Дверь ведушая в церковь, была тяжёлая, дубовая и окованная гвоздями. Окна были высокие и узкие, как раз такие, какие устраиваются в тюрьмах, а церковь теперь была превращена именно в тюрьму. В деревне квартировали две роты Домбартонского пехотного полка. Командовал этими солдатами осанистый майор, которому я и был передан сержантом Греддером с рук на руки. При этом сержант изложил обстоятельства, при которых я был взят, и объяснил, почему меня не казнили.
Наступил вечер. Картина, которую я увидал в церкви, тускло освещалась маленькими масляными фонарями, повешенными на стенах. На каменном полу лежало более сотни пленных. Многие из них были ранены, некоторые умирали. Здоровые сидели молчаливо и степенно около раненых товарищей и старались облегчить их страдания. Некоторые разделись для того, чтобы устроить изголовья и тюфяки для страждущих. В тёмных углах церкви виднелись коленопреклонённые фигуры, слышался размеренный шёпот молитв… С этими звуками смешивался стон и тяжёлое дыхание умирающих. Все эти страдальческие лица освещались тускло-жёлтым светом стенных фонарей. Такие картины я видел потом в Гааге. Тамошние голландские художники непременно воспользовались бы сценой, которую я видел в церкви, и взяли бы её сюжетом для своих картин.
В четверг утром, на третий день после боя, нас всех отправили под конвоем в Бриджуотер. Там до конца недели мы сидели в церкви святой Марии. С колокольни этой самой церкви Монмауз и его генералы осматривали расположение армии Фивершама.
Мы много говорили с солдатами о битве, и из этих разговоров выяснилось, что наше ночное нападение не удалось только в силу необычайного стечения несчастных обстоятельств. Фивершам наделал страшных ошибок. К нам, неприятелям, он относился чересчур легко и устроил лагерь таким образом, что он был совершенно не защищён от нечаянного нападения. Когда раздались первые выстрелы, Фивершам спал. Он вскочил как безумный, стал одеваться, но никак не мог найти своего парика. Он бегал по своей палатке более часа и появился на поле битвы после того, как сражение было решено. Все соглашались с тем, что, не наткнись мы на Бруссекский рейн, который был каким-то непостижимым образом просмотрен нашими проводниками и разведчиками, королевский лагерь был бы разгромлен. Мы захватили бы солдат безоружными в палатках.
Королевскую армию спасли Бруссекский рейн и несокрушимая энергия, помощника главнокомандующего, Джона Черчилля, который затем прославился под другим ещё более аристократическим именем по всей Европе. Черчилль спас королевскую армию от поражения, которое могло изменить весь ход событий.
Вы, конечно, милые дети, слышали и читали, что восстание Монмауза было подавлено без всякого труда, что оно было осуждено на неудачу с самого начала. Знайте, дети, что это вздор. Я участвовал в этом восстании и говорю вам, что восстание это было очень серьёзное. Толпа крестьян, вооружённых пиками и косами, едва не изменила всего хода английской истории. Тайный совет прекрасно понимал, что дело было серьёзное. Оттого-то расправа с пленными и отличалась такой жестокостью.
Я не хочу распространяться о жестокости и варварстве победителей. Вам, дети, не следует слышать о подобных вещах. Неумный Фивершам и грубый Кирке обнаружили страшное зверство и стяжали себе в этом отношении «вечную славу» на западе Англии. Эту славу отбил архинегодяй, прибывший после.
Что касается жертв этих злодеев, которых пытали, вешали и четвертовали, то их имена чтутся как имена людей храбрых, честных и погибших за святое дело. Их подвиги передаются из поколения в поколение. Каждая деревня западной Англии имеет своих героев. Пойдите в Мильвертон, Уайвлискомб, Майнход, Калифорд, загляните в любое селение Сомерсета — и вы убедитесь, что имена этих героев и мучеников нигде не забыты. Ими гордятся, их память чтут.
