Я казался себе куда хуже их.
— Но вы продолжаете делать свое дело.
— Потом горечь проходит. Она возвращается, когда бомбишь напалмом. В обычное время мне кажется, что я защищаю Европу. Те, другие, они тоже иногда позволяют себе всякие безобразия. Когда в сорок шестом году их выгнали из Ханоя, они оставили там страшную память. Они не жалели тех, кого подозревали в помощи нам. В морге лежала девушка, — у нее отрезали грудь, а ее любовника изувечили…
— Вот почему я не хочу ни во что вмешиваться.
— Дело тут не в убеждениях и не в жажде справедливости. Все мы во что-нибудь вмешиваемся, — стоит только поддаться чувству, а потом уже не выпутаешься. И в войне и в любви, — недаром их всегда сравнивают. — Он печально взглянул на кабину, где лежала метиска, наслаждаясь глубоким, хоть и недолгим покоем, и сказал: — Да я, пожалуй, и не хотел бы ничего другого. Вон лежит девушка, которую впутали в войну ее родители, — что с ней будет, когда порт падет?. Франция — только наполовину ее родина…
— А он падет?.
— Вы ведь газетчик. Вы лучше моего знаете, что мы не можем победить. Вы знаете, что дорога в Ханой перерезана и каждую ночь минируется. Вы знаете, что каждый год мы теряем целый выпуск Сен-Сира. Нас чуть было не побили в пятидесятом году. Де Латтр дал нам два года передышки — вот и все. Но мы — кадровые военные, мы должны драться до тех пор, пока политики не скажут нам: «Стоп!» Они возьмут да и сядут в кружок и договорятся о мире, который мог быть у нас с самого начала; и тогда эти годы покажутся полной бессмыслицей. — На его некрасивом лице, — я вспомнил, как он подмигнул мне тогда, перед пикированием, — застыло выражение привычной жесткости, но глаза смотрели, как из отверстий картонной маски, совсем по-детски. — Вам не понять, какая это бессмыслица, Фаулер. Вы ведь не француз.
— В жизни не только война делает прожитые годы бессмыслицей.
Он как-то странно, по-отечески положил мне руку на колено.
— Уведите ее к себе, — сказал он. — Это куда лучше трубки.
— Почем вы знаете, что она пойдет?
— Я с ней спал, и лейтенант Перрен тоже. Пятьсот пиастров.
— Дорого.
— Думаю, что она пойдет и за триста, но в таких делах не торгуются.
Но его совет был неудачным. Человеческое тело ограничено в своих возможностях, а мое к тому же окаменело от воспоминаний. То, до чего в эту ночь дотрагивались мои руки, было, пожалуй, красивее того, к чему они привыкли, но нас держит в плену не одна красота. Девушка душилась теми же духами, что Фуонг, и вдруг, в последнюю минуту, призрак того, что я потерял, оказался куда сильнее лежавшего со мной тела. Я отодвинулся, лег на спину, и желание меня оставило.
— Простите, — сказал я и солгал: — Не знаю, что со мной происходит.
Она сказала с глубокой нежностью и полным непониманием:
— Не беспокойтесь. Так часто бывает. Это опиум.
— Ну да, — сказал я. — Опиум. — И в душе помолился, чтобы это было правдой.
2
Странно было возвращаться в Сайгон, где меня никто не ждал. На аэродроме мне хотелось назвать шоферу любой другой адрес, только не улицу Катина. Я раздумывал: «Стала боль хоть чуточку меньше, чем когда я уезжал?» И старался убедить себя, что она стала меньше. Я поднялся к себе на площадку, увидел, что дверь открыта, и от безрассудной надежды у меня перехватило дыхание. Я медленно пошел к двери. Покуда я до нее не дойду, надежда еще будет жить. Я услышал, как скрипнул стул и, подойдя, увидел чьи-то ботинки, но ботинки были не женские. Я быстро вошел, и Пайл поднял свое неуклюжее тело со стула, на котором обычно сидела Фуонг.
— Привет, Томас, — сказал он.
— Привет, Пайл. Как вы сюда попали?
— Встретил Домингеса. Он нес вам почту. Я попросил разрешения вас подождать.
— Разве Фуонг что-нибудь здесь забыла?
— О, нет, но Джо сказал мне, что вы приходили в миссию. Я решил, что нам удобнее поговорить с вами здесь.
— О чем?
