Хотя, может быть, так оно мне и следует.
Может, сильно я вас обижу тем, что прожил с этим злом на душе, но уж так вышло, не обессудьте. Каюсь я, родимые, и перед вами, и перед Советской властью, что утаил бумаги, что лежат вместе с этим письмом в схоронке, которую еще со времен царского режима имел в доме наш доблестный павший герой Михаил Петрович Ермолаев. Об той схоронке знаю нынче один я. Знали еще до германской войны несколько большевиков, которые с Ермолаевым были в подполье и там свои бумаги прятали. Но двое из них на царской каторге померли, трое в гражданскую погибли, а еще одного кулаки вилами закололи при коллективизации. Сам Ермолаев мне ее показал в 1919 году, когда был предревкомом. На случай, если город будем сдавать и придется в подполье уходить.
Это было еще в августе, когда был мятеж в губернии и белые вовсю наступали. Но мы сдюжили и кулацко-беляцкую сволочь раздавили. Даже попался нам живьем самый главный Александр Евстратов, белый капитан. Мы его привезли в Севериновск, посадили в уездном исполкоме под арест. Но ночью налетела банда, троих из охраны убили, а меня ранили тяжело. Мог бы и помереть, но за три недели поправили. Я уже почти совсем здоров был, когда в Севериновский лазарет наведался Ермолаев и сказал, чтоб я быстрей выписывался, а то ему новый вестовой не поглянулся. Я врачу сказал, чтоб он меня отпустил с Михаил Петровичем, а он — нив какую, дескать, еще в животе шов разойдется. Поэтому я с Ермолаевым и не уехал. А через день Ермолаева самого в лазарет привезли, еле живого — восемь ранений было. Банда его автомобиль обстреляла, погнались за ним на конях, он двоих сам застрелил, а еще одного порубал разъезд, который на стрельбу из Севери-новска выехал. Под четвертым лошадь убило, и его живым взяли. Этот живой оказался повстанцем Иваном Корнеевым, по кличке Корнила, он же и подтвердил, что тот, которого изрубили, был Евстратов».
На этом месте первый листок из тетради в клеточку завершился. Продолжение оказалось на других, точно таких же:
«…При Евстратове нашли планшетку, в которой были вот эти самые бумаги. Я ее один раз, когда его живым брали, уже в руках держал, а потом, когда меня ранили, Евстратов ее обратно забрал, снял с меня, беспамятного. Еще в планшетке золото было: ложка, как для причастия, перстень и монета с дыркой. Замотанное в тряпку.
Ермолаев почти сутки еще был жив, правда, сознание несколько раз терял, а так все командовал, и никто ослушаться не мог. Он и велел мне все бумаги, взятые у бандитов, отвезти в губернию, положить в железный шкаф и до его выздоровления никому ничего не выдавать. Я и ускакал утром 24 сентября в город, доехал только к вечеру и решил в ревком пойти на другой день. А утром встать не смог: простыл дорогой, да и слег еще на три недели. И Ермолаева без меня похоронили, и никто насчет бумаг не приходил. Деникинцы прорвались, и четыре дня в городе пальба была, а мать за меня молилась, чтоб так не помер и белые не дострелили. А когда белых откинули, то про все эти дела и подавно забыли.
Только оклемался, прихожу в ревком, а мне говорят: «Откудова ты, Демин ?
Говорили же, что ты от пневмонии помер. Мы тебя и с пайка сняли». То да се, пока я про свой паек и жизнь доказывал, про бумаги забыть успел. Дали предписание к военкому, тот послал на комиссию при госпитале, и меня сперва в команду выздоравливающих послали, в ту самую деревню, где мы, Стешка, с твоей матерью познакомились, да тебя и выстругали, глазастую. И так это быстро меня наладили, что в беготне этой, да еще и при любви, я про бумаги-то и думать забыл Опять же меня уже зимой сперва на Деникина под Ростов послали, после в Туркестан попал, Бухару ломал. Там ранен был еще раз, из госпиталя как раз на Польшу угодил, дальше — на Врангеля. Потом на курсы попал учиться, а оттуда — на Дитерихса, на Тихий океан. Только в 1923-м, в феврале, домой приехал. Стал в вещах копаться и на бумаги евстратовские наткнулся. Насчет золота мать сразу покаялась — обменяла на хлеб в 1921-м, в самую голодуху. Оттого и выжила. А бумаги, хоть и хотела сжечь, не решилась.