А Кирке и Фивершам? Где они? Их помнят, но имена их — предмет всеобщей ненависти. Эти люди мучили других и тем навлекли на себя вечную кару. Грех они возлюбили, и память о них — это память греха. Они делали все то, что делают злые и бессердечные люди. Они делали зло, желая угодить холодному ханже и лицемеру, который сидел на английском троне. Они старались снискать его милость и снискали её. Людей вешали, людей резали, а потом снова принимались вешать. Все перекрёстки дорог были заняты виселицами. Изощрялись всеми силами, чтобы сделать пытки более ужасными, а смерть более мучительной. Население было прямо измучено всеми этими ужасами.
И однако, несмотря на все эти ужасы, все графство Со-мерсета гордилось тем, что все его сыны-страдальцы шли на смерть твёрдо и безбоязненно, не раскаиваясь и не трепеща. Они знали, что умирают за правое дело.
Недели две спустя мы получили важные новости. Монмауз, по-видимому, был захвачен Жёлтой милицией Портма-на в то время, как он пробирался к Нью-Форесту. Там он хотел сесть на корабль и отправиться в Голландию. Монмауза вытащили из бобового поля, где он спрятался. Он был в жалком виде: небритый, оборванный и дрожащий. Несчастного герцога отправили в Рингвуд в Дорсетском графстве. Ходили слухи о том, что он вёл себя при аресте очень странно. Слухи эти дошли до нас через наших сторожей, которые отпускали грубые шутки насчёт Монмауза. Одни говорили, что Монмауз стал на колени перед крестьянами, которые его схватили. Другие говорили, что герцог написал королю письмо, в котором униженно умолял о помиловании, обещая отречься от протестантской религии и сделать все, что ему прикажет Иаков II.
Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твёрдо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?
Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шёл на все, чтобы обеспечить себе ещё несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.
О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все ещё хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твёрдым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.
В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.
До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.
Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рёв. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошёл к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.
— Как, ты не пустишь меня вперёд? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочём. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадёжны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.
— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.
— Ах ты, береговая птица, да тебя ещё на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я ещё держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и ещё лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет ещё краснее, чем мундир.
— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.
— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идёшь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.
— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.
— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренёк, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.
— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Наступил вечер. Картина, которую я увидал в церкви, тускло освещалась маленькими масляными фонарями, повешенными на стенах. На каменном полу лежало более сотни пленных. Многие из них были ранены, некоторые умирали. Здоровые сидели молчаливо и степенно около раненых товарищей и старались облегчить их страдания. Некоторые разделись для того, чтобы устроить изголовья и тюфяки для страждущих. В тёмных углах церкви виднелись коленопреклонённые фигуры, слышался размеренный шёпот молитв… С этими звуками смешивался стон и тяжёлое дыхание умирающих. Все эти страдальческие лица освещались тускло-жёлтым светом стенных фонарей. Такие картины я видел потом в Гааге. Тамошние голландские художники непременно воспользовались бы сценой, которую я видел в церкви, и взяли бы её сюжетом для своих картин.
В четверг утром, на третий день после боя, нас всех отправили под конвоем в Бриджуотер. Там до конца недели мы сидели в церкви святой Марии. С колокольни этой самой церкви Монмауз и его генералы осматривали расположение армии Фивершама.
Мы много говорили с солдатами о битве, и из этих разговоров выяснилось, что наше ночное нападение не удалось только в силу необычайного стечения несчастных обстоятельств. Фивершам наделал страшных ошибок. К нам, неприятелям, он относился чересчур легко и устроил лагерь таким образом, что он был совершенно не защищён от нечаянного нападения. Когда раздались первые выстрелы, Фивершам спал. Он вскочил как безумный, стал одеваться, но никак не мог найти своего парика. Он бегал по своей палатке более часа и появился на поле битвы после того, как сражение было решено. Все соглашались с тем, что, не наткнись мы на Бруссекский рейн, который был каким-то непостижимым образом просмотрен нашими проводниками и разведчиками, королевский лагерь был бы разгромлен. Мы захватили бы солдат безоружными в палатках.