Он растерянно махнул рукой, как мальчик, который, произнося речь на школьном торжестве, никак не может подобрать взрослых слов.
— Вы уезжали?
— Да. А вы?
— О, я много поездил по здешним местам.
— Все еще забавляетесь игрушками из пластмассы?
Он болезненно осклабился:
— Ваша почта лежит там.
Кинув взгляд на письма, я увидел, что ни одно из них не представляет для меня интереса: ни письмо из лондонской редакции, ни несколько счетов, ни извещение банка.
— Как Фуонг? — спросил я.
Лицо его автоматически осветилось, как электрическая игрушка, которую приводит в действие какой-нибудь звук.
— О, Фуонг чувствует себя прекрасно, — сказал он и сразу же прикусил язык, словно о чем-то проговорился.
— Садитесь, Пайл, — сказал я. — Минутку, я только пробегу это письмо. Оно из редакции.
Я распечатал письмо. Как некстати порою случается то, чего ты не ждешь. Редактор писал, что, обдумав мое последнее письмо я учитывая сложную обстановку а Индокитае после смерти генерала де Латтра я отступления от Хоа-Биня, он не может не согласиться с моими доводами. И, назначая временного редактора иностранного отдела, он хочет, чтобы я остался в Индокитае по меньшей мере еще год. «Мы сохраним для вас ваше место…» — заверял он меня с полным непониманием того, что со мной происходит. Он думал, что я дорожу и должностью, и газетой.
Я уселся напротив Пайла и перечел письмо, которое пришло слишком поздно. На секунду я почувствовал радостное волнение: так бывает, когда проснешься, еще ничего не помня.
— Дурные вести? — спросил Пайл.
— Нет. — Я утешал себя, что все равно это ничего бы не изменило: оттяжка на год не идет в сравнение с брачным договором на всю жизнь.
— Вы еще не женаты? — спросил я.
— Нет. — Он покраснел: ему ничего не стоило краснеть. — Если говорить правду, я надеюсь получить отпуск. Тогда мы сможем пожениться дома. Так приличнее.
— Разве приличнее, когда это делают дома?
— Ну да, мне казалось… Мне очень трудно с вами разговаривать о таких вещах, Томас, вы ведь — страшный циник! Понимаете, дома, это куда уважительнее. Там папа и мама, — она сразу войдет в семью. Для Фуонг это важно из-за ее прошлого.
— Прошлого?
— Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Мне не хотелось бы оставить ее там с клеймом…
— Вы собираетесь ее там оставить?
— Видимо, да. Моя мать — необыкновенная женщина, — она введет ее в общество, представит, понимаете?.. Вообще, поможет ей освоиться. И наладить дом к моему приезду.
Я не знал, жалеть мне Фуонг или нет, ей ведь так хотелось поглядеть на небоскребы и на статую Свободы, но она себе не представляла, чем ей за это придется платить: профессор и его супруга, дамские клубы… Может, ее обучат играть в канасту note 44. Я вспомнил ту первую ночь в «Гран монд»: на ней было белое платье, ей было восемнадцать лет, и она так пленительно двигалась по залу; я вспомнил, какой она была еще месяц назад, когда торговалась в мясных лавках на бульваре де ла Сомм. Придутся ли ей по душе начищенные до блеска продовольственные магазинчики Новой Англии, где даже сельдерей обернут в целлофановую бумажку? Может, они ей и понравятся. Не знаю. Странно, но я вдруг сказал Пайлу то, что месяц назад мог сказать мне Пайл:
— Будьте с ней помягче, Пайл. Не насилуйте ее. Ее ведь нельзя обижать: она — не вы и не я.
— Не беспокойтесь, Томас.
— Она кажется такой маленькой, хрупкой и такой непохожей на наших женщин, но не вздумайте относиться к ней, как… к побрякушке.
— Удивительно, Томас, как все оборачивается! Я с дрожью ждал этого разговора. Боялся, что вы будете вести себя по-хамски.
— На Севере у меня было время подумать. Я там встретил женщину… Должно быть, и я вдруг понял то, что поняли вы тогда в публичном доме. Хорошо, что Фуонг ушла к вам. Рано или поздно я мог ее оставить кому-нибудь вроде Гренджера. Как сношенную юбку.
— И мы по-прежнему будем друзьями, Томас?
— Да, конечно. Но я не хочу видеть Фуонг. Ее и без того здесь слишком много. Я непременно найду другую квартиру… когда у меня будет время.
