Еще он сказал, что дядюшка Федор отличался большим состраданием и добросердечием, возможно оттого, что сам в свое время голодал. Он не раз приводил домой и кормил ужином самых разных бродяг. Ван Гог сюда отлично вписывается. Вонючий. Грязный. Дикий. Где-то в году восемьдесят восьмом Федор Минский купил ему еды, и тот отблагодарил, подарив свою картину. Ну, дядюшка, конечно, пришел от нее в ужас, назвал «несусветной дрянью», после чего запихал куда-то в чулан на многие годы. Он и сам любил побаловаться живописью, даже одно время подумывал использовать холст от этого портрета, но потом махнул рукой, дескать, он слишком толсто заляпан краской. Так вот, непосредственно перед Первой мировой дядюшка Федор заехал в Париж, и там, как гром с ясного неба, на него обрушилась реальность. Оказалось, тот самый дикий и вонючий Ван Гог с некоторых пор считался очень и очень крупной птицей в искусстве. Вот так вышло, что с той поры картина заняла почетное место в домашней бильярдной.
Эсфирь обмякла в кресле и, рассеянно задев ногой столик, уронила бутылку. Некоторое время они ее молча созерцали.
– Не знаю, – наконец сказал Мартин. – Ты говоришь, евреи не пьют? Я сам лютеранин и ни разу в жизни мне не удавалось прикончить целую бутыль водки.
– Могу отчитаться за каждую каплю… Хм-м. Слушай, этот твой Минский, – вдруг потеряла терпение Эсфирь, – он, конечно, интересно излагает, но где же факты?
– А факты есть. Косвенные, правда. Антуан тут немного покопался в архивах, и вот что выяснилось. Ван Гог забрасывал своего брата Тео целым водопадом писем. Тот высылал деньги и не давал Винсенту умереть с голоду. В одном из писем Ван Гог говорит, что живет, как король, а все потому, что какой-то «сын Авраама из Марселя» его до отвала накормил пуляркой. Более того, имеется также упоминание о некоем рисунке тушью, где стоит надпись на французском: «Теодор Минск, в кафе, 1888». Антуан сейчас пытается отыскать это самое письмо.
– Разве это доказательства?
– Нет, конечно, но все равно интересно, правда?
– А что говорит Турн?
– Говорит, что это все чушь. Одна и та же картина не может висеть на двух стенах одновременно.
– Если только напротив нет зеркала.
Хенсон подмигнул.
– Ты прямо мои мысли читаешь.
Эсфирь недоуменно уставилась на него.
– Ты хочешь сказать…
– Картины две, – посерьезнел он. – Антуан говорил, что Ван Гог часто делал авторские копии. Например, для своих друзей, об этом широко известно. Кроме того, Ван Гог – видимо, из-за своей душевной болезни – проявлял симптомы гиперграфии, когда больной одержим потребностью что-то лихорадочно рисовать или писать – буквально десятки страниц за один присест. В таком состоянии он мог делать копию за копией, холст за холстом. А еще, по словам Антуана, Ван Гог как-то раз узнал о том, что Гоген наконец собрался поселиться у него в доме. Так вот, он за короткий период написал невероятное число картин, а все для того, чтобы Гоген увидел дом, полный искусства. Итак, один портрет оказался у Минского, а второй – в музее «Де Грут». Вот и все объяснение, не так ли? Если, конечно, не считать, что нашу картину Турн принимает за полотно из музея.
– Мартин, – сказала Эсфирь, – от тебя мигрень начинается. Точнее, усиливается. Неважно. Оставь меня в покое.
– Ну, это просто версия такая. Настоящих доказательств не нашлось. Антуан говорит, что неоспоримых упоминаний нет про обе картины, даже в письмах Винсента. Но все равно это версия. То есть не просто притянутая за уши вероятность.
Эсфирь скрестила ноги. Минский, Мейер, Мейербер… Какая разница? Табакерка, которую Мейер однажды пытался заложить, была частью награбленных сокровищ Мейербера. А если найденная картина принадлежала Федору Минскому, то тем более она может свидетельствовать о бесчинствах Мейербера. Ведь он работал на французских нацистов, и, стало быть, Сэмюель Мейер, спрятавший полотно у себя на чердаке, в самом деле является Мейербером. А с другой стороны, если портрет не принадлежал Минскому, а был украден из музея «Де Грут», то столь же вероятно, что Мейербер или его подручные организовали кражу незадолго до прихода союзников. Словом, для Эсфири все сводилось к одному знаменателю, а именно: Сэмюель Мейер, ее отец, держал у себя Ван Гога, и как раз потому, что он, скорее всего, и был тем самым Мейербером. И неважно, кому принадлежал Ван Гог. Главное здесь, что ее отец оказался гнусным предателем.
