— крикнул сторожам какой-то обозник со своей повозки, едва не спихнув колесом Мелетича с дороги. А где ж десятник? Где Куляба, Горюнец, где Мелентий Суличанин? Мне стало не по себе. Первый счёт войны. Он начинается со сторожей.
Потом вспоминали, как десятник прополз в траве через конские ноги суздальских ездоков. Да так тихо, что никто его и не приметил. Как увёл разъезд далеко за гору, чтоб сторожа смогли пройти. Они почти выбрались. Почти. Кто-то из суздальцев нечаянно обернулся. Последних увидели. Били со скока. Стрелами. От наших рыскачей тогда остались только Рад Плескович, Тологуб, что помер потом на Егорьев день, Михалко Мелетич, ещё двое и… я. Потому, что я тоже был сторожем.
Под телуху подбирался холод. Я отхлебнул клюквенного варева. Оно пахло дымом. Сегодня или завтра мы тоже откроем счёт. Уже в другой войне. Интересно, с кого из нас начнёт она?
Попойник мой нагрелся и подмяк. Лесное варево всегда ближе вкусу, чем домашнее. Опять ночь не спать. До полуночи ещё далеко, а ноги уже слабеют. Появился Плескович. Теперь он у нас десятник. Хочет мне что-то сказать.
— Нечего сластиться. Давай-ка сходи вон на ту горку. Возьми трут, костерок запалишь. А мы посмотрим, кого он с поля подманит.
— Может и подманит кого, — говорю я и прощаюсь с пойлом.
Холод уже цапал за руки, за шею и за плечи, подбираясь к самому укромному телесному нагреву. Пойло слегка подогрело меня изнутри. Если б сейчас на костровой прогар навалить сушняка, если б зарыться в него, подставляя бока нагретой земле — как бы славно спалось! Но это только мечты. Скорей бы уже зима. Такой холод всегда перед снегом. А как выпадет первый снег, сразу становится легче. Зима начинается только со снега, цаже если по всем приметам давно идёт её время. Зима — это великое таинство. Великое непостижимое, которое мы просто не замечаем рядом с собой. А ведь зима связывает смерть с нарождением. Подзимок убивает всякую жизнь, замораживает её. Всё спит в себе самом или в тлене, а потом появляется солнце, оно даёт весеннюю топь, и всё рождается заново. Разве с человеком не так? Именно так. Правда, зима мирская и зима, обращённая в человеческую натуру, в её жизненный трепет, — разные вещи. Потому как появление твоё на свет — это и будет твоя весна, когда бы ты ни родился, зимой или летом. И каждый год твоя собственная весна повторяется по времени твоего рождения. А значит, каждый год у тебя есть и время твоей смерти, то есть того, что равно удалено по противоположности от рождения. Ты не умираешь, живя год за годом, но когда-нибудь именно в это время смерть придёт за тобой. Если, конечно, тебе придётся дожить до своего изначально предусмотренного конца.
Весна — яра привела меня на свет, и так совпало, что именно теперь мне следовало бы умереть. В подзимок, в эту последнюю неделю перестоялые осенин. Я пробирался через ломкие ветки оцепеневшего леса. Мой дозор был единственным, что создавало здесь беспокойство. Всё замерло в ожидании неотвратимого и беспощадного момента. И вот ударил мороз. Ударил и убил последние силы сопротивления чахлой жизни. А снег ещё не выпадал, и значит зима не началась. Не развенчала нас со смертью, не погрузила в спасительное небытие… И что за дурные мысли. Ещё накличу чего доброго.
Студёный воздух на шаге мучил грудину. Ложился камнем. А Плескович-то меня под приманку поставил. Под приманку. Значит, если что поминай как звали. Эк, Плескович! А я-то думаю, чего он нас здесь выставил, может рассчитал, проведал? Всё куда проще. Костёр ночью в поле отовсюду виден. Кто ж мимо него проедет? Владимирский разъезд непременно сунется. Они, может, и в другом месте пошли бы, но на огонёк завернут. На всякий случай. У дозорных одна задача — войско провести. Тихо, незаметно, без потерь. А тут кто-то в ночном поле гостюет. Увидеть же может. Расчёт у нашего десятника прост. Я, значит, суздальских да владимирских на себя соберу, а он посмотрит…
На полевом пригорке костерок брался трудно. Его задувало. Сушняк тлел и задыхался. Много пришлось повозиться. И всё это время меня не покидало чувство, что с поля кто-то глядит мне в спину. Так всегда бывает, когда сам этого ждёшь. Костерок дымил. Я давно заметил, что дым постоянно лезет именно мне в глаза, куда бы я ни сел. Точно он нарочно за мной охотится.