Королевскую армию спасли Бруссекский рейн и несокрушимая энергия, помощника главнокомандующего, Джона Черчилля, который затем прославился под другим ещё более аристократическим именем по всей Европе. Черчилль спас королевскую армию от поражения, которое могло изменить весь ход событий.
Вы, конечно, милые дети, слышали и читали, что восстание Монмауза было подавлено без всякого труда, что оно было осуждено на неудачу с самого начала. Знайте, дети, что это вздор. Я участвовал в этом восстании и говорю вам, что восстание это было очень серьёзное. Толпа крестьян, вооружённых пиками и косами, едва не изменила всего хода английской истории. Тайный совет прекрасно понимал, что дело было серьёзное. Оттого-то расправа с пленными и отличалась такой жестокостью.
Я не хочу распространяться о жестокости и варварстве победителей. Вам, дети, не следует слышать о подобных вещах. Неумный Фивершам и грубый Кирке обнаружили страшное зверство и стяжали себе в этом отношении «вечную славу» на западе Англии. Эту славу отбил архинегодяй, прибывший после.
Что касается жертв этих злодеев, которых пытали, вешали и четвертовали, то их имена чтутся как имена людей храбрых, честных и погибших за святое дело. Их подвиги передаются из поколения в поколение. Каждая деревня западной Англии имеет своих героев. Пойдите в Мильвертон, Уайвлискомб, Майнход, Калифорд, загляните в любое селение Сомерсета — и вы убедитесь, что имена этих героев и мучеников нигде не забыты. Ими гордятся, их память чтут.
А Кирке и Фивершам? Где они? Их помнят, но имена их — предмет всеобщей ненависти. Эти люди мучили других и тем навлекли на себя вечную кару. Грех они возлюбили, и память о них — это память греха. Они делали все то, что делают злые и бессердечные люди. Они делали зло, желая угодить холодному ханже и лицемеру, который сидел на английском троне. Они старались снискать его милость и снискали её. Людей вешали, людей резали, а потом снова принимались вешать. Все перекрёстки дорог были заняты виселицами. Изощрялись всеми силами, чтобы сделать пытки более ужасными, а смерть более мучительной. Население было прямо измучено всеми этими ужасами.
И однако, несмотря на все эти ужасы, все графство Со-мерсета гордилось тем, что все его сыны-страдальцы шли на смерть твёрдо и безбоязненно, не раскаиваясь и не трепеща. Они знали, что умирают за правое дело.
Недели две спустя мы получили важные новости. Монмауз, по-видимому, был захвачен Жёлтой милицией Портма-на в то время, как он пробирался к Нью-Форесту. Там он хотел сесть на корабль и отправиться в Голландию. Монмауза вытащили из бобового поля, где он спрятался. Он был в жалком виде: небритый, оборванный и дрожащий. Несчастного герцога отправили в Рингвуд в Дорсетском графстве. Ходили слухи о том, что он вёл себя при аресте очень странно. Слухи эти дошли до нас через наших сторожей, которые отпускали грубые шутки насчёт Монмауза. Одни говорили, что Монмауз стал на колени перед крестьянами, которые его схватили. Другие говорили, что герцог написал королю письмо, в котором униженно умолял о помиловании, обещая отречься от протестантской религии и сделать все, что ему прикажет Иаков II.
Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твёрдо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?
Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шёл на все, чтобы обеспечить себе ещё несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.
О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все ещё хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твёрдым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.
В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.
До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.
Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рёв. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошёл к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.
— Как, ты не пустишь меня вперёд? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочём. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадёжны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.
— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.
— Ах ты, береговая птица, да тебя ещё на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я ещё держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и ещё лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет ещё краснее, чем мундир.
— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.
— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идёшь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.
— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.
— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренёк, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.
— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85