Он распрямил длинные ноги и встал.
— Я так рад, Томас. Прямо и сказать не могу, как я рад. Я уж вам говорил, но, ей-богу, мне было бы куда приятнее, если бы на вашем месте был другой.
— А я рад, что это именно вы, Пайл.
Разговор пошел совсем не так, как я ожидал. Где-то глубоко, под спудом злых мыслей, зрело настоящее решение. И хотя меня раздражала его простота, кто-то внутри, сравнив его идеализм, его незрелые взгляды, почерпнутые в трудах Йорка Гардинга, с моим цинизмом, вынес приговор в его пользу. Ну да, я был прав, если взять в расчет факты, но не было ли у него права быть молодым и ошибаться и не лучше ли было девушке провести свою жизнь с таким, как он?
Мы торопливо пожали друг другу руки, но какой-то неосознанный страх заставил меня проводить его до лестницы и крикнуть ему вдогонку (может, там, у нас в душе, в том судилище, где принимаются самые верные решения, заседает не только судья, но и пророк):
— Пайл, не слишком-то доверяйте Йорку Гардингу!
— Йорку? — Он в недоумении уставился на меня с нижней площадки.
— Мы старые колониальные народы, Пайл, но мы кое-чему научились: мы научились не играть с огнем. Ваша «третья сила» — это книжная выдумка, а генерал Тхе — всего лишь бандит, у которого несколько тысяч наемников. При чем тут национальная демократия?
Он смотрел на меня так, словно подглядывал в щель почтового ящика, чтобы узнать, кто стоит за дверью, и, быстро прикрыв ее, отгородиться от нежеланного посетителя. Пайл отвел глаза.
— Не понимаю, о чем вы говорите, Томас.
— О велосипедных бомбах. Шутка забавная, хотя кое-кто и остался без ног. Но, Пайл, нельзя доверять таким людям, как Тхе. Они не спасут Востока от коммунизма. Мы знаем им цену.
— Мы?
— Старые колониалисты.
— А я думал, что вы не желаете становиться на чью-либо сторону.
— Я и не становлюсь, но если ваши непременно хотят заварить здесь кашу, предоставьте это Джо. Уезжайте домой с Фуонг. Забудьте о «третьей силе».
— Я очень ценю ваши советы, Томас, — произнес он чопорным тоном. — Привет. Скоро увидимся.
— Не сомневаюсь.
Недели шли, а я так и не нашел новой квартиры. И не потому, что у меня не было времени. Ежегодный перелом в войне снова произошел; на Севере установилась жаркая, влажная погода, французы ушли из Хоа-Биня, битва за рис окончилась в Тонкине, а битва за опиум — в Лаосе. Домингес мог один легко справиться со всем, что творилось на Юге, Наконец, я все же заставил себя посмотреть квартиру в так называемом современном доме (времен Парижской выставки 1934 года?) в другом конце улицы Катина, за отелем «Континенталь». Это была типичная для Сайгона холостяцкая квартира каучукового плантатора, который уезжал на родину. Он хотел продать ее валом, со всем имуществом, которое состояло из множества гравюр Парижских салонов с 1880 по 1900 год. Все эти гравюры роднило друг с другом изображение большегрудой дамы с необыкновенной прической, в прозрачных покрывалах, которые всегда обнажали огромные ягодицы в ямочках, но все же заменяли фиговый лист. В ванной комнате плантатор, совсем осмелев, повесил репродукции Ропса.
— Вы любите искусство? — спросил я, и он ухмыльнулся мне в ответ, как сообщнику. Это был жирный господин с черными усиками и скудной растительностью на черепе.
— Мои лучшие картины — в Париже, — сказал он.
Гостиную украшали необычно высокая пепельница, изображавшая голую женщину с горшком в волосах, и фарфоровые безделушки в виде голых девушек, обнимающих тигров; одна статуэтка была совсем странная: раздетая до пояса девушка ехала на велосипеде. В спальне, против гигантской кровати, висела большая картина маслом, — на ней были изображены две спящие девушки. Я просил назвать цену за квартиру без коллекции, но он не пожелал разлучать их друг с другом.
— Вы, значит, не коллекционер? — спросил он.
— Пожалуй, нет.
— У меня есть и книги тоже, — сказал он, — могу отдать и их за ту же цену, хоть я и собирался увезти их во Францию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Но вы продолжаете делать свое дело.