Огонь было взялся, пошёл по сушняку, покусывая веточки, и снова разнесло его ветром, разворошило. Что ты будешь делать! И подпал у меня весь вышел. Ни щепья, ни бересты не сталось. Пришлось идти к лесу, собирать. Трава полевая на холоде загрубела, окостенела. Скоро, должно быть, и ледяной коркой возьмётся. А небо-то какое мутное, задымлённое. Ни звёзд, ни полумесяца. Оттого и на земле всё непроглядно и хмуро, и душа, в ожидании чего-то неведомого и неотвратимого, птицей мечется в груди. Я иду и спиной чувствую, как тянет меня назад что-то, туда, на пригорок, к чахлому моему костерку.
Добрался до леса, подсобрал сушняка. Прислушался. Тихо. Да тишина такая, что на уши давит. Говорят, умирающий попадает вот в такую тишину. Всё замолкает разом. Это значит — смерть пришла. Тьфу, опять про это. Вот напасть! Бесовское наваждение. Не даёт человеку о жизни думать.
Постоял, послушал и обратно в поле пошёл. Туман полз на пригорок, околдовывая землю, обволакивая её неразличимостью и тайной и тут, у самой горки, из тумана выставились два всадника. Владимирские! Вот оно. На меня едут. Сразу ноги ослабели. Я один в чистом поле. Из всего оружия только нож. Вон ещё один владимирский стороной заходит путь мне к лесу отрезает. Но мне и так деваться некуда. Пешему от конников в поле не улизнуть. Бросаю на землю сушняк, а сам руку в подмышку просовываю, к ножу. Здесь он, да и где ему ещё быть. Ну теперь, дай бог чтобы избранник мой без кольчуги оказался. Вот какой-то совсем близко даже лицо различимо. Поди ж ты, собака владимирская, сейчас я тебя обласкаю. Э, да что это я, костерок ведь не горит совсем. Увидят наши или как? Надо шумнуть.
— Ой, батюшки, — ору во всё горло, — и кого это среди ночи принесло? Должны услышать. А владимирские — то заволновались:
— Э-э, да ты чё? Чё орёшь-то?
— И что за люди такие, по добру али как?
— Ну чё орёшь? Эй, Василько, заткни ему глотку. Тут я бросаю нож. Как и положено сторожу. Хорошо бросаю, хватко, с оттяжкой. Вот если б он ещё и воткнулся. Но… раз на раз не приходится. Как не складно-то получилось. И отбиваться мне больше нечем. Самое время сейчас было бы утечь в лес. Да, видно, не судьба. Не нужно было смерть кликать. Всё, поняли что почём. Объезжают, в кольцо берут. Вот она нежить-то! Совсем рядом. Накликал. И деваться некуда, попался. Раньше видел, как это с другими было, всё казалось, что меня ещё не скоро. К жизни ведь привыкаешь, и не думается, что всё может в один момент оборваться… Худо, что никого из них достать не могу. Значит, за так придётся сгинуть, совсем задарма. Эх, не смерть страшна, а беспомощность! Ничем моя жизнюшка не окупится. Ну хоть бы одного пальцами задушить! Всё, прижали. Вижу, как один из них примеряет копьё, как покусывает воздух колкий наконечник, как рука набирает силу, чуть дрожит в натуге, и копьё разгоняется, готовясь к своему смертоносному прыжку. Вот пошло, теперь уже не уйти…
Меня будто разорвали пополам. Я это или не я? Может быть, это первый снег, который разнесло по земле? Меня больше нет… Но ведь я мыслю, и мой рассудок слышит мои мысли. Значит, живу? Почему так навалилось на глаза небо? Оно что, упало на землю. Я вижу его на своём лице. Дышать… не могу дышать. Воздух стоит в груди. Это так просто — дышать. Как я делал это раньше? Живой я или нет? Почему-то совсем не дышится. Боль вонзилась мне в грудь. Должно быть, я закричал, потому что услышал голос, и он прорвался откуда-то со стороны, и это был мой голос. Я снова потерял себя… Кто-то трогал мою щёку. Это кусток травы дрожал на ветру. Небо уже стояло высоко надо мной, и вдруг мне показалось, что оно снова поползло вниз. Я закрыл глаза. Белый туман начал таять, уступая место холодной и беспощадной ясности. Она сжимала меня в камень. Ещё немного — и я надломлюсь под этим натиском. Но ничего не произошло. Вдруг стало теплее. Тепло вернуло боль. Я закричал, но на этот раз крика не получилось, только воздух хрипло вышел из груди. Поднимаю голову — копьё торчит выше сердца, у плеча. Древко окаменело во мне. Правда теперь я твердо знал, что жив. И тут моим глазам предстал какой-то человек. Он сидел перед костром совсем рядом и ворошил угли.
