— Не то что я. И вот казус! Я тут с вами сижу, кумышку пью, а его в ЧК взяли.
— Ошибка, — уверенно объяснил Вадим.
Осипов усмехнулся:
— Насчет меня ошибка-то?
Его уже развезло; подсев к Наденьке, начал удивляться тому, что есть женщины, которые занимаются эсперанто, хотя владеют иным международным языком. Да, все женщины владеют этим языком, и Наденька тоже. Каким? Осипов стрельнул глазами, выпятил грудь и, кокетливо ужимаясь, повел плечами. Выглядело это отвратительно.
— Пошляк вы! — сказал Вадим, поднимая его со стула и оттаскивая подальше от Наденьки.
— Пошляк, — охотно согласился Осипов. — Но — философ! Всем правду в лицо глаголю эзоповым языком. Генералу Пепеляеву глаголил и тебе возглаголю. Знаешь, кто ты есть, вьюнош?
— Ну кто?
— Нет. — Осипов покачал головой. — Не могу, потому что в прошлый понедельник сидел за твоим столом и ел твою рыбу. Я вечный гость на этой земле и свято блюду законы гостеприимства!
Заглянул в комнату корреспондент Петя Пермяков, он же Хлопуша и Рваная Ноздря, выбравший себе такие псевдонимы в честь сподвижника Емельяна Пугачева, радостно сообщил, что на Западном фронте большое продвижение, заняли Речицу.
С телеграммой о взятии Речицы Вадим отослан был в типографию; вернувшись, Осипова с Пермяковым уже не застал, возле Наденьки, которая, как заведенная, молотила по своему «ремингтону», стоял незнакомый рыжий парень в темных очках.
— Пристал как банный лист, — не переставая печатать, пожаловалась она. — Русским языком говорю: нет Семченко и не будет сегодня.
— Тогда я оставлю записку, — сказал рыжий.
Он что-то черкнул на вырванном из книжечки листке, перегнул его пополам и протянул Наденьке:
— Передадите ему?
— Я передам, — вызвался Вадим.
— Сделайте одолжение. — Рыжий отдал записку, но уходить не торопился; покружив по комнате, снова подошел к Наденьке. — Хотите пари, барышня?
Та заинтересовалась:
— Смотря об чем ваше пари.
— Вы должны угадать, какого цвета у меня глаза.
Наденька уже оправляла свой бант на блузке, улыбалась этому рыжему, кокетливо щурилась, пытаясь рассмотреть его глаза под темными очками, и Вадим сказал:
— Я согласен.
— Отлично, — обрадовался рыжий.
— На деньги или как? — Вадим прикинул, что глаза у рыжих обычно голубые или зеленые, а у этого, видать, не такие, раз спорить предлагает.
— Ставка двести рублей. Устраивает?
— Вадюша, не жадничай, я за тебя болею, — объявила Наденька и захлопала в ладоши. — Ой, как интересно!
Выглядеть перед ней жмотом не хотелось, да и не бог весть какая сумма — двести рублей, мелочь по нынешним временам, но на всякий случай он решил поторговаться:
— С одного разу надо угадать?
— Ладно, с трех, — милостиво разрешил рыжий.
Дальнейшее произошло мгновенно.
— Карие, — сказал Вадим.
— Нет.
— Голубые.
— Нет.
— Зеленые!
Помедлив, чтобы ощутилось напряжение, рыжий величественным жестом снял очки: один глаз у него действительно был зеленоватый, с кошачьим оттенком, зато другой — совершенно черный.
— Видал? С тебя сто рублей.
— Это нечестно! — возмутилась Наденька.
— Пардон, что же тут нечестного? Он угадал один глаз и платит половину. Не двести рублей, а сто.
Вадим с достоинством вручил ему сотенную бумажку, рыжий сунул ее в портфель, а оттуда достал какую-то брошюру:
— Вот, держи. На твои же денежки.
— Чего это? — удивился Вадим.
— Вы тут, наверное, при Семченко все находитесь под влиянием эсперантизма. А я сторонник международного языка идо. Слышали о таком? В этой брошюре изложены основные принципы нашего движения.