— Потом горечь проходит. Она возвращается, когда бомбишь напалмом. В обычное время мне кажется, что я защищаю Европу. Те, другие, они тоже иногда позволяют себе всякие безобразия. Когда в сорок шестом году их выгнали из Ханоя, они оставили там страшную память. Они не жалели тех, кого подозревали в помощи нам. В морге лежала девушка, — у нее отрезали грудь, а ее любовника изувечили…
— Вот почему я не хочу ни во что вмешиваться.
— Дело тут не в убеждениях и не в жажде справедливости. Все мы во что-нибудь вмешиваемся, — стоит только поддаться чувству, а потом уже не выпутаешься. И в войне и в любви, — недаром их всегда сравнивают. — Он печально взглянул на кабину, где лежала метиска, наслаждаясь глубоким, хоть и недолгим покоем, и сказал: — Да я, пожалуй, и не хотел бы ничего другого. Вон лежит девушка, которую впутали в войну ее родители, — что с ней будет, когда порт падет?. Франция — только наполовину ее родина…
— А он падет?.
— Вы ведь газетчик. Вы лучше моего знаете, что мы не можем победить. Вы знаете, что дорога в Ханой перерезана и каждую ночь минируется. Вы знаете, что каждый год мы теряем целый выпуск Сен-Сира. Нас чуть было не побили в пятидесятом году. Де Латтр дал нам два года передышки — вот и все. Но мы — кадровые военные, мы должны драться до тех пор, пока политики не скажут нам: «Стоп!» Они возьмут да и сядут в кружок и договорятся о мире, который мог быть у нас с самого начала; и тогда эти годы покажутся полной бессмыслицей. — На его некрасивом лице, — я вспомнил, как он подмигнул мне тогда, перед пикированием, — застыло выражение привычной жесткости, но глаза смотрели, как из отверстий картонной маски, совсем по-детски. — Вам не понять, какая это бессмыслица, Фаулер. Вы ведь не француз.
— В жизни не только война делает прожитые годы бессмыслицей.
Он как-то странно, по-отечески положил мне руку на колено.
— Уведите ее к себе, — сказал он. — Это куда лучше трубки.
— Почем вы знаете, что она пойдет?
— Я с ней спал, и лейтенант Перрен тоже. Пятьсот пиастров.
— Дорого.
— Думаю, что она пойдет и за триста, но в таких делах не торгуются.
Но его совет был неудачным. Человеческое тело ограничено в своих возможностях, а мое к тому же окаменело от воспоминаний. То, до чего в эту ночь дотрагивались мои руки, было, пожалуй, красивее того, к чему они привыкли, но нас держит в плену не одна красота. Девушка душилась теми же духами, что Фуонг, и вдруг, в последнюю минуту, призрак того, что я потерял, оказался куда сильнее лежавшего со мной тела. Я отодвинулся, лег на спину, и желание меня оставило.
— Простите, — сказал я и солгал: — Не знаю, что со мной происходит.
Она сказала с глубокой нежностью и полным непониманием:
— Не беспокойтесь. Так часто бывает. Это опиум.
— Ну да, — сказал я. — Опиум. — И в душе помолился, чтобы это было правдой.
2
Странно было возвращаться в Сайгон, где меня никто не ждал. На аэродроме мне хотелось назвать шоферу любой другой адрес, только не улицу Катина. Я раздумывал: «Стала боль хоть чуточку меньше, чем когда я уезжал?» И старался убедить себя, что она стала меньше. Я поднялся к себе на площадку, увидел, что дверь открыта, и от безрассудной надежды у меня перехватило дыхание. Я медленно пошел к двери. Покуда я до нее не дойду, надежда еще будет жить. Я услышал, как скрипнул стул и, подойдя, увидел чьи-то ботинки, но ботинки были не женские. Я быстро вошел, и Пайл поднял свое неуклюжее тело со стула, на котором обычно сидела Фуонг.
— Привет, Томас, — сказал он.
— Привет, Пайл. Как вы сюда попали?
— Встретил Домингеса. Он нес вам почту. Я попросил разрешения вас подождать.
— Разве Фуонг что-нибудь здесь забыла?
— О, нет, но Джо сказал мне, что вы приходили в миссию. Я решил, что нам удобнее поговорить с вами здесь.
— О чем?
