А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— У меня вон тоже дед был… С ума сойдешь, пока слушаешь, что он городит. И все о прошлом, как было, как жили, что ели…
— Терпи! — с веселым облегчением посоветовала медсестричка. — Иди теперь к Парамонову. Он не такой трепливый, отдохнешь.
Квартирка Парамонова в отличие от тех, что видела прежде, отличалась аскетизмом. В ней стояла явно казенная деревянная кровать, двухтумбовый стол с задвинутым под него стулом. За стеклом книжного шкафа поблескивали корешки солидных томов энциклопедий сочинений Маркса-Энгельса, Ленина и Сталина. На стене распахнули крылья почетные грамоты за трудовые достижения и общественную деятельность, датированные пятидесятыми-шестидесятыми годами. На столе, вставленный в горлышко флакона из-под какого-то лекарства, торчал красный флажок.
Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа — аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин — заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.
Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить — он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.
— Новенькая? — прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.
— Ага…
— На трудовую вахту, значит?
— Ага…
— Замужем?
— Была.
— Что ж за причина, что одна?
— Пил.
— Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?
— Нет, из Воркуты…
— Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.
Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:
— Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть — последнее дело в молодые-то годы.
— Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? — дернуло меня поинтересоваться.
— Нет. А что? — толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. — Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!
— Тоже на северах? — спросила по-овечьи кротко.
— Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…
Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».
— Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, — ввел меня в курс Парамонов. — Но больше — ни-ни. Надо поберечь здоровьишко — сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!
Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.
Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т.д. и т.п.
Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»
Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.
— Новенькая? — прогудела нутром. — Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!
— Вы актриса? — спросила я робко.
— Да ни в жизнь! — отозвалась эта густоголосая и, как оказалось, ужасно жизнедеятельная гора мяса и сала. — я в проститутках не числилась! Я с режиссерами не спала! У меня муж весь век был директором картин. Всяких. С Одессы еще. Директор — это по-нынешнему предприниматель. Никем он был, пока меня не встретил! Я его сделала незаменимым для нашего кинематографа! Я успела побывать кое-где… Ну меня и отправили в Среднюю Азию. В начале тридцатых. Перевоспитываться. Я, золотце, одно время на всю Одессу гремела! В свои семнадцать! Ходила на дело! Что? Не веришь? Ходила! Только «мокруха» не моя роль. Грабить? Пожалуйста! У меня же мать Сара, а отец грек, тоже с Привоза. Како я могла там стать? Если б не Советская власть! Меня обучали на «ундервуде» стучать, в ГПУ направили… Это сейчас пугают — «ГПУ, ГПУ»! А что, сейчас в милиции бандитов не хватает? Я перед войной уже на Лубянке стучала на «ундервуде» я имела возможность маникюр через день делать… А когда меня с дочкой эвакуировали в Алма-Ату, мне товарищи по службе сунули в окно целый мешок с банками. Там шпроты и крабы. Ой, как ни выручили! Муж мой при мне как теленок при корове — никакого лиха не знал. Я его и от войны спасла. Он страшенно боялся попасть на фронт! Его бы там сразу убили! А знакомый врач нашел у него туберкулез! Он до семидесяти дожил. Я его сначала на Ново-Кунцевское похоронила, а потом на Ваганьковское перенесла. Все-таки, Ваганьковское солиднее. Я по чиновникам как пошла… А какое надгробье сделала! Чудо, а не надгробье! Из белого мрамора и черного лабрадора! Все идут и смотрят-не насмотрятся! Сама встречала вагоны с мрамором и гранитом, искала, чтоб на глыбе ни трещинки! Мне знакомый скульптор, тоже известный, Мереджинский, выбил барельеф… вон такой! — толстая старуха, обладательница баса и оптимизма, указала пальцем в сторону своей кровати на то, что я приняла, было, за некое абстрактное произведение искусства, висящее на стене…
— Вот такой барельеф! — Мой Макс в профиль. А это заготовка гипсовая… Мереджинский долго не соглашался, говорил, что завален работой выше головы, но я сумела его убедить. Я вообще, если что задумаю, то и выполню! Это у меня кровь такая, не течет по жилам, а гудит! Даже Мордвинова своего мужа на Ново-Кунцевском похоронила, а я вот своего, который ни разу никаким лауреатом не был, — в центре Москвы, на Ваганьковском, через несколько могил от Есенина! В мою честь по этому случаю Виктор Петрович дал приказ на кухню кондитеру Виктории торт «Триумф» испечь. И она испекла! Такая прелесть!