— Торгуешь принципами-то?
— Увы, приходится. — Рыжий похлопал по брошюрке. — Если человек получит ее не даром, а за свои деньги, то скорее прочитает.
— Рехнулись вы все, что ли, с этими языками-то международными? По-русски чего не разговаривается? — Энергичным движением человека, уничтожающего долговую расписку после выплаты унизительного долга, Вадим разорвал брошюру пополам и швырнул половинки в мусорную корзину.
— Ведь ты из-за меня стал с ним спорить? — ласково спросила Наденька, когда рыжий ушел. — Да? Потому что мне так хотелось? Ну и наплюй на эти сто рублей.
— Да надо было ему все двести отдать, — сказал Вадим. — Пускай подавится.
— Дай-ка я тебя поцелую за это, — предложила Наденька.
Они отступили подальше от окна и стали целоваться; потом прибежал Пустырев, едва не застукавший их за этим занятием, пришлось опять лететь в типографию, и про записку, оставленную этим рыжим для Семченко, Вадим вспомнил уже на обратном пути. Записка лежала в кармане. Он развернул ее и прочел: «Николай Семенович, нам все известно. Вы с Линевым затеяли опасную игру. Берегитесь!»
И сразу накатило: плакат с пальцем в вестибюле Стефановского училища, гипсовая ручка, Семченко. Почему его арестовали? И какую игру затеяли они с Линевым? Причем тут Линев?
8
В Лондон Семченко попал летом двадцать четвертого года. Плыли с женой на английском торговом четырехтысячнике «Пешавэр», было пасмурно, тихо, в буфете продавали безвкусное светлое пиво, папирос не достать. Жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Одессы, что Семченко не нравилось. Он валялся в каюте, иногда пытался заговорить с матросами и все время как бы посматривал на себя со стороны — вот он, Колька Семченко из города Кунгура, плывет по свинцовой Балтике к туманному Альбиону, а все на пароходе воспринимают это как должное, ничуть не удивляются — и немногочисленные пассажиры, и матросы, и даже собственная жена.
Она была высокая, смуглая, начитанная, знала два иностранных языка, английский и немецкий, работала переводчицей в государственном рекламном бюро, там и познакомились.
Семченко приехал в Питер вскоре после того, как заключили мир с Польшей, и несколько дней скитался по городу, пока не встретил на улице старого знакомого, с которым в девятнадцатом году, под Глазовом, вместе приходовали союзническое барахло из брошенного белыми эшелона. Этот знакомый связан был с наркоматом внешней торговли, помог устроиться в рекламное бюро. В ожидании лучших времен Семченко сочинял для заграницы афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес, пеньку и металлический лом — уж его-то было вдоволь! И была переводчица, сидевшая в соседней комнате. Она жила одна — отец в Константинополе, мать умерла; несколько раз Семченко оставался у нее ночевать, потом зарегистрировались.
Особой любви, пожалуй, у них обоих с самого начала не было, но с его стороны имело место безусловное уважение, а с ее — застарелое девичество и еще некая смутная надежда, что в тогдашних обстоятельствах этот бритоголовый взрывчатый человек с правильной биографией может сделать неплохую карьеру. Так оно в общем-то и случилось. В газету Семченко не попал, но не жалел об этом, потому что работа становилась все интереснее, почти со всей Европой уже торговали, и не одной пенькой. Афишки, которые он сочинял с легкостью, почему-то нравились, его заметили — не без участия жены, выдвинули, послали учиться, дважды командировали за границу, в Ригу и Стокгольм, а в двадцать четвертом году направили на постоянную работу в советскую фирму «Аркос», выполнявшую задачи торгпредства в Англии.
Жена отнеслась к этому со спокойным удовлетворением.
Штат «Аркоса» на Мооргэт-стрит, 49, был невелик, по приезде сразу навалились дела, английский он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, тоже неважно, и все-таки мысль о том, что совсем неподалеку, на Риджент-парк, лежат в эсперантистском банке сорок тысяч русских рублей, не давала покоя. Едва готов был сшитый на заказ новый твидовый костюм, Семченко отправился на Риджент-парк. Эсперанто он к тому времени основательно подзабыл и, чтобы не ударить лицом в грязь, несколько ночей перед тем просидел над учебником. Подготовил краткую, но выразительную речь, прикинул, какие могут задать вопросы.