Он растерянно махнул рукой, как мальчик, который, произнося речь на школьном торжестве, никак не может подобрать взрослых слов.
— Вы уезжали?
— Да. А вы?
— О, я много поездил по здешним местам.
— Все еще забавляетесь игрушками из пластмассы?
Он болезненно осклабился:
— Ваша почта лежит там.
Кинув взгляд на письма, я увидел, что ни одно из них не представляет для меня интереса: ни письмо из лондонской редакции, ни несколько счетов, ни извещение банка.
— Как Фуонг? — спросил я.
Лицо его автоматически осветилось, как электрическая игрушка, которую приводит в действие какой-нибудь звук.
— О, Фуонг чувствует себя прекрасно, — сказал он и сразу же прикусил язык, словно о чем-то проговорился.
— Садитесь, Пайл, — сказал я. — Минутку, я только пробегу это письмо. Оно из редакции.
Я распечатал письмо. Как некстати порою случается то, чего ты не ждешь. Редактор писал, что, обдумав мое последнее письмо я учитывая сложную обстановку а Индокитае после смерти генерала де Латтра я отступления от Хоа-Биня, он не может не согласиться с моими доводами. И, назначая временного редактора иностранного отдела, он хочет, чтобы я остался в Индокитае по меньшей мере еще год. «Мы сохраним для вас ваше место…» — заверял он меня с полным непониманием того, что со мной происходит. Он думал, что я дорожу и должностью, и газетой.
Я уселся напротив Пайла и перечел письмо, которое пришло слишком поздно. На секунду я почувствовал радостное волнение: так бывает, когда проснешься, еще ничего не помня.
— Дурные вести? — спросил Пайл.
— Нет. — Я утешал себя, что все равно это ничего бы не изменило: оттяжка на год не идет в сравнение с брачным договором на всю жизнь.
— Вы еще не женаты? — спросил я.
— Нет. — Он покраснел: ему ничего не стоило краснеть. — Если говорить правду, я надеюсь получить отпуск. Тогда мы сможем пожениться дома. Так приличнее.
— Разве приличнее, когда это делают дома?
— Ну да, мне казалось… Мне очень трудно с вами разговаривать о таких вещах, Томас, вы ведь — страшный циник! Понимаете, дома, это куда уважительнее. Там папа и мама, — она сразу войдет в семью. Для Фуонг это важно из-за ее прошлого.
— Прошлого?
— Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Мне не хотелось бы оставить ее там с клеймом…
— Вы собираетесь ее там оставить?
— Видимо, да. Моя мать — необыкновенная женщина, — она введет ее в общество, представит, понимаете?.. Вообще, поможет ей освоиться. И наладить дом к моему приезду.
Я не знал, жалеть мне Фуонг или нет, ей ведь так хотелось поглядеть на небоскребы и на статую Свободы, но она себе не представляла, чем ей за это придется платить: профессор и его супруга, дамские клубы… Может, ее обучат играть в канасту note 44. Я вспомнил ту первую ночь в «Гран монд»: на ней было белое платье, ей было восемнадцать лет, и она так пленительно двигалась по залу; я вспомнил, какой она была еще месяц назад, когда торговалась в мясных лавках на бульваре де ла Сомм. Придутся ли ей по душе начищенные до блеска продовольственные магазинчики Новой Англии, где даже сельдерей обернут в целлофановую бумажку? Может, они ей и понравятся. Не знаю. Странно, но я вдруг сказал Пайлу то, что месяц назад мог сказать мне Пайл:
— Будьте с ней помягче, Пайл. Не насилуйте ее. Ее ведь нельзя обижать: она — не вы и не я.
— Не беспокойтесь, Томас.
— Она кажется такой маленькой, хрупкой и такой непохожей на наших женщин, но не вздумайте относиться к ней, как… к побрякушке.
— Удивительно, Томас, как все оборачивается! Я с дрожью ждал этого разговора. Боялся, что вы будете вести себя по-хамски.
— На Севере у меня было время подумать. Я там встретил женщину… Должно быть, и я вдруг понял то, что поняли вы тогда в публичном доме. Хорошо, что Фуонг ушла к вам. Рано или поздно я мог ее оставить кому-нибудь вроде Гренджера. Как сношенную юбку.
— И мы по-прежнему будем друзьями, Томас?
— Да, конечно. Но я не хочу видеть Фуонг. Ее и без того здесь слишком много. Я непременно найду другую квартиру… когда у меня будет время.
