдает впервые. Однако она не вмешивалась. Гид не должен, не имеет права поправлять действия руководителя группы.
Антон с фотоаппаратом в руках поднялся со своего места в конце автобуса и пошел к двери.
– Черкасов, вы куда? Мои слова относятся ко всем!
Сергей Александрович сделал движение рукой, чтобы загородить Антону дорогу, но увидел в его лиц что-то такое, что его даже напугало. Убрав руку, он пропустил Антона наружу.
Антон спустился по ступенькам на землю, дошел до чугунного парапета, ограждавшего быстрое течение замкнутой в гранитные берега Шпрее. Вода была такой же темной и мутноватой, как тогда, в том далеком мае. Но тогда она несла на себе пух перин и подушек, трупы собак и кошек, задохнувшихся от дыма, трупы русских и немецких солдат. Вместе с ними плыли размокшие полотнища бумажных плакатов, что густо покрывали стены домов, кирпичные и бетонные заборы, свисали отлепившимися краями с коры парковых деревьев. Все плывущие по Шпрее плакаты были одинаковы, на всех были одни и те же слова: с них кричал Геббельс, все еще пытаясь, уже у самой пропасти, вдохнуть надежды и веру в упавших духом берлинцев: «Капитуляция? Никогда!!! Капитуляция? Никогда!!!»
Кроме Антона, больше никто не вышел из автобуса на набережную, все прочие туристы покорно сидели на своих местах.
Антон не собирался фотографировать рейхстаг, такой – издалека, с тыла, и даже без купола, на котором развевалось победное красное знамя, он был ему не нужен. В памяти его хранился другой образ, другая картина, и Антон не хотел гасить их какими-то иными изображениями рейхстага. Но выйти из автобуса он должен был обязательно. Он не простил бы себе, если бы он, фронтовик, участник штурма фашистской столицы, подчинился бы трусливому, глупому запрету.
А вот сняться у парапета самому, и чтоб вдали была черная, мрачная глыба, как символ раздавленного фашизма, словно все еще обугленная теми пожарищами, что бушевали здесь той весной, – такой кадр стоило привезти домой. С войны Антон не привез никаких фотографий. Даже показать дочери и сыну, каким был их отец на войне, – ему нечего. Пусть на память о Берлине останется у него хотя бы такой кадр. Но возле парапета он был один, некому было дать в руки свой фотоаппарат.
Через пять минут нарочито спокойно, медленно он вернулся в автобус. Сергей Александрович встретил его угрюмым, недобрым взглядом. Но сказать что-либо вслух поостерегся.
Когда тронулись и поехали, к уху Антона склонился сидевший с ним рядом пожилой строитель-прораб и приятельским тоном, со смешком, полушепотом сказал:
– Ну и нашарохал ты нашего пастуха! Он аж белее мела стал. Он ведь что думал, когда ты к парапету пошел: сиганешь сейчас в речку – и на тот берег. Государственными секретами торговать. Ты из НИИ, инженер, носитель секретной технической информации… Он себя – не знаю где, наверное, уже на Колыме увидал…
По возвращении домой каждый руководитель тургруппы писал обстоятельный отчет: как прошла поездка, хорошо или плохо обслуживала принимающая сторона, как вели себя участники туристической группы, какие происходили ЧП. Что написал о нем Сергей Александрович – Антон не узнал никогда. Документы эти не разглашались. Но что-то написал. В турпоездки Антона больше не пускали.
54
А время продолжало лететь… Иногда оно словно бы останавливалось, ползло, но потом снова убыстряло свой ход, срывая с календаря дни, недели, месяцы. Мгновенные кадры, случайные и неслучайные эпизоды, длинные, растянувшиеся истории нанизывались на невидимую нить, выстраивались цепочкой, сменяли друг друга… Прибавлялись годы, уже появилось серебро на висках, в прядях волос надо лбом. Антон долго не знал дороги в поликлинику, к докторам, потом все же пришлось ступить на эту дорожку. Однажды ради интереса, сравнения он подсчитал: еще недавно он навещал поликлинику раз пять-шесть в год, потом больше, а в последнюю пору сложилось так, что наносить визиты во врачебные кабинеты он стал по два, по три раза в месяц.
