— Неужели полковник всерьез хочет уверить нас, — заявил Гренджер, — что у него было время подсчитать убитых солдат противника и не было времени подсчитать своих собственных?
Полковник терпеливо плел паутину лжи, отлично зная, что ее сметет следующий же вопрос. Французские корреспонденты хранили угрюмое молчание. Если бы американцы вырвали у полковника признание, те не замедлили бы его подхватить, но они не хотели участвовать в облаве на своего соотечественника.
— Полковник говорит, что противник отброшен. Можно сосчитать убитых за линией фронта, но пока сражение продолжается, вы не должны ожидать сведений от наступающих французских частей.
— Дело вовсе не в том, что ожидаем мы, — сказал Гренджер, — дело в том, что знает штаб и чего он не знает. Неужели вы всерьез утверждаете, что каждый взвод не сообщает по радио о своих потерях?
Терпение полковника истощилось. «Если бы только, — подумал я, — он не дал себя запутать с самого начала и твердо заявил, что он знает цифры, но не хочет их назвать. В конце концов, это была их война, а не наша. Даже сам господь бог не давал нам права требовать у него сведений. Не нам приходилось отбрехиваться от левых депутатов в Париже и отбиваться от войск Хо Ши Мина между Красной и Черной реками. Не нам приходилось умирать».
И вдруг полковник выкрикнул, что французские потери исчисляются как один к трем; затем он повернулся к нам спиной и в ярости уставился на карту. Убитые были его солдатами, его товарищами по оружию, офицерами, которые учились вместе с ним в Сен-Сире note 27, — для него это были не пустые цифры, как для Гренджера.
— Вот теперь мы, наконец, кое-чего добились, — сказал Гренджер и с глупым торжеством оглядел своих коллег; французы, опустив головы, мрачно что-то строчили.
— Это куда больше того, что могут сказать ваши войска в Корее, — сказал я, сделав вид, что не понимаю его. Гренджер, ничуть не смутившись, перешел к другой теме.
— Спросите полковника, — сказал он, — что французы собираются делать дальше? Он говорит, что противник отходит через Черную реку…
— Красную реку, — поправил его переводчик.
— А мне все равно, какого цвета у вас тут реки. Мы хотим знать, что французы собираются делать дальше.
— Противник отступает.
— А что произойдет, когда он переберется на другой берег? Что вы будете делать тогда? Усядетесь на своем берегу и скажете: дело в шляпе?
С угрюмым терпением французские офицеры прислушивались к наглому голосу Гренджера. В наши дни от солдата требуется даже смирение.
— Может, ваши самолеты будут им сбрасывать новогодние открытки?
Капитан перевел добросовестно, вплоть до слов «новогодние открытки». Полковник подарил нас ледяной улыбкой.
— Отнюдь не новогодние открытки, — сказал он.
Мне кажется, Гренджера особенно бесила красота полковника. Он не был — по крайней мере в представлении Гренджера — настоящим мужчиной. Гренджер изрек:
— Ничего другого вы и не сбрасываете.
И вдруг полковник свободно заговорил по-английски: он отлично знал язык.
— Если бы мы получили снаряжение, обещанное американцами, — сказал он,
— у нас было бы что сбрасывать.
Несмотря на свои утонченные манеры, полковник, право же, был простодушным человеком. Он верил, что газетчику честь его страны дороже, чем сенсация. Гренджер спросил в упор (он был человек дельный, и факты отлично укладывались у него в голове):
— Вы хотите сказать, что снаряжение, обещанное к началу сентября, до сих пор не получено?
— Да.
Наконец-то Гренджер получил свою сенсацию; он начал строчить.
— Простите, — сказал полковник, — это не для печати, а для ориентации.
— Но позвольте, — запротестовал Гренджер, — это же сенсация. Тут мы сможем вам помочь.
— Нет, предоставьте это дипломатам.
— А разве мы чем-нибудь можем повредить?
Французские корреспонденты растерялись: они почти не понимали по-английски. Полковник нарушил правила игры. Среди них поднялся ропот.
— Тут я не судья, — сказал полковник. — А вдруг американские газеты напишут: «Ох уж эти французы, вечно жалуются, вечно клянчат». А коммунисты в Париже будут нас обвинять: «Видите, французы проливают кровь за Америку, а Америке жаль для них даже подержанного вертолета». Ничего хорошего из этого не выйдет. В конце концов мы так и останемся без вертолетов, а противник так и останется на своем месте, в пятидесяти километрах от Ханоя.
— Я по крайней мере могу сообщить, что вам позарез нужны вертолеты?
— Вы можете сообщить, — сказал полковник, — что шесть месяцев назад у нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, — повторил он с оттенком горестного недоумения. — Можете сообщить: если кого-нибудь ранят в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый. Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие дороги, авария, возможно, засада — вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы тебя убило сразу.
Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь понять.
— Так и напишите, — сказал полковник; от того, что он был красив, его злость была еще заметнее. — Interpretez! note 28 — приказал он и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с английского на французский.
— Ну и задал же я ему жару, — сказал с удовлетворением Гренджер и отправился в бар сочинять телеграмму.
Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали? Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников. Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище.
Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода (горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут домой, — мне нужна только моя комната на улице ватина.
После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару «Пакс», — мне не хотелось пить в «Метрополе» с французскими офицерами, их женами и девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо, только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш. Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп: голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал бар «Пакс». Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне телеграмме.
— Сыграем в «восемьдесят одно»? — спросил он.
— Ладно.
Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула, передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.
— Я уезжаю, — сказал я.
— Домой? — спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.
— Нет. В Англию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, — даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я — на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть.
Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он — агент той службы, которую почему-то зовут «секретной». Не поставлял ли он американское оружие «третьей силе» — трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, — вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?
— В шесть часов придет Пайл, — сказал я ей.
— Я схожу к сестре, — заявила она.
— Ему, вероятно, хочется тебя повидать.
— Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.
— Тебе незачем уходить.
— Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз — по делу.
— Какое у него может быть дело?
— Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.
— Какие вещи?
— Лекарства, медикаменты…
— Это для отрядов по борьбе с трахомой.
— Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен.
— А что было в пакете?
— Пластмасса.
Я спросил рассеянно:
— Зачем им пластмасса?
Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я
— репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди зеленых козырьков и стандартных фраз: «в интересах газеты», «обстановка требует…» и т.д.
«Личные мотивы, — писал я, — вынуждают меня глубоко сожалеть о моем переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и семейного характера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29