В конторе его встретил вежливый клерк, провел в кабинет, где сидел один из директоров банка — грузный, стриженный под бобрик мужчина. «Бонан весперон!» — приветствовал его Семченко и сразу же начал говорить о расцвете эксперантизма в Советской России: вначале следовало обрисовать обстановку, создать настроение, а уже после переходить к делу. Он говорил о журналах, съездах, радиопередачах на эсперанто, хотя вовсе не думал, что сорок тысяч золотых рублей целиком пойдут на нужды эсперантизма — республике и без того есть куда их истратить. Да и в успех не очень-то верилось: наверняка до него предпринимались подобные попытки, а вклад все еще оставался замороженным. Но не прийти сюда со своей речью, старательно вызубренной, он просто не мог, не имел права.
«Это подлинное возрождение, — говорил Семченко. — Документальные доказательства могут быть представлены Всероссийским союзом эсперантистов через месяц. Лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»
Директор некоторое время послушал, затем сделал знак подождать и что-то шепнул клерку; тот вышел, а через минуту привел в кабинет пухлого черноволосого человечка с кожей оливкового цвета. Человечек заговорил быстро-быстро, Семченко ничего не понял и лишь уловил несколько раз повторенное слово «сеньор». Тогда наконец дошло, что его принимают за испанца: вызвали переводчика. И осенило: нет здесь никаких эсперантистов, обычная денежная контора, только под особой вывеской. Все это был обман, политика, состояние эсперантизма в России никого не интересовало, не стоило бисер метать перед свиньями. От волнения немногие английские фразы исчезли из памяти, накатила обида, злость, что клюнул на приманку. Он молча повернулся и пошел к двери, провожаемый равнодушным взглядом директора и робким, удивленным возгласом оливкового человека: «Сеньо-ор?»
Эсперанто по звучанию напоминает испанский, Линев об этом всегда печалился.
Впервые Семченко увидел Игнатия Федоровича осенью девятнадцатого, когда Сикорский пригласил на занятие эсперантистского кружка при Доме трудолюбия. Явилось человек двадцать, все новички, и Линев, проводя вступительную беседу, начал от печки, то есть с Вавилонской башни, про которую и от Сикорского-то надоело слушать. Все эсперантисты старого толка к месту и не к месту приплетали эту башню, затыкали ею все дырки. Далась она им! К тому времени Семченко уже кое-что знал, не вовсе новичок: в госпитале одолел самоучитель Девятнина и в ближайшем будущем отважно собирался приступить к переводу на эсперанто материалов конгресса III Интернационала.
«Вот, послушайте…» Линев произнес длинную немецкую фразу, сказав, что в самом строе этого языка видна душа германца, тевтона; он поклонник философии, музыкант и, как ни странно такое сочетание, еще и отличный солдат, ибо жестокость и сентиментальность часто идут рука об руку, и прекрасный работник, поскольку наличие в немецкой грамматике, как и в русской, падежных окончаний предполагает внимание к миру вещей. Затем последовало несколько слов по-английски с пояснением, что в них видна сухая, чопорная фигура британца, торговца и мореплавателя, который вечно спешит и потому стремится как можно короче выразить свою мысль. «А сейчас вслушаемся в божественные звуки испанской речи. — Линев задумался, но память, видимо, подсказала ему одну-единственную фразу: — Буэнас диос, сеньорита!»
В группе студентов, сидевших отдельно, кто-то прыснул. Укоризненно глянув туда, Линев продолжал: «В каждом языке, товарищи, сказалась душа народа, но эсперанто соединяет в себе черты всех языков Европы, в том числе русского. И прямо скажем: лучшие черты! Да и ни один язык не может пока стать международным из-за присущего всем нациям тщеславия…»
«А латынь?» — спросил какой-то студент с ярко-рыжей шевелюрой.