Женитьба, семейная жизнь Антона подтвердили только то, что слышал он много раз, да не верил, как часто не верят ходящим по устам мнениям, пока не попробуют что-нибудь на себе: женщина до замужества, в период знакомства, ухаживания, примерок друг к другу – совсем не то, что после, когда жизни и судьбы уже официально скреплены, и женщина, ставшая женой, матерью, под сенью и защитой законов о материнстве и младенчестве приобретает над мужчиной гораздо большую власть, чем он над нею, и в их союзе уже нет равноправия, он зависит теперь от того, умеет ли избранница разумно, тактично пользоваться своей возросшей властью, воздержаться от злоупотребления ею, не оскорблять и не принижать в мужчине его достоинства, чтобы союз их не дал трещину, не распался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Кончался август 60-го года. Пятнадцать лет назад отгремела война. И долгий, и совсем короткий срок…
Антон смотрел из окна автобуса на залитые солнцем улицы, по которым проезжали, на цветники, фонтаны, сверкающие стеклом витрин и широких окон новые, роскошные дома, на иглу телевизионной башни, вонзившуюся в бледное, знойное небо, слушал пояснения гида, тонко, однако достаточно ясно и настойчиво вплетавшую в свои рассказы нить, что в Берлине так хорошо, чисто, красиво потому, что это немецкий город, тут живут немцы, а немцы исстари привычны к порядку, чистоте, по-другому они жить не умеют и не могут; если бы все люди учились у немцев, перенимали их привычки – весь мир был бы уже благоустроен, сказочно чист и красив, и в мыслях Антона все время невольно повторялось: и это побежденная, разгромленная, наказанная страна! А мы – страна-победительница? Это у нас должен быть такой расцвет и благоденствие, это у нас должны красоваться такие розы и фонтаны, сверкать стеклом такие дома, в первую очередь для тех, кто отстоял, защитил, спас страну. Но и сейчас, спустя 15 лет, как отзвучал последний выстрел, такие картины – это лишь только мечта…
Вернувшись с войны, Антон долго жил с матерью в полуразрушенной церкви, в нижней части колокольни, сам оборудовав крошечный закуток, сам сложив из кирпичей печку. Потом нашлась каморка побольше в бывшей конюшне, где был земляной пол, кирпичный сводчатый потолок, способный в любой момент рухнуть на головы. Печка была чугунная, вроде тех «буржуек», возле которых спасались в гражданскую войну, в годы разрухи и голода. Потом удалось найти комнатушку на окраине города в частном деревянном доме, полном клопов и тараканов. Город лежал в развалинах, жилье для населения почти не строилось, все внимание, средства и силы были направлены на восстановление заводов и фабрик. А если возникал вместо выжженной кирпичной коробки жилой дом, то квартиры в нем получало начальство и партийная элита. И только когда Антон проработал в НИИ инженером уже несколько лет, показал себя дельным работником и за него перед городскими властями стало хлопотать руководство института – только тогда ему, уже с семьей, дочерью, дали коммунальную квартиру из одной комнаты в 11 квадратных метров и совсем маленькой кухоньки. В квартире было водяное отопление, весьма слабо гревшее, водопроводный кран – большая радость для матери: не надо ходить на улицу с ведром к водоразборной колонке, унитаз в закуточке, но не было ни ванны, ни душа, ни кладовки, чтобы разместить одежду, вещи. Комната была узкой и длинной, как пожарный рукав; прежде она служила коридором. Площадь квартиры не соответствовала количеству членов семьи, но Антон был рад и ей. Думалось, это ненадолго, город строится, жилье прибавляется, через какое-то время он сможет улучшить свои жилищные условия. Но это оказалось совсем не просто. И дело было вовсе не в том, что город сильно пострадал от военных действий, масса нуждающихся; да, это было так, жилья не хватало, но не хватало и настоящей заботы о людях. Об их благе, удобствах, сохранении их здоровья, заботы. О подрастающих в тесноте, сырости, без света и тепла детях. Нормальная жизнь для людей, как всегда, как началось это с построением социализма, отступала на второй, на третий план. На первом – производственная база. Индустрия, промышленность. Шахты, домны, станки, железо, кирпич, цемент. А люди – потом. Люди подождут, потерпят. Русский человек не избалован, умеет терпеть, мириться с невзгодами. Хотя вслух, с трибун и по радио, на страницах печати всегда говорилось другое: человек в социалистическом обществе – главная ценность, он окружен заботами партии и правительства, как нигде в мире…
В Восточной Германии, тоже встававшей из пепла и развалин, из обломков и пожарищ, в не меньшей степени нужны были заводы и фабрики, легкая и всякая другая промышленность, тяжелая индустрия, но человек там, похоже, значил гораздо больше…
Рейхстаг находился в западной зоне, подъехать к нему близко не разрешала демаркационная линия. Можно было только посмотреть издали, с другого берега Шпрее. И то не на фасадную, с колоннами, а на боковую и заднюю стороны. Все в автобусе хотели увидеть рейхстаг хотя бы так, с тыла, и только один Сергей Александрович воспротивился тому, чтобы ехать к рейхстагу.
