С того дня она перестала, узнавать свою дочечку Верочку. Сколько её ни приводили в детский корпус, – не узнавала.
Хорошо, никакой серьезной болезни, не получила, в смысле – венерической. Триппер ей вылечили быстро. Все, что можно зашить, – зашили. Так что все хорошо. А вот голова стала время от времени кружиться не по делу. И главное – памяти никакой. Хотя, если честно, то такая у неё выдалась жизнь, что и вспомнить нечего.
Приезжала комиссия. Поговорили с ней разные профессора, молоточками по коленкам постучали, посовещались, и дали разрешение на лишение родительских прав. Верочку увезли в обычный, вне зоны, детский дом. С тех пор она её и не видела. Хотя, конечно, интересно было бы спустя годы взглянуть на её девочку; у нее, дитя любви с одним детдомовцем красивым белокурым мальчиком, были светлые, в отца, волосики, но черные, в мать, чуть сросшиеся бровки, крохотная, как точка фломастером, «мушка» на углу верхней губы и удивительный, с детских лет, румянец, вспыхивающий каждый раз, когда, она смущалась.
Это у них семейное, если бы Манефа совсем не потеряла память, и если бы современные жизненные события не перемешивались причудливо в её больном мозгу в густую кашу с прошлым, она бы вспомнила, что такой румянец полыхал на щеках матери, когда, её арестовывали, такой румянец цвел на щеках самой Манефы, когда встречалась она со своим Васильком из Кусимовского детдома №43, такой румянец расцветал и на щечках дочечки, когда она, молодая мать, щекотала её животик.
Но ничего этого Манефа не помнила.
Жизнь продолжалась, и её волновали новые житейские заботы. Главной была эта – как предотвратить кражу сокровищ, из квартиры.
В скукоженном житейскими передрягами мозгу её постоянно дрожала как увядший говяжий студень одна мысль: обокрадут!
И она, каждый раз возвращаясь с фанерной коробкой на веревочке из похода в «Минисупермаркет», или с прогулки с собачкой (или с кошечкой? все забывала, кто у нее, потому и путалась в магазине, – что ей надо купить-то: рыбки кошке, или печенки собаке, пока все с сентября так не подорожало, что денег с пенсии хватало только на хлеб и макароны), плотно прикрывала дверь, убедившись, что на лестничной плошадке никого нет, брала старый, проржавленный молоток на закрепленной шурупами ручке, и забивала дверь большими толстыми ржавыми гвоздями.
После чего уже стирала, гладила, чистила найденной на помойке золой «серебро», шлифовала старой портянкой «золото», прятала новые «сокровища» в тайник, после чего ложилась на панцирную сетку стальной своей кровати, милостиво оставленной родственниками мужа, и засыпала со счастливой, улыбкой на губах.
И вспоминала первые два годы своей жизни. Хотя и говорят ученые, что нормальный человек обычно помнит себя лет с четырех, но с четырех она уже была в детдоме и вспоминать ей его не хотелось. Так и выходило, что если был резон что вспоминать, так только первый два года. А уж правда ли то, что вспоминалось Манефе, другой разговор. Хотя, вполне возможно, что отдельные сполохи, вырванные из контекста жизни сценки она вспоминала с большой долей достоверности.
Например смуглую, красивую грудь матери с твердым коричневым соском. Или висевшее у матери между грудей ожерелье, золотое, с крупными блестящими камнями. И золотые (ну, про золото и брильянты она много позже узнала тогда ей, наверное, все казалось, во-первых, большим, и во-вторых, красивым, блестящим и непонятным), переливающиеся на свету сережки в маленьких ушах матери. Опять же, конечно, все относительно. И маленькие уши матери ей должны были в два года казаться достаточно большими, но в сравнении с сережками, казались и тогда маленькими.
И ещё ей вспоминалась жаркая щека матери. Какие то люди что-то ей говорят, она молчит, принимает дочечку свою, её, крохотную Манефу, к щеке, и гладкая, нежная, чуть бархатистая ниже ушей щека матери горит огнем румянца так, что щечке Манефы горячо и приятно.
