Потом лампочка в вышине погасла, и они оказались в кромешном мраке.
Смертельно усталый Моска, которому очень не хотелось покидать уютную теплую комнату, грубовато спросил Вольфа:
— Неужели ты думаешь, мы найдем кого-то?
— Сегодня я только разнюхиваю обстановку, — ответил Вольф. — И даю возможность этим людям взглянуть на тебя. Это очень важно.
Они шли по темной улице, мимо них пробегали спешащие куда-то люди. У темных, словно покинутых домов виднелись припаркованные армейские джипы.
— Сегодня все вышли на охоту, — сказал Вольф. Он помолчал и спросил:
— Ну, как тебе Фюрстенберг?
Ветер стих, и теперь они могли разговаривать, не напрягаясь.
— Вроде бы ничего. Приятный, — ответил Моска.
— Слишком приятный для еврея! — отрезал Вольф. — Не хочу обидеть твоего приятеля. — Он дождался ответной реплики Моски и продолжал:
— Фюрстенберг сидел в концлагере. Его жена и дети в Штатах. Он надеялся поехать к ним, но у него туберкулез в острой форме, и его не впускают в страну. Он заработал его в лагере. Занятно, а?
Моска не ответил. На обратном пути к центру города они пересекли ярко освещенный проспект.
— Он слегка свихнулся. — Вольф уже почти кричал. Снова поднялся ветер. Пробираясь по грудам мусора на пустыре, они опять попали в зону ветра. Потом они свернули за угол, и ветер стих.
— Видел девчонок? Он вывозит их свеженькими из деревни. Каждый месяц у него новенькие.
Его компаньон рассказал мне все про него. Мы вместе обделываем кое-какие делишки. Фюрстенберг живет с девчушками две-три недели, выделяет им комнату. А потом, когда они уже привыкают к нему, как к родному папочке, он в одну прекрасную ночь заявляется к ним в спальню и берет их за жопу. На следующее утро он задаривает их подарками и отсылает куда нужно, а через какое-то время приводит очередную парочку. Эти совсем новенькие, я их раньше у него не видел. Могу себе представить сцену — когда он подключает их к бизнесу. С ума сойти! Наверное, это вроде того, как деревенский мальчишка гоняется по двору за цыплятами, чтобы свернуть им шею!
«И ты такой же, — подумал Моска. — Все с ума посходили. Да и сам я не лучше. Значит, беднягу не впускают в Штаты только потому, что у него туберкулез. Ну и закон! Разумно, нечего сказать, разумно! Все законы разумные. И всегда находится кто-то, кому эти законы как удар сапогом по яйцам. Ну и поделом этому старому хрену Фюрстенбергу. Как он каблуками щелкал! Ну да черт с ним! У меня своих забот полон рот». Вот о чем он, кстати, и собирался сказать Гелле. Что каждый прожитый с ней день он нарушает закон. Живет с ней в офицерском общежитии, покупает ей одежду по карточкам Энн Миддлтон, спит с ней. Да его же могут в тюрьму упрятать за эту любовь! Но он не жалуется — такова жизнь, и он ничего против не имеет. Но когда начинают все это выволакивать наружу, когда пытаются устыдить тебя, да еще хотят, чтобы ты соглашался, мол, да, справедливость превыше всего, — вот это уже сущее дерьмо. Когда тебя пытаются заставить вести себя так, будто все, что тебе говорят, правильно, тогда ты просто должен послать их к такой-то матери. Он терпеть не может болтовню матери, Альфа, Глории. Он терпеть не может газет — от них блевать хочется. Сегодня там пишут, что все хорошо, завтра пишут, что ты преступник, убийца, дикий зверь, и заставляют тебя поверить в это так крепко, что ты сам помогаешь им за тобой охотиться.