– А чего там смотреть? Там до сих пор ремонт, перестройка, купол разобран, надписи стерли. Даже если какие и остались – с расстояния не разглядишь…
Но нежелание Сергея Александровича имело другую причину, не ту, какую он называл вслух. Она открылась потом, когда к рейхстагу все же подъехали.
Автобус остановился, не доезжая до парапета набережной метров пятьдесят, на асфальтированной площадке для автомашин, привозящих туристов. Другой берег – это была уже западная зона; капиталистическая Германия, американцы, англичане – наши идеологические и военные противники, ставшие таковыми из наших союзников чуть ли не на другой день после окончания войны. Рейхстаг туманно чернел вдали – мрачной, тяжелой каменной глыбой. Шофер автобуса Курт открыл переднюю дверь, как он делал на этом месте всегда, чтобы туристы могли выйти на набережную, подойти к парапету, сфотографировать рейхстаг и сфотографироваться на его фоне.
Но Сергей Александрович сказал:
– Времени у нас мало, выходить не будем. Смотрите и фотографируйте отсюда.
– Да как же отсюда, через стекла? Плохо же получится, ничего не выйдет. Надо с набережной, от парапета. Куда спешить-то, это же рейхстаг, последний оплот фашизма. Он же означал победу! Сергей Александрович, вы что – разве не понимаете?.. – обиженно и недовольно зазвучали голоса. – А времени – так пять минут всего-навсего это займет, разве это время?
– Не хотите снимать через стекла, снимайте в открытую дверь. А выходить не надо.
– Да почему вы нас не пускаете, это же восточная зона, до парапета, специальная площадка, чтобы выйти фотографировать…
– И отсюда все хорошо видно, фотографируйте на здоровье! – сказал Сергей Александрович. – Я же вам не запрещаю, пожалуйста. А выходить незачем. Вас потом не соберешь. Опоздаем на обед.
– Так нам же и самим хочется сняться. С рейхстагом!
Сергей Александрович сидел в головной части автобуса, возле двери. Рядом с ним, в отдельном кресле, предназначенном для гида, сидела Ингрид с микрофоном в руках. По выражению ее лица можно было понять, что ей странно и удивительно, что руководитель не выпускает туристов наружу; гидом у советских туристов она работает давно, с тех пор, как они стали приезжать в ГДР, держат их в строгой узде, это она уже хорошо знала, но все же такое она наблюдает впервые. Однако она не вмешивалась. Гид не должен, не имеет права поправлять действия руководителя группы.
Антон с фотоаппаратом в руках поднялся со своего места в конце автобуса и пошел к двери.
– Черкасов, вы куда? Мои слова относятся ко всем!
Сергей Александрович сделал движение рукой, чтобы загородить Антону дорогу, но увидел в его лиц что-то такое, что его даже напугало. Убрав руку, он пропустил Антона наружу.