Но приятные сны чаше всего перебивались неприятными. Тоже вот так – сполохами, вспышками-, то как её бьют в детстве, то-как насилуют… То голод, холод, бег по скользкому тротуару с украденной в магазине булкой, и сзади крики «держи воровку»… И слезы, и снова боль.
Так что несколько лет жизни с вонючим стариком казались в воспоминаниях хорошей, нормальной жизнью.
Но чаще всего ей снилось, что её обкрадывают.
Ей казалось, что она видит даже лица трех мужиков, которые взламывают дверь, входят в квартиру, по очереди кряхтя и кашляя, насилуют её, равнодушно и крайне болезненно, а потом выгребают из отверстия за комодом (как они узнают, что за комодом – тайник, в памяти выпадало), собирают все это в серый мешок из-под сахара и уносят. Она кричит вслед, но остановить их не в силах.
Манефа подала заявление о краже в райотдел милиции. О краже, которой ещё не было. Но так подробно все описала, что вроде как она и была. Зная придурошность Манефы, в райотделе заявление сумасшедшей бабки положили «под сукно». Тогда Манефа, наученная таким же сумасшедшим соседом по дому, отставным кларнетистом симфонического оркестра из первого подъезда Ираклием Абрамяном, написала заявление в межрайпро-куратуру. Написала заявление, скажем, во вторник. А в среду уже к ней и пришли. Пришла пригожая молодая женщина, улыбнулась, внимательно выслушала и пообещала разобраться в том, почему милиция отказывается» возбуждать уголовное дело по факту явной кражи. Женщина Манефе понравилась. И главное, у неё был такой приятный, во всю щеку, нежный румянец, такой приятный, что в душе Манефы что-то шевельнулось.
– Вас, случайно, не Верочкой зовут? – почему-то спросили она.
– Верочкой, – ответила следовательша, и румянец на щеках расцвел розами.
Дело об убийстве коллекционера Валдиса Кирша
Татьяна знала в лицо Валдиса не потому, что организаторы акции дали ей заранее фотографию хозяина квартиры. По плану он никак не мог появиться дома в эту ночь. Просто она знала, чью квартиру сегодня «чистит», и знала хозяина в лицо. Валдис ещё лет пятнадцать – назад был известным коллекционером и, чтобы заработать денег на очередное приобретение, читал, по-3-4 лекции в день в московских вузах, подмосковных школах, ПТУ; ЖЭКах и библиотеках, – и по химии, и по истории русской культуры, что заказывали. Выступал он и у них в школе. Рассказывал о нумизматике. Очень интересно. Мысль, что Кирш узнал её, резанула в кишках, как заворот.
Она резко повернулась к подъезду, как с низкого старта стремительно рванулась в вонючую, пыльно-кошачью темноту, крикнула, вслед:
– Подождите, Вы – Кирш?
– Да, я Кирш, – близоруко щурясь сквозь очки ответил Валдис, повернувшись к почти догнавшей его молодой женщине вполоборота, – А что случилось то?
Где-то, как ему казалось, он уже видел эту молодую женщину, с округлым миловидным лицом, густым румянцем и серьезными, внимательными глазами.
– У Вас несчастье, – выдохнула Татьяна.
– Что? Что случилось? С тестем? Что с ним?
– Он, кажется, умер…
– Так кажется, или умер? А Вы кто, Вы-врач? Вы из «Скорой».
– Нет, если бы я была с нашей «скорой», то Ваш отец уж наверняка бы был мертв. Наши следов не оставляют.
Но и она, Татьяна, тоже не имеет права оставить следки. Профессия у неё такая – чистильщик.
– Все это не сказала, а подумала Татьяна. А сказала она вслух совсем другое:
Я не из «скорой». Ваш отец умер. И Вы – тоже.
Я ж живой, – обескуражено пробормотал Валдис.