«Торт „Триумф“… торт „Триумф“, — перекладывалось в моем мозгу с боку на бок, ещё не находя себе точного места в системе свидетельских показаний, но явно не лишний во всей истории со смертью Мордвиновой. Тем более, что когда я пылесосила ковровую дорожку в коридоре, ко мне подошла Аллочка-Дюймовочка и как бы утешила:
— «Триумф» испекут для Серафимы Андреевны! Ей полегче стало…
— Да-а? — протянула я неопределенно.
— Не умеешь радоваться, когда другим хорошо, — укорила она меня.
— Да не, я устала…
— Ну это да, — согласилась. — Один пылесос потаскать чего стоит.
Когда уходила из этого Дома, полного загадок бытия, слышала, как в очередной раз хлопали двери и, поскрипывая дверью, шурша одеждами, позвенивая непременными серьгами-браслетами, старики-старушки струились по направлению к столовой — там их ждал ужин.
Я устала настолько, что еле брела. Ко мне пристроилась Зиночка, уборщица, та самая, которую тоже взяли из милости и которая приехала в Москву с окраины нашей развалившейся империи, чтоб перебиться, присмотреться, пристроиться. Голос у неё тихий, словно она всю жизнь прожила в палате с тяжелобольными. Она поведала мне:
— Тут хорошо, обед дают, ты чего не обедала?
— Мне никто не сказал.
— В другой раз иди к четырем. Все старики уже поедят, уйдут. Вычитают за обед, но немного. Выгода есть.
— Ой, я знаешь чего боюсь? Покойников. В этом доме столько старых-престарых, небось, часто умирают…
— А чего покойников бояться? Они тихие. Умрет кто, его накроют и унесут, — рассудительно ответила девочка крепенькая, щекастенькая, твердо ступающая по земле своими коротковатыми ножками. — Бояться надо знаешь кого? Кондитершу нашу, Викторию. Она знаешь какая ревнивая! Ей кажется, что её Володю все хотят отбить. Она знаешь как кричит на медсестру Аллочку! Весь Дом слышит! Володя тоже хорош — не расписывается с ней, тянет… И чего? Вместе же живут… Не понять мужиков…Прямо при всех скандалит! При актрисах и певцах!
— И часто?
— Очень.
— И никто из ветеранов не выступает?
— Есть которые начинают её воспитывать, объяснять, что не надо так… Другую давно бы выгнали. Виктория — ценный кадр, она здорово пирожки печет и торты. Терпят. А которым и не нравится.
Мне захотелось спросить её, как она тушила пожар в комнате Мордвиновой, но удержалась. Мало ли… Может, как-нибудь потом…
До Михаиловой квартиры-комнаты еле добрела, лишний раз порадовавшись, что его сосед отсутствует, дышит свежим воздухом на своем садово-огородном участке, и можно ходить голяком и пользоваться ванной сколько душе угодно.
Вымылась, простирнула кое-что, развесила, посмотрела по телевизору последние известия и со сладким стоном залезла в постель под простыню, выключила лампу. Лунный свет лег голубоватым мягко скособоченным квадратом поверх сумки, брошенной посреди комнаты.
И тут зазвонил телефон. Сняла трубку. Мужской веселый голос сквозь трески и разряды, возможно, электрические:
— Танечка, ты спишь? Подай голосок… Уже истомился, уже тело жаждет тела…
— Михаил!
— Он самый! Жажду обладать тобой, жажду поцелуя…
Хотела спросить:
— Ты что городишь-то?
Но вовремя спохватилась, догадалась — он проверил, жива ли, в тон отозвалась, почти рыдательно:
— Где ты? Где ты? Без тебя постель такая холодная…
Алексей? Можно было, конечно, углубиться в исследование этого вопроса… Но требовалось другое настроение. Меня хватило лишь на то. Чтобы уже сквозь навалившийся сон подбить кредит-дебет:
1. Мордвинова не могла сама встать и прошагать к противоположной стене, где стол с чайником, и включить кипятильник, висевший на стене, потому что, как сказала Вера Николаевна, поклонница лечения травами, у нее, у Тамары Сергеевны, было тяжелое заболевание — хрупкость костей, она пять лет не выходила из комнаты и в конце концов встала неудачно и сломала ногу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52