Антон спустился по ступенькам на землю, дошел до чугунного парапета, ограждавшего быстрое течение замкнутой в гранитные берега Шпрее. Вода была такой же темной и мутноватой, как тогда, в том далеком мае. Но тогда она несла на себе пух перин и подушек, трупы собак и кошек, задохнувшихся от дыма, трупы русских и немецких солдат. Вместе с ними плыли размокшие полотнища бумажных плакатов, что густо покрывали стены домов, кирпичные и бетонные заборы, свисали отлепившимися краями с коры парковых деревьев. Все плывущие по Шпрее плакаты были одинаковы, на всех были одни и те же слова: с них кричал Геббельс, все еще пытаясь, уже у самой пропасти, вдохнуть надежды и веру в упавших духом берлинцев: «Капитуляция? Никогда!!! Капитуляция? Никогда!!!»
Кроме Антона, больше никто не вышел из автобуса на набережную, все прочие туристы покорно сидели на своих местах.
Антон не собирался фотографировать рейхстаг, такой – издалека, с тыла, и даже без купола, на котором развевалось победное красное знамя, он был ему не нужен. В памяти его хранился другой образ, другая картина, и Антон не хотел гасить их какими-то иными изображениями рейхстага. Но выйти из автобуса он должен был обязательно. Он не простил бы себе, если бы он, фронтовик, участник штурма фашистской столицы, подчинился бы трусливому, глупому запрету.
А вот сняться у парапета самому, и чтоб вдали была черная, мрачная глыба, как символ раздавленного фашизма, словно все еще обугленная теми пожарищами, что бушевали здесь той весной, – такой кадр стоило привезти домой. С войны Антон не привез никаких фотографий. Даже показать дочери и сыну, каким был их отец на войне, – ему нечего. Пусть на память о Берлине останется у него хотя бы такой кадр. Но возле парапета он был один, некому было дать в руки свой фотоаппарат.
Через пять минут нарочито спокойно, медленно он вернулся в автобус. Сергей Александрович встретил его угрюмым, недобрым взглядом. Но сказать что-либо вслух поостерегся.
Когда тронулись и поехали, к уху Антона склонился сидевший с ним рядом пожилой строитель-прораб и приятельским тоном, со смешком, полушепотом сказал:
– Ну и нашарохал ты нашего пастуха! Он аж белее мела стал. Он ведь что думал, когда ты к парапету пошел: сиганешь сейчас в речку – и на тот берег. Государственными секретами торговать. Ты из НИИ, инженер, носитель секретной технической информации… Он себя – не знаю где, наверное, уже на Колыме увидал…
По возвращении домой каждый руководитель тургруппы писал обстоятельный отчет: как прошла поездка, хорошо или плохо обслуживала принимающая сторона, как вели себя участники туристической группы, какие происходили ЧП. Что написал о нем Сергей Александрович – Антон не узнал никогда. Документы эти не разглашались. Но что-то написал. В турпоездки Антона больше не пускали.
54
А время продолжало лететь… Иногда оно словно бы останавливалось, ползло, но потом снова убыстряло свой ход, срывая с календаря дни, недели, месяцы. Мгновенные кадры, случайные и неслучайные эпизоды, длинные, растянувшиеся истории нанизывались на невидимую нить, выстраивались цепочкой, сменяли друг друга… Прибавлялись годы, уже появилось серебро на висках, в прядях волос надо лбом. Антон долго не знал дороги в поликлинику, к докторам, потом все же пришлось ступить на эту дорожку. Однажды ради интереса, сравнения он подсчитал: еще недавно он навещал поликлинику раз пять-шесть в год, потом больше, а в последнюю пору сложилось так, что наносить визиты во врачебные кабинеты он стал по два, по три раза в месяц.
Женитьба, семейная жизнь Антона подтвердили только то, что слышал он много раз, да не верил, как часто не верят ходящим по устам мнениям, пока не попробуют что-нибудь на себе: женщина до замужества, в период знакомства, ухаживания, примерок друг к другу – совсем не то, что после, когда жизни и судьбы уже официально скреплены, и женщина, ставшая женой, матерью, под сенью и защитой законов о материнстве и младенчестве приобретает над мужчиной гораздо большую власть, чем он над нею, и в их союзе уже нет равноправия, он зависит теперь от того, умеет ли избранница разумно, тактично пользоваться своей возросшей властью, воздержаться от злоупотребления ею, не оскорблять и не принижать в мужчине его достоинства, чтобы союз их не дал трещину, не распался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52