Ему бы сошло с рук убийство Фрица, но он может угодить за решетку только потому, что проявляет заботу о любимой женщине. А на прошлой неделе он видел, как расстреляли трех поляков на волейбольной площадке за базой — трех смелых поляков, которые устроили кровавую баню в небольшой немецкой деревушке, убив стариков, женщин и детей. Только эти бедолаги слегка не рассчитали и опоздали на несколько дней, когда уже началась оккупация, и вместо того, чтобы повесить им на грудь по медали за героическую партизанскую акцию, им на головы надели коричневые мешки, привязали к торчащим из цементного пола бревнам, и расстрельная команда добивала их чуть ли не в упор, стреляя в распростертые в нескольких шагах от них тела. И тут можно говорить что угодно, можно доказывать с пеной у рта, что оно было необходимо, это убийство — и то и другое убийство, но ему на все ровным счетом наплевать. Он же отлично позавтракал после того, как посмотрел на расстрел поляков.
Но он не мог объяснить Гелле, чем его раздражают и мать, и Глория, и брат и почему он любит ее. Может быть, потому, что она, как и он, познала страх, что она, как и он, боялась смерти, и может быть, как раз потому, что она, как и он, потеряла все, но, в отличие от него, не утратила свою душу. И он ненавидел всех этих мам, и пап, и сестер, и братьев, и любимых, и жен, которых он лицезрел в газетах и в кинохронике, в иллюстрированных журналах, — они получали медали за своих убитых сыновей, за своих мертвых героев; и он ненавидел их гордые улыбки и гордые рыдания — чем не замечательный наряд по случаю демонстрации своего подлинного горя, мучительного, но и сладостного от проявления собственных страданий, и все эти торжественные лица высокопоставленных сановников в ослепительно белых рубашках и черных галстуках; и он представлял себе, как все то же самое происходит повсюду в мире, и возлюбленные врагов тоже получают такие же медали за своих мертвых сыновей и героев и плачут и улыбаются столь же мужественно, получая взамен блестящий металлический диск в атласной коробочке, — и вдруг в его воспаленном мозгу возникло видение чудовищно растолстевших сытых червей, подъемлющих свои белые пустые головки, чтобы поклониться официальным лицам, и матерям, и отцам, и братьям, и возлюбленным…
Но их нельзя осуждать, ибо наше дело правое: и это правда, думал он, но как же Фриц? Это же был несчастный случай, просто несчастный случай. И все простят и его, и сановников, удостоивших его награды, и его мать, и Альфа, и Глорию.
Все они могут сказать: ну а что же ты мог поделать? И черви его тоже простят. Гелла поплакала, но и она смирилась, потому что у нее, кроме него, никого нет. И он не мог обвинять никого, но — только не надо меня учить, что хорошо, что плохо, только не говори, что я должен читать их письма, только не говори, что я должен вежливо улыбаться всякому подонку, который оказывает мне услуги или просто здоровается. Все эти намеки Геллы, что он должен обращаться повежливее с фрау Майер, Йергеном и своими друзьями и читать письма от матери и отвечать на них… Все-все перемешалось, и никто не виноват, и чего уж теперь винить их всех за то, что они живы?
Он остановился, почувствовав себя ужасно, голова у него кружилась, он не чувствовал ног под собой. Вольф держал его за руку, он склонил голову Вольфу на плечо и постоял так несколько минут, пока голова не прочистилась и он снова смог идти.
Ночь прорезали бегущие тени и белые черточки огней, и Моска, глядя им вслед, поднял голову и впервые увидел в небе холодную и далекую зимнюю луну. И понял, что они уже идут по парку Контрескарпе и огибают небольшое озерцо. Льдистый лунный свет играл на воде и окрашивал черные деревья на берегу морозными бликами. Синие тени пробежали по небу и заволокли луну, погасили ее свет, и теперь он вообще перестал что-либо различать. С ним заговорил Вольф:
— Что-то на тебе лица нет, Уолтер. Продержись еще несколько минут, мы сделаем остановку, и тебе полегчает.
И тут они вышли на городскую улицу и очутились в сквере на пригорке. В дальнем конце сквера стояла церковка. Ее огромные деревянные двери были закрыты на железный засов. Вольф повел его к боковому входу. Они поднялись по узкой лесенке и, только ступив на верхнюю ступеньку, едва не уткнулись носом в дверь, которую, казалось, навесили прямо на стену. Вольф постучал, и, подавив новый приступ тошноты, Моска с недоумением понял, что перед ними появился Иерген, и подумал: «Ведь Вольф должен знать, что Иерген ни за что не поверит, будто у меня есть сигареты».
Но он был слишком слаб, чтобы беспокоиться об этом.