Я когда увидел, что бумаги целы, сразу хотел их снести в Губкам. Думаю, объясню товарищам, отчего неувязка получилась. Ну, а потом подумал, что полежали три года — и еще потерпят. Мне еще на работу устроиться надо, да жену с дочкой в город перевезти, да и вообще обжиться. Ну а между делом решил бумаги прочесть. Все пересказывать не буду, что вычитал — сами прочтете. Но главное — вычитал я, что беляк этот вроде бы клад нашел в Бузиновском лесу, и ложка, перстень, монета — оттуда были.
А время-то какое было — угар нэпа. Рядом то один, то другой торгует или еще как хозяйничает. И не буржуи недобитые — свои, рабоче-крестьянские, капиталы наживают. Лавки — на каждом шагу. Были б деньги — все купил бы. В общем, возмечтал я разбогатеть. Все собирался в Бузиновский лес добраться. Не так уж и далеко от города. Но не собрался, аж до самой войны. Почему? Сперва времени выбрать не мог, а потом нэп закрылся и богатство это меня аж на Колыму спровадить могло. Да и за то, что я этот дневник у себя прятал, мог бы запросто во «враги народа» угодить.
А в войну я там побывал по случаю. Меня поначалу на фронт не брали — за сорок было, да и завод на броне держал. Зимой 1941-го набрали нас двадцать человек завалы делать от танков. Так вот, жили мы как раз на том хуторе, про который Евстратов в дневнике писал. Зимой, конечно, там все заметено было, но ручей-то я нашел и бугор там есть. А в ручье — он до дна промерз, сверху лед, а под низом сухо — нашел колечко, что ты, Стешка, сейчас носишь. Соврал я, каюсь, не из Германии оно, а отсюда, с Бузиновского леса.
Потом, в сорок втором, меня призвали. Сперва хотел сжечь от греха, а потом думаю: хоть и беляк писал, а интересно. Сдам, думаю, в архив, да и на фронт.
Оттуда, уж думаю, НКВД не достанет. Пришел в областной архив, а там уже вовсю эвакуация идет. Коробки, связки с делами целыми штабелями стоят, солдаты и гражданские грузят чего-то. Подхожу к какому-то со шпалой в петлице, говорю:
«Вот, товарищ командир, документы принес по истории гражданской войны». Он посмотрел на меня как на дурака и говорит: «Молодец, сунь их вон туда, в общую связку, под обложку верхнего дела. Приедем на место, разберемся…» Ну, я взял, да и сунул впопыхах — а домой пришел, оказалось, что не все. Вот то, что вместе с этим письмом моим найдете, — позабыл, оставил. Спрятал в свой стол, под газету, запер ящик, а ключ в подпечъе сунул. Там же, Стешка, и колечко твое лежало, которое я тебе после фронта подарил.
В сорок пятом живой приехал и бумаги эти с колечком достал. Чего, думаю, с бумагами делать? Опять хотел сжечь, да жалко стало. А тут как раз Васька Ермолаев с фронта пришел — один из всех братьев живой остался! — зазвал погулять. Вот тут-то я и вспомнил про схоронку, которую мне его отец указывал, еще аж в 1919 году.
Не иначе, как сам Михаил Петрович ее и сладил. Ежели вы мою писанину читаете, так уж знаете, где и что. Долго возиться не надо, Ермолаев, бывало, от полиции за минуту прокламации прятал, как рассказывал. Ну, а я, пока все за Победу доливали, и того быстрее успел. И так они эти бумаги пролежали еще порядком. В газетах не писали, чтоб в Бузиновском лесу чего-то находили. А я слыхал, что там в войну все минами заставили, теперь то ли запретную зону сделали, то ли еще чего-то.
Я так думаю, что до конца этого, 1969 года не дотяну. Все раны болят, сердце уже еле тюкает, а лечиться лень. Все одно не вылечат, а помучат много.
Письмо это положу туда же, куда и дневник беляка. А лет через пять-десять домишки эти снесут. И глядишь, Вася Ермолаев, когда на новую квартиру поедет, схоронку эту найдет. Ежели сумеете сдать государству, может, 25 процентов вам выпишут. Мне, окромя фанерной пирамидки со звездочкой ничего не надо. Делитесь по справедливости, Ваське тоже отделите, не жадничайте. Особо, Стешка, это тебя касается. И не вздумай мне крест наладить, я их с войны не выношу. Это своему Крохмалеву-пьянице, как подохнет, можешь хоть свастику выставить, а мне звезда нужна. Пусть привернут покрепче, чтоб молодые дураки не сковырнули. Ну, прощайте, лихом не поминайте, не корите, на могилу не плюйте.