— Э-э!
Он обернулся.
— Живой?
— Да. — Невыносимо трудно говорить. Язык присох.
— Не повезло тебе, — тихо говорит этот человек. Я вижу только его спину. Он сидит на корточках и пихает палкой в костёр.
— Что, болит?
— Болит, — отвечаю, — а ты… ты кто?
— Должно быть твой друг. Во всяком случае — избавитель.
— Какой такой друг? — не понимаю я. Но боль снова пронзила мне грудь, и я заронил голову.
— Ишь, как тебя прихватило.
Он всё время сидит ко мне спиной и не оборачивается. Переведя дух я заговорил снова:
— Помоги, коли друг.
— Так я для того и здесь, чтобы тебе помочь. Да вот только этой ли помощи ты ожидаешь?
Смысл его слов мне не совсем понятен. Должно быть, от того, что рассудок мой помутился от боли. Глотаю воздух и говорю снова:
— Мне нужно в лес. Помоги…
— Тебе нужно выжить. Сперва выжить, или умереть. Ты как эта зима — застыл на полушаге. Ни туда, ни сюда.
— Мне нужно в лес, — твержу я, теряя силу, — а ты сам-то владимирский? Он усмехнулся и отбросил палку в сторону.
— Возможно, тебе будет трудно понять то, что я сейчас скажу, но это только жизнь обрекает вас к одному месту, к одной судьбе. Владимирской или не владимирской. А у смерти нет разделения ни по принадлежности, ни по достоинству. Она не знает ни времени, ни расстояния, которые вы метите мирскими своими пометками. Смерть всех равняет: владимирских с вами, с тверскими. Будущее равняет с прошлым. У смерти нет ни настоящего, ни прошлого, ни будущего. Она совершенна в своей простоте. Это — великое равенство небытия. Я пришёл тебе помочь обрести его.
Странный смысл этих слов внезапно прояснил мне голову. Я даже забыл с боли. Он медленно повернул ко мне голову и я увидел под низко надвинутым его капюшоном глубокую пустоту вместо лица. Холод снова мою душу.
— Придётся тебе смириться с тем, что это неизбежно, и твой час настал.
Эти слова отозвались во мне полной ясностью происходящего. Я закрыл глаза. Даже боль утихла. Отступила сама собой. Вот он миг моей смерти. Ещё одно усилие… Я осознаю его так легко, будто происходящее ничего не меняет вокруг меня и во мне самом. Но мне что-то мешало. Что-то мешало принять это и следовать предрешённому. Что же? Понял, — боль отступила. Нет боли. А если боли нет, может, мне всё-таки не помирать так сразу, сберечься? Пусть себе думает, что я умер, а я полежу-полежу и к лесу подамся.
— Упрямство — достоинство дураков! — его голос вломился в покой моих мыслей. — Ты, видно, ничего не понял.
Он склонился надо мной и душа моя сжалась.
— Смерть не обманешь. Это жизнь можно обмануть, напичкав безнадёжного и полумёртвого снадобьями и лекарствами. Если бы ты мог жить, я бы сейчас не стоял здесь над тобой.
— Ну так убей меня.
Он усмехнулся.
— Смерь никого не убивает. Пусть это будет для тебя откровением. Убиваете вы себя сами. Смерть только разрешает те противоречия, в которые вы попадаете безнадёжно и безысходно. Жизнь убивает вас, а не смерть. Жизнь вас изнашивает на всех своих буйных всплесках и поворотах, растлевает вас и расплачивается вами за все свои порывы. Вы — износки жизни. А смерть только освобождает от обязанностей перед жизнью. Смерть — это свобода… Но я не могу тебя убить.
— Не можешь? Почему?