В комнате было душно, и он бессильно подпер стену, но Иерген уже давал ему какую-то зеленую таблеточку и горячий кофе, он даже вложил таблетку ему в рот и приставил обжигающую чашку к его губам.
Скоро и комната, и Иерген, и Вольф четко проявились у него в сознании. Тошнота прошла, и он почувствовал, как холодный пот струйкой сбегает по телу вниз, в пах. Вольф и Иерген смотрели на него, сочувствующе улыбаясь, а Иерген похлопал его по плечу и добродушно сказал:
— Ну, уже лучше?
Комната была просторная, квадратная, с низким потолком. Один угол был превращен в спаленку и отгорожен ширмой, раскрашенной розовыми разводами и обклеенной вырезками из книги сказок.
— Там спит моя дочка, — сказал Иерген, и в эту минуту послышалось хныканье девочки, которая проснулась и заплакала громче, точно ей показалось, что она одна, и ее собственный страх заставил ее испугаться еще больше. Иерген зашел за ширму и вышел, неся на руках девочку. Она была завернута в американское армейское одеяло и сквозь слезы важно смотрела на присутствующих.
У нее были черные, как вороново крыло, волосы и печальное, с недетским выражением личико.
Иерген опустился на диванчик у стены. Вольф сел рядом. Моска подвинул себе единственный стул.
— Ты можешь пойти с нами? — спросил Вольф. — Мы идем к Хонни. Я очень на него рассчитываю.
Иерген покачал головой:
— Сегодня не могу, — и потерся щекой о заплаканную щечку дочки. — Моя дочурка очень напугалась. Вечером кто-то подошел к двери и стал стучать, но она знала, что это не я, потому что у нас условный стук. Мне приходится часто оставлять ее одну дома, а няня уходит в семь. Когда я вернулся, она была так напугана и в таком шоке, что мне пришлось дать ей таблетку.
Вольф неодобрительно хмыкнул.
— Она же еще маленькая. Ей нельзя давать их очень часто. Но, надеюсь, ты не думаешь, что мы пришли за этим. Ты же знаешь, я с пониманием отношусь к твоим просьбам и прихожу только в назначенное время.
Йерген сильнее прижал к себе дочку.
— Знаю, Вольфганг, знаю, что на тебя можно положиться. И я знаю, что не должен давать ей наркотики. Но она была в таком ужасном состоянии, что я сам перепугался. — Моска с удивлением увидел, как на гордом лице Йергена появилось выражение любви, печали и отчаяния.
— Как думаешь, у Хонни есть какие-нибудь новости для меня? — спросил Вольф.
Йерген отрицательно помотал головой:
— Вряд ли. Извини, что я тебе это говорю.
Я ведь знаю, что вы с Хонни хорошие друзья. Но если у него и есть какие-то новости, то вряд ли он сразу же тебе о них скажет.
Вольф усмехнулся:
— Это я знаю. Вот я и веду к нему сегодня Моску — пусть познакомятся. Я хочу убедить его, что есть человек с пятью тысячами блоков.
Йерген посмотрел Моске в глаза, и тот в первый раз понял, что Йерген с ними заодно, что он их компаньон.
Йерген обратил на него взгляд, исполненный возбужденного ужаса, как будто он смотрел в глаза убийцы. И в первый раз он осознал роль, которую уготовили ему эти двое. Моска не сводил глаз с Йергена, пока тот не отвел своего взгляда.
Они вышли на улицу. Ночь стала бледнеть, словно луна размазалась по всему небу и рассеяла мрак и тени, истощив все свое сияние. Моска чувствовал себя посвежевшим, в голове у него прояснилось. Он быстро шагал, не отставая от Вольфа.
Он закурил и ощутил теплый, мягкий привкус табачного дыма на языке. Они шли молча. Только однажды Вольф нарушил молчание:
— Идти придется далеко, но это будет последняя встреча, и там нам окажут достойный прием.
Так что можно будет совместить бизнес и удовольствие.
Они срезали путь, проходя по развалинам на соседние улицы, и Моска уже совсем перестал ориентироваться, как внезапно они оказались в переулке, который словно был совершенно отрезанным от остального города, — это была маленькая деревенька, уцелевшая посреди пустыни руин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Смертельно усталый Моска, которому очень не хотелось покидать уютную теплую комнату, грубовато спросил Вольфа:
— Неужели ты думаешь, мы найдем кого-то?