Он распрямил длинные ноги и встал.
— Я так рад, Томас. Прямо и сказать не могу, как я рад. Я уж вам говорил, но, ей-богу, мне было бы куда приятнее, если бы на вашем месте был другой.
— А я рад, что это именно вы, Пайл.
Разговор пошел совсем не так, как я ожидал. Где-то глубоко, под спудом злых мыслей, зрело настоящее решение. И хотя меня раздражала его простота, кто-то внутри, сравнив его идеализм, его незрелые взгляды, почерпнутые в трудах Йорка Гардинга, с моим цинизмом, вынес приговор в его пользу. Ну да, я был прав, если взять в расчет факты, но не было ли у него права быть молодым и ошибаться и не лучше ли было девушке провести свою жизнь с таким, как он?
Мы торопливо пожали друг другу руки, но какой-то неосознанный страх заставил меня проводить его до лестницы и крикнуть ему вдогонку (может, там, у нас в душе, в том судилище, где принимаются самые верные решения, заседает не только судья, но и пророк):
— Пайл, не слишком-то доверяйте Йорку Гардингу!
— Йорку? — Он в недоумении уставился на меня с нижней площадки.
— Мы старые колониальные народы, Пайл, но мы кое-чему научились: мы научились не играть с огнем. Ваша «третья сила» — это книжная выдумка, а генерал Тхе — всего лишь бандит, у которого несколько тысяч наемников. При чем тут национальная демократия?
Он смотрел на меня так, словно подглядывал в щель почтового ящика, чтобы узнать, кто стоит за дверью, и, быстро прикрыв ее, отгородиться от нежеланного посетителя. Пайл отвел глаза.
— Не понимаю, о чем вы говорите, Томас.
— О велосипедных бомбах. Шутка забавная, хотя кое-кто и остался без ног. Но, Пайл, нельзя доверять таким людям, как Тхе. Они не спасут Востока от коммунизма. Мы знаем им цену.
— Мы?
— Старые колониалисты.
— А я думал, что вы не желаете становиться на чью-либо сторону.
— Я и не становлюсь, но если ваши непременно хотят заварить здесь кашу, предоставьте это Джо. Уезжайте домой с Фуонг. Забудьте о «третьей силе».
— Я очень ценю ваши советы, Томас, — произнес он чопорным тоном. — Привет. Скоро увидимся.
— Не сомневаюсь.
Недели шли, а я так и не нашел новой квартиры. И не потому, что у меня не было времени. Ежегодный перелом в войне снова произошел; на Севере установилась жаркая, влажная погода, французы ушли из Хоа-Биня, битва за рис окончилась в Тонкине, а битва за опиум — в Лаосе. Домингес мог один легко справиться со всем, что творилось на Юге, Наконец, я все же заставил себя посмотреть квартиру в так называемом современном доме (времен Парижской выставки 1934 года?) в другом конце улицы Катина, за отелем «Континенталь». Это была типичная для Сайгона холостяцкая квартира каучукового плантатора, который уезжал на родину. Он хотел продать ее валом, со всем имуществом, которое состояло из множества гравюр Парижских салонов с 1880 по 1900 год. Все эти гравюры роднило друг с другом изображение большегрудой дамы с необыкновенной прической, в прозрачных покрывалах, которые всегда обнажали огромные ягодицы в ямочках, но все же заменяли фиговый лист. В ванной комнате плантатор, совсем осмелев, повесил репродукции Ропса.
— Вы любите искусство? — спросил я, и он ухмыльнулся мне в ответ, как сообщнику. Это был жирный господин с черными усиками и скудной растительностью на черепе.
— Мои лучшие картины — в Париже, — сказал он.
Гостиную украшали необычно высокая пепельница, изображавшая голую женщину с горшком в волосах, и фарфоровые безделушки в виде голых девушек, обнимающих тигров; одна статуэтка была совсем странная: раздетая до пояса девушка ехала на велосипеде. В спальне, против гигантской кровати, висела большая картина маслом, — на ней были изображены две спящие девушки. Я просил назвать цену за квартиру без коллекции, но он не пожелал разлучать их друг с другом.
— Вы, значит, не коллекционер? — спросил он.
— Пожалуй, нет.
— У меня есть и книги тоже, — сказал он, — могу отдать и их за ту же цену, хоть я и собирался увезти их во Францию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29