Линев, похоже, обрадовался вопросу. «Да, — согласился он, — латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но увы, в наш век она безнадежно устарела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— Ошибка, — уверенно объяснил Вадим.
Осипов усмехнулся:
— Насчет меня ошибка-то?
Его уже развезло; подсев к Наденьке, начал удивляться тому, что есть женщины, которые занимаются эсперанто, хотя владеют иным международным языком. Да, все женщины владеют этим языком, и Наденька тоже. Каким? Осипов стрельнул глазами, выпятил грудь и, кокетливо ужимаясь, повел плечами. Выглядело это отвратительно.
— Пошляк вы! — сказал Вадим, поднимая его со стула и оттаскивая подальше от Наденьки.
— Пошляк, — охотно согласился Осипов. — Но — философ! Всем правду в лицо глаголю эзоповым языком. Генералу Пепеляеву глаголил и тебе возглаголю. Знаешь, кто ты есть, вьюнош?
— Ну кто?
— Нет. — Осипов покачал головой. — Не могу, потому что в прошлый понедельник сидел за твоим столом и ел твою рыбу. Я вечный гость на этой земле и свято блюду законы гостеприимства!
Заглянул в комнату корреспондент Петя Пермяков, он же Хлопуша и Рваная Ноздря, выбравший себе такие псевдонимы в честь сподвижника Емельяна Пугачева, радостно сообщил, что на Западном фронте большое продвижение, заняли Речицу.
С телеграммой о взятии Речицы Вадим отослан был в типографию; вернувшись, Осипова с Пермяковым уже не застал, возле Наденьки, которая, как заведенная, молотила по своему «ремингтону», стоял незнакомый рыжий парень в темных очках.
— Пристал как банный лист, — не переставая печатать, пожаловалась она. — Русским языком говорю: нет Семченко и не будет сегодня.
— Тогда я оставлю записку, — сказал рыжий.
Он что-то черкнул на вырванном из книжечки листке, перегнул его пополам и протянул Наденьке:
— Передадите ему?
— Я передам, — вызвался Вадим.
— Сделайте одолжение. — Рыжий отдал записку, но уходить не торопился; покружив по комнате, снова подошел к Наденьке. — Хотите пари, барышня?
Та заинтересовалась:
— Смотря об чем ваше пари.
— Вы должны угадать, какого цвета у меня глаза.
Наденька уже оправляла свой бант на блузке, улыбалась этому рыжему, кокетливо щурилась, пытаясь рассмотреть его глаза под темными очками, и Вадим сказал:
— Я согласен.
— Отлично, — обрадовался рыжий.
— На деньги или как? — Вадим прикинул, что глаза у рыжих обычно голубые или зеленые, а у этого, видать, не такие, раз спорить предлагает.
— Ставка двести рублей. Устраивает?
— Вадюша, не жадничай, я за тебя болею, — объявила Наденька и захлопала в ладоши. — Ой, как интересно!
Выглядеть перед ней жмотом не хотелось, да и не бог весть какая сумма — двести рублей, мелочь по нынешним временам, но на всякий случай он решил поторговаться:
— С одного разу надо угадать?
— Ладно, с трех, — милостиво разрешил рыжий.
Дальнейшее произошло мгновенно.
— Карие, — сказал Вадим.
— Нет.
— Голубые.
— Нет.
— Зеленые!
Помедлив, чтобы ощутилось напряжение, рыжий величественным жестом снял очки: один глаз у него действительно был зеленоватый, с кошачьим оттенком, зато другой — совершенно черный.
— Видал? С тебя сто рублей.
— Это нечестно! — возмутилась Наденька.
— Пардон, что же тут нечестного? Он угадал один глаз и платит половину. Не двести рублей, а сто.
Вадим с достоинством вручил ему сотенную бумажку, рыжий сунул ее в портфель, а оттуда достал какую-то брошюру:
— Вот, держи. На твои же денежки.
— Чего это? — удивился Вадим.
— Вы тут, наверное, при Семченко все находитесь под влиянием эсперантизма. А я сторонник международного языка идо. Слышали о таком? В этой брошюре изложены основные принципы нашего движения.
— Торгуешь принципами-то?