— Сегодня я только разнюхиваю обстановку, — ответил Вольф. — И даю возможность этим людям взглянуть на тебя. Это очень важно.
Они шли по темной улице, мимо них пробегали спешащие куда-то люди. У темных, словно покинутых домов виднелись припаркованные армейские джипы.
— Сегодня все вышли на охоту, — сказал Вольф. Он помолчал и спросил:
— Ну, как тебе Фюрстенберг?
Ветер стих, и теперь они могли разговаривать, не напрягаясь.
— Вроде бы ничего. Приятный, — ответил Моска.
— Слишком приятный для еврея! — отрезал Вольф. — Не хочу обидеть твоего приятеля. — Он дождался ответной реплики Моски и продолжал:
— Фюрстенберг сидел в концлагере. Его жена и дети в Штатах. Он надеялся поехать к ним, но у него туберкулез в острой форме, и его не впускают в страну. Он заработал его в лагере. Занятно, а?
Моска не ответил. На обратном пути к центру города они пересекли ярко освещенный проспект.
— Он слегка свихнулся. — Вольф уже почти кричал. Снова поднялся ветер. Пробираясь по грудам мусора на пустыре, они опять попали в зону ветра. Потом они свернули за угол, и ветер стих.
— Видел девчонок? Он вывозит их свеженькими из деревни. Каждый месяц у него новенькие.
Его компаньон рассказал мне все про него. Мы вместе обделываем кое-какие делишки. Фюрстенберг живет с девчушками две-три недели, выделяет им комнату. А потом, когда они уже привыкают к нему, как к родному папочке, он в одну прекрасную ночь заявляется к ним в спальню и берет их за жопу. На следующее утро он задаривает их подарками и отсылает куда нужно, а через какое-то время приводит очередную парочку. Эти совсем новенькие, я их раньше у него не видел. Могу себе представить сцену — когда он подключает их к бизнесу. С ума сойти! Наверное, это вроде того, как деревенский мальчишка гоняется по двору за цыплятами, чтобы свернуть им шею!
«И ты такой же, — подумал Моска. — Все с ума посходили. Да и сам я не лучше. Значит, беднягу не впускают в Штаты только потому, что у него туберкулез. Ну и закон! Разумно, нечего сказать, разумно! Все законы разумные. И всегда находится кто-то, кому эти законы как удар сапогом по яйцам. Ну и поделом этому старому хрену Фюрстенбергу. Как он каблуками щелкал! Ну да черт с ним! У меня своих забот полон рот». Вот о чем он, кстати, и собирался сказать Гелле. Что каждый прожитый с ней день он нарушает закон. Живет с ней в офицерском общежитии, покупает ей одежду по карточкам Энн Миддлтон, спит с ней. Да его же могут в тюрьму упрятать за эту любовь! Но он не жалуется — такова жизнь, и он ничего против не имеет. Но когда начинают все это выволакивать наружу, когда пытаются устыдить тебя, да еще хотят, чтобы ты соглашался, мол, да, справедливость превыше всего, — вот это уже сущее дерьмо. Когда тебя пытаются заставить вести себя так, будто все, что тебе говорят, правильно, тогда ты просто должен послать их к такой-то матери. Он терпеть не может болтовню матери, Альфа, Глории. Он терпеть не может газет — от них блевать хочется. Сегодня там пишут, что все хорошо, завтра пишут, что ты преступник, убийца, дикий зверь, и заставляют тебя поверить в это так крепко, что ты сам помогаешь им за тобой охотиться.
Ему бы сошло с рук убийство Фрица, но он может угодить за решетку только потому, что проявляет заботу о любимой женщине. А на прошлой неделе он видел, как расстреляли трех поляков на волейбольной площадке за базой — трех смелых поляков, которые устроили кровавую баню в небольшой немецкой деревушке, убив стариков, женщин и детей. Только эти бедолаги слегка не рассчитали и опоздали на несколько дней, когда уже началась оккупация, и вместо того, чтобы повесить им на грудь по медали за героическую партизанскую акцию, им на головы надели коричневые мешки, привязали к торчащим из цементного пола бревнам, и расстрельная команда добивала их чуть ли не в упор, стреляя в распростертые в нескольких шагах от них тела. И тут можно говорить что угодно, можно доказывать с пеной у рта, что оно было необходимо, это убийство — и то и другое убийство, но ему на все ровным счетом наплевать. Он же отлично позавтракал после того, как посмотрел на расстрел поляков.