— Почему? — переспросил он. — Потому, что смерть не секира, как ты её себе представляешь. Ей нечем убивать. У неё ничего нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Потом вспоминали, как десятник прополз в траве через конские ноги суздальских ездоков. Да так тихо, что никто его и не приметил. Как увёл разъезд далеко за гору, чтоб сторожа смогли пройти. Они почти выбрались. Почти. Кто-то из суздальцев нечаянно обернулся. Последних увидели. Били со скока. Стрелами. От наших рыскачей тогда остались только Рад Плескович, Тологуб, что помер потом на Егорьев день, Михалко Мелетич, ещё двое и… я. Потому, что я тоже был сторожем.
Под телуху подбирался холод. Я отхлебнул клюквенного варева. Оно пахло дымом. Сегодня или завтра мы тоже откроем счёт. Уже в другой войне. Интересно, с кого из нас начнёт она?
Попойник мой нагрелся и подмяк. Лесное варево всегда ближе вкусу, чем домашнее. Опять ночь не спать. До полуночи ещё далеко, а ноги уже слабеют. Появился Плескович. Теперь он у нас десятник. Хочет мне что-то сказать.
— Нечего сластиться. Давай-ка сходи вон на ту горку. Возьми трут, костерок запалишь. А мы посмотрим, кого он с поля подманит.
— Может и подманит кого, — говорю я и прощаюсь с пойлом.
Холод уже цапал за руки, за шею и за плечи, подбираясь к самому укромному телесному нагреву. Пойло слегка подогрело меня изнутри. Если б сейчас на костровой прогар навалить сушняка, если б зарыться в него, подставляя бока нагретой земле — как бы славно спалось! Но это только мечты. Скорей бы уже зима. Такой холод всегда перед снегом. А как выпадет первый снег, сразу становится легче. Зима начинается только со снега, цаже если по всем приметам давно идёт её время. Зима — это великое таинство. Великое непостижимое, которое мы просто не замечаем рядом с собой. А ведь зима связывает смерть с нарождением. Подзимок убивает всякую жизнь, замораживает её. Всё спит в себе самом или в тлене, а потом появляется солнце, оно даёт весеннюю топь, и всё рождается заново. Разве с человеком не так? Именно так. Правда, зима мирская и зима, обращённая в человеческую натуру, в её жизненный трепет, — разные вещи. Потому как появление твоё на свет — это и будет твоя весна, когда бы ты ни родился, зимой или летом. И каждый год твоя собственная весна повторяется по времени твоего рождения. А значит, каждый год у тебя есть и время твоей смерти, то есть того, что равно удалено по противоположности от рождения. Ты не умираешь, живя год за годом, но когда-нибудь именно в это время смерть придёт за тобой. Если, конечно, тебе придётся дожить до своего изначально предусмотренного конца.
Весна — яра привела меня на свет, и так совпало, что именно теперь мне следовало бы умереть. В подзимок, в эту последнюю неделю перестоялые осенин. Я пробирался через ломкие ветки оцепеневшего леса. Мой дозор был единственным, что создавало здесь беспокойство. Всё замерло в ожидании неотвратимого и беспощадного момента. И вот ударил мороз. Ударил и убил последние силы сопротивления чахлой жизни. А снег ещё не выпадал, и значит зима не началась. Не развенчала нас со смертью, не погрузила в спасительное небытие… И что за дурные мысли. Ещё накличу чего доброго.
Студёный воздух на шаге мучил грудину. Ложился камнем. А Плескович-то меня под приманку поставил. Под приманку. Значит, если что поминай как звали. Эк, Плескович! А я-то думаю, чего он нас здесь выставил, может рассчитал, проведал? Всё куда проще. Костёр ночью в поле отовсюду виден. Кто ж мимо него проедет? Владимирский разъезд непременно сунется. Они, может, и в другом месте пошли бы, но на огонёк завернут. На всякий случай. У дозорных одна задача — войско провести. Тихо, незаметно, без потерь. А тут кто-то в ночном поле гостюет. Увидеть же может. Расчёт у нашего десятника прост. Я, значит, суздальских да владимирских на себя соберу, а он посмотрит…
На полевом пригорке костерок брался трудно. Его задувало. Сушняк тлел и задыхался. Много пришлось повозиться. И всё это время меня не покидало чувство, что с поля кто-то глядит мне в спину. Так всегда бывает, когда сам этого ждёшь. Костерок дымил. Я давно заметил, что дым постоянно лезет именно мне в глаза, куда бы я ни сел. Точно он нарочно за мной охотится.