— Увы, приходится. — Рыжий похлопал по брошюрке. — Если человек получит ее не даром, а за свои деньги, то скорее прочитает.
— Рехнулись вы все, что ли, с этими языками-то международными? По-русски чего не разговаривается? — Энергичным движением человека, уничтожающего долговую расписку после выплаты унизительного долга, Вадим разорвал брошюру пополам и швырнул половинки в мусорную корзину.
— Ведь ты из-за меня стал с ним спорить? — ласково спросила Наденька, когда рыжий ушел. — Да? Потому что мне так хотелось? Ну и наплюй на эти сто рублей.
— Да надо было ему все двести отдать, — сказал Вадим. — Пускай подавится.
— Дай-ка я тебя поцелую за это, — предложила Наденька.
Они отступили подальше от окна и стали целоваться; потом прибежал Пустырев, едва не застукавший их за этим занятием, пришлось опять лететь в типографию, и про записку, оставленную этим рыжим для Семченко, Вадим вспомнил уже на обратном пути. Записка лежала в кармане. Он развернул ее и прочел: «Николай Семенович, нам все известно. Вы с Линевым затеяли опасную игру. Берегитесь!»
И сразу накатило: плакат с пальцем в вестибюле Стефановского училища, гипсовая ручка, Семченко. Почему его арестовали? И какую игру затеяли они с Линевым? Причем тут Линев?
8
В Лондон Семченко попал летом двадцать четвертого года. Плыли с женой на английском торговом четырехтысячнике «Пешавэр», было пасмурно, тихо, в буфете продавали безвкусное светлое пиво, папирос не достать. Жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Одессы, что Семченко не нравилось. Он валялся в каюте, иногда пытался заговорить с матросами и все время как бы посматривал на себя со стороны — вот он, Колька Семченко из города Кунгура, плывет по свинцовой Балтике к туманному Альбиону, а все на пароходе воспринимают это как должное, ничуть не удивляются — и немногочисленные пассажиры, и матросы, и даже собственная жена.
Она была высокая, смуглая, начитанная, знала два иностранных языка, английский и немецкий, работала переводчицей в государственном рекламном бюро, там и познакомились.
Семченко приехал в Питер вскоре после того, как заключили мир с Польшей, и несколько дней скитался по городу, пока не встретил на улице старого знакомого, с которым в девятнадцатом году, под Глазовом, вместе приходовали союзническое барахло из брошенного белыми эшелона. Этот знакомый связан был с наркоматом внешней торговли, помог устроиться в рекламное бюро. В ожидании лучших времен Семченко сочинял для заграницы афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес, пеньку и металлический лом — уж его-то было вдоволь! И была переводчица, сидевшая в соседней комнате. Она жила одна — отец в Константинополе, мать умерла; несколько раз Семченко оставался у нее ночевать, потом зарегистрировались.
Особой любви, пожалуй, у них обоих с самого начала не было, но с его стороны имело место безусловное уважение, а с ее — застарелое девичество и еще некая смутная надежда, что в тогдашних обстоятельствах этот бритоголовый взрывчатый человек с правильной биографией может сделать неплохую карьеру. Так оно в общем-то и случилось. В газету Семченко не попал, но не жалел об этом, потому что работа становилась все интереснее, почти со всей Европой уже торговали, и не одной пенькой. Афишки, которые он сочинял с легкостью, почему-то нравились, его заметили — не без участия жены, выдвинули, послали учиться, дважды командировали за границу, в Ригу и Стокгольм, а в двадцать четвертом году направили на постоянную работу в советскую фирму «Аркос», выполнявшую задачи торгпредства в Англии.
Жена отнеслась к этому со спокойным удовлетворением.
Штат «Аркоса» на Мооргэт-стрит, 49, был невелик, по приезде сразу навалились дела, английский он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, тоже неважно, и все-таки мысль о том, что совсем неподалеку, на Риджент-парк, лежат в эсперантистском банке сорок тысяч русских рублей, не давала покоя. Едва готов был сшитый на заказ новый твидовый костюм, Семченко отправился на Риджент-парк. Эсперанто он к тому времени основательно подзабыл и, чтобы не ударить лицом в грязь, несколько ночей перед тем просидел над учебником. Подготовил краткую, но выразительную речь, прикинул, какие могут задать вопросы.