Но он не мог объяснить Гелле, чем его раздражают и мать, и Глория, и брат и почему он любит ее. Может быть, потому, что она, как и он, познала страх, что она, как и он, боялась смерти, и может быть, как раз потому, что она, как и он, потеряла все, но, в отличие от него, не утратила свою душу. И он ненавидел всех этих мам, и пап, и сестер, и братьев, и любимых, и жен, которых он лицезрел в газетах и в кинохронике, в иллюстрированных журналах, — они получали медали за своих убитых сыновей, за своих мертвых героев; и он ненавидел их гордые улыбки и гордые рыдания — чем не замечательный наряд по случаю демонстрации своего подлинного горя, мучительного, но и сладостного от проявления собственных страданий, и все эти торжественные лица высокопоставленных сановников в ослепительно белых рубашках и черных галстуках; и он представлял себе, как все то же самое происходит повсюду в мире, и возлюбленные врагов тоже получают такие же медали за своих мертвых сыновей и героев и плачут и улыбаются столь же мужественно, получая взамен блестящий металлический диск в атласной коробочке, — и вдруг в его воспаленном мозгу возникло видение чудовищно растолстевших сытых червей, подъемлющих свои белые пустые головки, чтобы поклониться официальным лицам, и матерям, и отцам, и братьям, и возлюбленным…
Но их нельзя осуждать, ибо наше дело правое: и это правда, думал он, но как же Фриц? Это же был несчастный случай, просто несчастный случай. И все простят и его, и сановников, удостоивших его награды, и его мать, и Альфа, и Глорию.
Все они могут сказать: ну а что же ты мог поделать? И черви его тоже простят. Гелла поплакала, но и она смирилась, потому что у нее, кроме него, никого нет. И он не мог обвинять никого, но — только не надо меня учить, что хорошо, что плохо, только не говори, что я должен читать их письма, только не говори, что я должен вежливо улыбаться всякому подонку, который оказывает мне услуги или просто здоровается. Все эти намеки Геллы, что он должен обращаться повежливее с фрау Майер, Йергеном и своими друзьями и читать письма от матери и отвечать на них… Все-все перемешалось, и никто не виноват, и чего уж теперь винить их всех за то, что они живы?
Он остановился, почувствовав себя ужасно, голова у него кружилась, он не чувствовал ног под собой. Вольф держал его за руку, он склонил голову Вольфу на плечо и постоял так несколько минут, пока голова не прочистилась и он снова смог идти.
Ночь прорезали бегущие тени и белые черточки огней, и Моска, глядя им вслед, поднял голову и впервые увидел в небе холодную и далекую зимнюю луну. И понял, что они уже идут по парку Контрескарпе и огибают небольшое озерцо. Льдистый лунный свет играл на воде и окрашивал черные деревья на берегу морозными бликами. Синие тени пробежали по небу и заволокли луну, погасили ее свет, и теперь он вообще перестал что-либо различать. С ним заговорил Вольф:
— Что-то на тебе лица нет, Уолтер. Продержись еще несколько минут, мы сделаем остановку, и тебе полегчает.
И тут они вышли на городскую улицу и очутились в сквере на пригорке. В дальнем конце сквера стояла церковка. Ее огромные деревянные двери были закрыты на железный засов. Вольф повел его к боковому входу. Они поднялись по узкой лесенке и, только ступив на верхнюю ступеньку, едва не уткнулись носом в дверь, которую, казалось, навесили прямо на стену. Вольф постучал, и, подавив новый приступ тошноты, Моска с недоумением понял, что перед ними появился Иерген, и подумал: «Ведь Вольф должен знать, что Иерген ни за что не поверит, будто у меня есть сигареты».
Но он был слишком слаб, чтобы беспокоиться об этом.