Огонь было взялся, пошёл по сушняку, покусывая веточки, и снова разнесло его ветром, разворошило. Что ты будешь делать! И подпал у меня весь вышел. Ни щепья, ни бересты не сталось. Пришлось идти к лесу, собирать. Трава полевая на холоде загрубела, окостенела. Скоро, должно быть, и ледяной коркой возьмётся. А небо-то какое мутное, задымлённое. Ни звёзд, ни полумесяца. Оттого и на земле всё непроглядно и хмуро, и душа, в ожидании чего-то неведомого и неотвратимого, птицей мечется в груди. Я иду и спиной чувствую, как тянет меня назад что-то, туда, на пригорок, к чахлому моему костерку.
Добрался до леса, подсобрал сушняка. Прислушался. Тихо. Да тишина такая, что на уши давит. Говорят, умирающий попадает вот в такую тишину. Всё замолкает разом. Это значит — смерть пришла. Тьфу, опять про это. Вот напасть! Бесовское наваждение. Не даёт человеку о жизни думать.
Постоял, послушал и обратно в поле пошёл. Туман полз на пригорок, околдовывая землю, обволакивая её неразличимостью и тайной и тут, у самой горки, из тумана выставились два всадника. Владимирские! Вот оно. На меня едут. Сразу ноги ослабели. Я один в чистом поле. Из всего оружия только нож. Вон ещё один владимирский стороной заходит путь мне к лесу отрезает. Но мне и так деваться некуда. Пешему от конников в поле не улизнуть. Бросаю на землю сушняк, а сам руку в подмышку просовываю, к ножу. Здесь он, да и где ему ещё быть. Ну теперь, дай бог чтобы избранник мой без кольчуги оказался. Вот какой-то совсем близко даже лицо различимо. Поди ж ты, собака владимирская, сейчас я тебя обласкаю. Э, да что это я, костерок ведь не горит совсем. Увидят наши или как? Надо шумнуть.
— Ой, батюшки, — ору во всё горло, — и кого это среди ночи принесло? Должны услышать. А владимирские — то заволновались:
— Э-э, да ты чё? Чё орёшь-то?
— И что за люди такие, по добру али как?
— Ну чё орёшь? Эй, Василько, заткни ему глотку. Тут я бросаю нож. Как и положено сторожу. Хорошо бросаю, хватко, с оттяжкой. Вот если б он ещё и воткнулся. Но… раз на раз не приходится. Как не складно-то получилось. И отбиваться мне больше нечем. Самое время сейчас было бы утечь в лес. Да, видно, не судьба. Не нужно было смерть кликать. Всё, поняли что почём. Объезжают, в кольцо берут. Вот она нежить-то! Совсем рядом. Накликал. И деваться некуда, попался. Раньше видел, как это с другими было, всё казалось, что меня ещё не скоро. К жизни ведь привыкаешь, и не думается, что всё может в один момент оборваться… Худо, что никого из них достать не могу. Значит, за так придётся сгинуть, совсем задарма. Эх, не смерть страшна, а беспомощность! Ничем моя жизнюшка не окупится. Ну хоть бы одного пальцами задушить! Всё, прижали. Вижу, как один из них примеряет копьё, как покусывает воздух колкий наконечник, как рука набирает силу, чуть дрожит в натуге, и копьё разгоняется, готовясь к своему смертоносному прыжку. Вот пошло, теперь уже не уйти…
Меня будто разорвали пополам. Я это или не я? Может быть, это первый снег, который разнесло по земле? Меня больше нет… Но ведь я мыслю, и мой рассудок слышит мои мысли. Значит, живу? Почему так навалилось на глаза небо? Оно что, упало на землю. Я вижу его на своём лице. Дышать… не могу дышать. Воздух стоит в груди. Это так просто — дышать. Как я делал это раньше? Живой я или нет? Почему-то совсем не дышится. Боль вонзилась мне в грудь. Должно быть, я закричал, потому что услышал голос, и он прорвался откуда-то со стороны, и это был мой голос. Я снова потерял себя… Кто-то трогал мою щёку. Это кусток травы дрожал на ветру. Небо уже стояло высоко надо мной, и вдруг мне показалось, что оно снова поползло вниз. Я закрыл глаза. Белый туман начал таять, уступая место холодной и беспощадной ясности. Она сжимала меня в камень. Ещё немного — и я надломлюсь под этим натиском. Но ничего не произошло. Вдруг стало теплее. Тепло вернуло боль. Я закричал, но на этот раз крика не получилось, только воздух хрипло вышел из груди. Поднимаю голову — копьё торчит выше сердца, у плеча. Древко окаменело во мне. Правда теперь я твердо знал, что жив. И тут моим глазам предстал какой-то человек. Он сидел перед костром совсем рядом и ворошил угли.