В конторе его встретил вежливый клерк, провел в кабинет, где сидел один из директоров банка — грузный, стриженный под бобрик мужчина. «Бонан весперон!» — приветствовал его Семченко и сразу же начал говорить о расцвете эксперантизма в Советской России: вначале следовало обрисовать обстановку, создать настроение, а уже после переходить к делу. Он говорил о журналах, съездах, радиопередачах на эсперанто, хотя вовсе не думал, что сорок тысяч золотых рублей целиком пойдут на нужды эсперантизма — республике и без того есть куда их истратить. Да и в успех не очень-то верилось: наверняка до него предпринимались подобные попытки, а вклад все еще оставался замороженным. Но не прийти сюда со своей речью, старательно вызубренной, он просто не мог, не имел права.
«Это подлинное возрождение, — говорил Семченко. — Документальные доказательства могут быть представлены Всероссийским союзом эсперантистов через месяц. Лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»
Директор некоторое время послушал, затем сделал знак подождать и что-то шепнул клерку; тот вышел, а через минуту привел в кабинет пухлого черноволосого человечка с кожей оливкового цвета. Человечек заговорил быстро-быстро, Семченко ничего не понял и лишь уловил несколько раз повторенное слово «сеньор». Тогда наконец дошло, что его принимают за испанца: вызвали переводчика. И осенило: нет здесь никаких эсперантистов, обычная денежная контора, только под особой вывеской. Все это был обман, политика, состояние эсперантизма в России никого не интересовало, не стоило бисер метать перед свиньями. От волнения немногие английские фразы исчезли из памяти, накатила обида, злость, что клюнул на приманку. Он молча повернулся и пошел к двери, провожаемый равнодушным взглядом директора и робким, удивленным возгласом оливкового человека: «Сеньо-ор?»
Эсперанто по звучанию напоминает испанский, Линев об этом всегда печалился.
Впервые Семченко увидел Игнатия Федоровича осенью девятнадцатого, когда Сикорский пригласил на занятие эсперантистского кружка при Доме трудолюбия. Явилось человек двадцать, все новички, и Линев, проводя вступительную беседу, начал от печки, то есть с Вавилонской башни, про которую и от Сикорского-то надоело слушать. Все эсперантисты старого толка к месту и не к месту приплетали эту башню, затыкали ею все дырки. Далась она им! К тому времени Семченко уже кое-что знал, не вовсе новичок: в госпитале одолел самоучитель Девятнина и в ближайшем будущем отважно собирался приступить к переводу на эсперанто материалов конгресса III Интернационала.
«Вот, послушайте…» Линев произнес длинную немецкую фразу, сказав, что в самом строе этого языка видна душа германца, тевтона; он поклонник философии, музыкант и, как ни странно такое сочетание, еще и отличный солдат, ибо жестокость и сентиментальность часто идут рука об руку, и прекрасный работник, поскольку наличие в немецкой грамматике, как и в русской, падежных окончаний предполагает внимание к миру вещей. Затем последовало несколько слов по-английски с пояснением, что в них видна сухая, чопорная фигура британца, торговца и мореплавателя, который вечно спешит и потому стремится как можно короче выразить свою мысль. «А сейчас вслушаемся в божественные звуки испанской речи. — Линев задумался, но память, видимо, подсказала ему одну-единственную фразу: — Буэнас диос, сеньорита!»
В группе студентов, сидевших отдельно, кто-то прыснул. Укоризненно глянув туда, Линев продолжал: «В каждом языке, товарищи, сказалась душа народа, но эсперанто соединяет в себе черты всех языков Европы, в том числе русского. И прямо скажем: лучшие черты! Да и ни один язык не может пока стать международным из-за присущего всем нациям тщеславия…»
«А латынь?» — спросил какой-то студент с ярко-рыжей шевелюрой.
Линев, похоже, обрадовался вопросу. «Да, — согласился он, — латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но увы, в наш век она безнадежно устарела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21