Ваш отец, дед, прадед Егор Данилович Демин, персональный пенсионер местного значения, участник империалистической, гражданской и Великой Отечественной войн. 12 ноября 1969 года».
На самом последнем листочке обнаружилась грубая, примитивная схемка, сделанная той же шариковой ручкой.
— Вот это уже совсем интересно, — сказала Света. При этом она как-то непроизвольно повернула колено и прижала его к Никитиному. Правда, очень ненадолго, но у Ветрова опять участился пульс.
На схемке был изображен корявый квадратик, на котором рука Егора Даниловича неровно написала: «Хутор (б.)».
— Надо думать, что «(б.)» означает «бывший», — заметил Никита. Света кивнула.
К квадратику было пририсовано сбоку несколько маленьких прямоугольничков.
От не правильной формы овала к этим прямоугольничкам тянулась стрелка, а в самом овале было написано: «Крыльцо». В углу, пониже квадратика, обозначавшего хутор, была стрелочка с буквами С и Ю. Понять, что это «север» и «юг», было нетрудно.
Почти точно на север от «крыльца» тянулся пунктир, вдоль которого было помечено расстояние «100 м». Пунктир упирался в извилистую линию, на которой Егор Данилович написал:
«Ручей» и поставил стрелку, обозначавшую направление течения. Пунктир же продолжался вверх по течению ручья, повторяя все его изгибы, и упирался стрелкой в нечто, напоминавшее по форме высунутый язык. На «языке» имелась надпись: «Бугор». А в правой стороне листка имелась стрелка с надписью «До Моск. шоссе — 10 км (примерно)».
— Схемка, конечно, не больно четкая, — заметил Никита. Света встала из-за стола и сказала:
— А мы сейчас взглянем на настоящую карту и посмотрим.
Она перешла за свой директорский стол, включила компьютер и планшетный сканер. Никита перенес бумаги на ее стол и уселся рядом.
— Сперва сканируем вашу картинку, — сообщила она, заложила рисунок Демина в сканер, нажала клавишу, пощелкала немного «мышью», и вскоре копия рисунка появилась на экране монитора.
— Теперь выведем карту… — Рисунок убрался, раскрылись очередные «чемоданчики» «Windows-95», и на экране появилась топографическая карта. Как прикинул Никита, примерно двухкилометровка по масштабу.
— Теперь посмотрим, — сказала Света, — что у нас тут имеется. По-моему, это вот здесь!
Она подвела курсор к одному из квадратов в середине карты, увеличила его изображение раза в четыре, а затем воспроизвела рисунок Демина (только не черными линия ми, а белыми) и как бы наложила его на увеличенный квадрат карты.
— Между прочим, не так уж и неточно, — с некоторым удивлением заметила Света, указывая на экран. — Этот бугор в форме языка… Вам не кажется, Никита, что он выглядит на здешнем рельефе как что-то инородное?
— Не знаю, — пожал плечами Ветров, — может быть, я не специалист…
— Я тоже не специалист, но у меня такое впечатление, что этот бугор — искусственного происхождения.
— А под ним сорок возов «злата-серебра»? — иронически произнес Никита.
— А почему бы и нет? Вы не верите в легенды?
— Знаете, Светлана Алексеевна, нас в университете учили, что фольклорные источники — вещь крайне неточная и процент отражения в них исторической правды очень мал. Сорок возов — это целый железнодорожный состав, между прочим, вагонов десять, наверно. Ну, может быть, восемь… Кстати, а это у вас новая карта?
— Совсем недавняя. Сделана на основе спутникового фотоснимка. Максимум два-три года назад.
— У вас хорошие связи, должно быть.
— Сейчас за деньги можно все сделать. Света убрала дневник Евстратова в сейф и повернулась к Ветрову.
— А теперь, Никита, давайте поговорим серьезно.
— Давайте… — пробормотал тот, как-то сразу сообразив, что вообще-то после того, как они все посмотрели и мило побеседовали, он стал совершенно ненужным и, может быть, даже вредным балластом, от которого желающие полететь высоко обычно избавляются…
— Скажите, вы думали, когда шли сюда, что можете не вернуться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58