— Э-э!
Он обернулся.
— Живой?
— Да. — Невыносимо трудно говорить. Язык присох.
— Не повезло тебе, — тихо говорит этот человек. Я вижу только его спину. Он сидит на корточках и пихает палкой в костёр.
— Что, болит?
— Болит, — отвечаю, — а ты… ты кто?
— Должно быть твой друг. Во всяком случае — избавитель.
— Какой такой друг? — не понимаю я. Но боль снова пронзила мне грудь, и я заронил голову.
— Ишь, как тебя прихватило.
Он всё время сидит ко мне спиной и не оборачивается. Переведя дух я заговорил снова:
— Помоги, коли друг.
— Так я для того и здесь, чтобы тебе помочь. Да вот только этой ли помощи ты ожидаешь?
Смысл его слов мне не совсем понятен. Должно быть, от того, что рассудок мой помутился от боли. Глотаю воздух и говорю снова:
— Мне нужно в лес. Помоги…
— Тебе нужно выжить. Сперва выжить, или умереть. Ты как эта зима — застыл на полушаге. Ни туда, ни сюда.
— Мне нужно в лес, — твержу я, теряя силу, — а ты сам-то владимирский? Он усмехнулся и отбросил палку в сторону.
— Возможно, тебе будет трудно понять то, что я сейчас скажу, но это только жизнь обрекает вас к одному месту, к одной судьбе. Владимирской или не владимирской. А у смерти нет разделения ни по принадлежности, ни по достоинству. Она не знает ни времени, ни расстояния, которые вы метите мирскими своими пометками. Смерть всех равняет: владимирских с вами, с тверскими. Будущее равняет с прошлым. У смерти нет ни настоящего, ни прошлого, ни будущего. Она совершенна в своей простоте. Это — великое равенство небытия. Я пришёл тебе помочь обрести его.
Странный смысл этих слов внезапно прояснил мне голову. Я даже забыл с боли. Он медленно повернул ко мне голову и я увидел под низко надвинутым его капюшоном глубокую пустоту вместо лица. Холод снова мою душу.
— Придётся тебе смириться с тем, что это неизбежно, и твой час настал.
Эти слова отозвались во мне полной ясностью происходящего. Я закрыл глаза. Даже боль утихла. Отступила сама собой. Вот он миг моей смерти. Ещё одно усилие… Я осознаю его так легко, будто происходящее ничего не меняет вокруг меня и во мне самом. Но мне что-то мешало. Что-то мешало принять это и следовать предрешённому. Что же? Понял, — боль отступила. Нет боли. А если боли нет, может, мне всё-таки не помирать так сразу, сберечься? Пусть себе думает, что я умер, а я полежу-полежу и к лесу подамся.
— Упрямство — достоинство дураков! — его голос вломился в покой моих мыслей. — Ты, видно, ничего не понял.
Он склонился надо мной и душа моя сжалась.
— Смерть не обманешь. Это жизнь можно обмануть, напичкав безнадёжного и полумёртвого снадобьями и лекарствами. Если бы ты мог жить, я бы сейчас не стоял здесь над тобой.
— Ну так убей меня.
Он усмехнулся.
— Смерь никого не убивает. Пусть это будет для тебя откровением. Убиваете вы себя сами. Смерть только разрешает те противоречия, в которые вы попадаете безнадёжно и безысходно. Жизнь убивает вас, а не смерть. Жизнь вас изнашивает на всех своих буйных всплесках и поворотах, растлевает вас и расплачивается вами за все свои порывы. Вы — износки жизни. А смерть только освобождает от обязанностей перед жизнью. Смерть — это свобода… Но я не могу тебя убить.
— Не можешь? Почему?
— Почему? — переспросил он. — Потому, что смерть не секира, как ты её себе представляешь. Ей нечем убивать. У неё ничего нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29