В комнате было душно, и он бессильно подпер стену, но Иерген уже давал ему какую-то зеленую таблеточку и горячий кофе, он даже вложил таблетку ему в рот и приставил обжигающую чашку к его губам.
Скоро и комната, и Иерген, и Вольф четко проявились у него в сознании. Тошнота прошла, и он почувствовал, как холодный пот струйкой сбегает по телу вниз, в пах. Вольф и Иерген смотрели на него, сочувствующе улыбаясь, а Иерген похлопал его по плечу и добродушно сказал:
— Ну, уже лучше?
Комната была просторная, квадратная, с низким потолком. Один угол был превращен в спаленку и отгорожен ширмой, раскрашенной розовыми разводами и обклеенной вырезками из книги сказок.
— Там спит моя дочка, — сказал Иерген, и в эту минуту послышалось хныканье девочки, которая проснулась и заплакала громче, точно ей показалось, что она одна, и ее собственный страх заставил ее испугаться еще больше. Иерген зашел за ширму и вышел, неся на руках девочку. Она была завернута в американское армейское одеяло и сквозь слезы важно смотрела на присутствующих.
У нее были черные, как вороново крыло, волосы и печальное, с недетским выражением личико.
Иерген опустился на диванчик у стены. Вольф сел рядом. Моска подвинул себе единственный стул.
— Ты можешь пойти с нами? — спросил Вольф. — Мы идем к Хонни. Я очень на него рассчитываю.
Иерген покачал головой:
— Сегодня не могу, — и потерся щекой о заплаканную щечку дочки. — Моя дочурка очень напугалась. Вечером кто-то подошел к двери и стал стучать, но она знала, что это не я, потому что у нас условный стук. Мне приходится часто оставлять ее одну дома, а няня уходит в семь. Когда я вернулся, она была так напугана и в таком шоке, что мне пришлось дать ей таблетку.
Вольф неодобрительно хмыкнул.
— Она же еще маленькая. Ей нельзя давать их очень часто. Но, надеюсь, ты не думаешь, что мы пришли за этим. Ты же знаешь, я с пониманием отношусь к твоим просьбам и прихожу только в назначенное время.
Йерген сильнее прижал к себе дочку.
— Знаю, Вольфганг, знаю, что на тебя можно положиться. И я знаю, что не должен давать ей наркотики. Но она была в таком ужасном состоянии, что я сам перепугался. — Моска с удивлением увидел, как на гордом лице Йергена появилось выражение любви, печали и отчаяния.
— Как думаешь, у Хонни есть какие-нибудь новости для меня? — спросил Вольф.
Йерген отрицательно помотал головой:
— Вряд ли. Извини, что я тебе это говорю.
Я ведь знаю, что вы с Хонни хорошие друзья. Но если у него и есть какие-то новости, то вряд ли он сразу же тебе о них скажет.
Вольф усмехнулся:
— Это я знаю. Вот я и веду к нему сегодня Моску — пусть познакомятся. Я хочу убедить его, что есть человек с пятью тысячами блоков.
Йерген посмотрел Моске в глаза, и тот в первый раз понял, что Йерген с ними заодно, что он их компаньон.
Йерген обратил на него взгляд, исполненный возбужденного ужаса, как будто он смотрел в глаза убийцы. И в первый раз он осознал роль, которую уготовили ему эти двое. Моска не сводил глаз с Йергена, пока тот не отвел своего взгляда.
Они вышли на улицу. Ночь стала бледнеть, словно луна размазалась по всему небу и рассеяла мрак и тени, истощив все свое сияние. Моска чувствовал себя посвежевшим, в голове у него прояснилось. Он быстро шагал, не отставая от Вольфа.
Он закурил и ощутил теплый, мягкий привкус табачного дыма на языке. Они шли молча. Только однажды Вольф нарушил молчание:
— Идти придется далеко, но это будет последняя встреча, и там нам окажут достойный прием.
Так что можно будет совместить бизнес и удовольствие.
Они срезали путь, проходя по развалинам на соседние улицы, и Моска уже совсем перестал ориентироваться, как внезапно они оказались в переулке, который словно был совершенно отрезанным от остального города, — это была маленькая деревенька, уцелевшая посреди пустыни руин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43