– Жизнь штука противоречивая. Вот только что жив человек, а вот его уже и нет, – рассудительно поправила его Татьяна, быстро накручивая непривычно короткий глушитель на ствол своего автоматического пистолета модели 41 калибра 22. Из него удобнее всего стрелять женщине – киллеру, потому что предохранительная скоба в нем изогнута в обратном направлении для удобства как раз охвата оружия двумя руками. А с одной руки из такого тяжелого, целиком из нержавейки со стволом б дюймов пистолета сделать несколько прицельных выстрелов даже спортивной женщине весьма непросто. Татьяна любила это оружие. Пистолет был взят на вооружение женщинами – киллерами во всем мире года с 1987, и все ещё входил в пятерку лучших. Может быть потому, что затвор двигался внутри снабженного специальными прорезями кожуха и соединялся с возвратной пружиной посредством вытянутых вперед, как у «манлихера», планок, проходивших под стволом. И это придавало, пистолету даже в слабой руке удивительную устойчивость при стрельбе. Ствол у этой модели был расположен в нижней части ствольного блока, благодаря чему вектор силы отдачи, направленный назад, был максимально приближен к осевой линии руки стрелка. Так что когда Татьяна навела ствол на точку между глаз объекта, и чуть выше – в лоб Валдиса Кирша, ей оставалось лишь плавно нажать на курок. Три пули одна за другой вошли как в десятку в одно отверстие. То, что образовалось от трех пуль 22 калибра описать трудно… Уже первая, наделала в голове немало всякого, остальные же разорвались почти одновременно с первой, так что голова известного коллекционера просто разлетелось на крохотные фрагменты так, как если бы вы стреляли пулями со смещенным центром тяжести с небольшого расстояния в спелый астраханский арбуз. Стены подъезда, перила, лестница, даже потолок окрасились краснобелыми брызгами.
Смотреть на то, что осталось от головы, было невыносимо жутко.
И хотя это была третья, вынужденная, смерть клиента – во время зачистки, Татьяне было не по себе. Она подошла к фактически обезглавленному телу знаменитого коллекционера.
Вот интересно: тело совсем нетронуто смертью, – просто лежит средних лет элегантно одетый господин, широко раскинув руки, неловко – подвернув правую ногу. Опять же интересно, почему пять из шести неожиданно убитых людей, падают, умирая, на правый бок. Опять же, вопрос: сколько раз показывали убитых во время бандитских разборок или жертв киллеров, на телеэкране они всегда лежат, скрестив ноги. То ли после смерти их так положили, то ли сами в момент агонии засучили ножками, ножки и сложились «иксиком». Долго этот философский вопрос её волновал чисто психологически. Или точнее – физиологически. Потому как, что за психология у трупа – финиш и вся психология.
И только когда сама стала чистильщиком, вынужденным при зачистках убирать свидетелей, твердо узнала: падают убитые всегда крайне неловко, то башкой об асфальт с тупым, жестким стуком, то скособочившись на правый бок. Это в зависимости от того, куда пуля вошла и насколько неожиданным был выстрел. Один, например, пацан, некстати оказавшийся на месте зачистки и все видевший, при её приближении со стволом, с которого тяжело свисал глушняк, сложился как зародыш, инстинктивно надеясь, что смерть его минует.
Не миновала.
Вообще, как поняла в последние месяцы своей новой жизни Татьяна, от смерти не уйдешь. Искать её не надо, но и спасаться от неё без толку. Найдет.
Да… А ноги, значит, «иксиком», должно быть менты, а скорее врачи из «скорой» так складывают. Чтоб поаккуратнее, опять же транспортировать такое тело легче. А то потом задеревенеет, его и на носилки не уложишь, и в машину не засунешь. Особенно если замороженный «подснежник». Впрочем, подснежник и не сложишь «иксиком», ручки на груди, тут без толку суетиться. А вот «свежачка» можно успеть сложить.
Или, скажем, взять труп сгоревшего человека. Его так иной раз раскурочит, нога в одну сторону, рука вверх, как у вождя, показывающего правильный путь вперед. -.
Вот, к слову о марксистско-ленинской философии, на изучение которой она потратила столько лет в МГУ. Почему-то эта высокая наука совершенно не занималась изучением главного философского вопроса, – смысла жизни. А зря. Тут то и лежит главная философия. Поймешь суть смерти, постигнешь и смысл жизни.
– Интересно, откуда он приехал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71