– У меня рейс сегодня вечером. Разбирайся сам, – сказала она. – Мне никаких разгадок больше не надо.
– В самом деле? А я-то хотел тебя убедить остаться, – ответил он.
– А зачем мне это нужно, Мартин? Здесь ничего нет, кроме боли.
– Кто-то убил твоего отца и чуть было не отправил на тот свет тебя. Причем возможно, что из-за этой картины. Если ты присоединишься ко мне, то мы вполне можем распутать все до конца. К тому же у тебя есть навыки, которые вполне можно употребить на исправление многих несправедливостей. Дай мне только шанс все объяснить.
– Я просто свидетельница, и точка. Ты что, хочешь сделать из меня частного сыщика?
– А чего ты боишься?
Она рассмеялась.
– Ничего, если не считать, что меня уже скинули с лестницы и нафаршировали пулями. Но тебе-то это все равно, естественно…
Хенсон встал и наклонился над ней.
– О нет, ты не этого боишься, – с улыбкой сказал он. – И ты сама это знаешь. Свидетелем был твой отец. Тебе просто неизвестно, как так вышло, вот и все.
Под его пристальным взглядом Эсфирь почувствовала себя раздетой и беззащитной. Этот Хенсон будто видит вещи, которые должны оставаться ее тайной! Как он смеет?! Чисто машинально рука девушки взметнулась, чтобы влепить пощечину, однако он непринужденно перехватил ее у запястья. Скорость его реакции неприятно удивила, хотя главное оскорбление она увидела в том, что Хенсон осмелился заблокировать удар. Собрав пальцы в положение «рука-копье», она ткнула ему в солнечное сплетение, но лишь зацепила полу пиджака, потому что он ловко увернулся, отступив вбок. Она тут же вырвала перехваченную руку и на этот раз нанесла уже серию коротких тычков – три, четыре, пять раз. Каждую атаку он немедленно блокировал, и ей пришлось пустить в ход колено. Он вновь увернулся, и основной удар пришелся на внешнюю часть бедра. Зацепившись каблуком за ковер, Хенсон с грохотом обрушился на стол, припечатав его к стене. Основанием ладони она попала ему под подбородок, но еще в падении он успел подсечь девушку ногой. Эсфирь словно косой срезало. Сильно ударившись копчиком о пол, она затылком угодила в стойку кровати, и новая боль, смешавшись с муками от незаживших ран, заставила ее вскрикнуть.
Теперь они оба лежали на полу, задрав колени. Хенсон закашлялся, стараясь восстановить дыхание. Девушка сначала просто тяжело дышала, потом повернулась на бок и всхлипнула. Какое унижение! То, что началось дамской пощечиной, обернулось чистым сумасшествием. Ей захотелось врезать ему ногой, вцепиться ногтями в лицо, но она понимала, что источник боли кроется вовсе не в нем. Боль гложет изнутри. Эсфирь могла обвинить Хенсона в назойливости или приписать свои страдания похмелью или недавно полученным ранам, однако в конечном итоге правда в том, что она потеряла самоконтроль. Почему, ну почему мать ничего не рассказывала про Мейера? Почему ей теперь приходится все расхлебывать в одиночку? Да, Хенсон прав, теперь она это понимала. Ее страшит вовсе не опасность, а те новые сведения, что она может узнать про своего отца. Перед глазами всплыл фотоснимок: французские евреи смотрят на нее из-за колючей проволоки.
Хенсон снова прокашлялся. Его рука опасливо коснулась плеча девушки.
– Пойдем со мной. Тебе надо выпить кофе. Все в порядке. Я тебе все объясню, ладно? А если потом захочешь вернуться в Израиль, я не стану мешать.
Спрятавшись от довольно холодного воздуха, дующего с озера Мичиган, ресторанчик на первом этаже гостиницы всеми силами пытался выдать себя за летнее парижское кафе, наивно забывая, что именно открытость всем ветрам и уличной суете делает парижское кафе парижским. Кроме того, оно было полностью изолировано и от чикагского неба, которое даже в июне обеспечивало регулярной порцией сырости гостиничные балконы, двадцатиэтажным кольцом вздымавшиеся к стеклянной купольной крыше. С поручней свешивались ползучие растения, обшитый латунью эскалатор вел к дорогим магазинам на втором и третьем ярусах, а на подиуме царил гигантский рояль, поджидавший певицу, чей слабенький и слащавый голосок в очередной раз примется портить замечательные песни.
– Кофе-латте. Двойной, – сказала Эсфирь официанту.
Выведенный из глубокого раздумья, Хенсон, кажется, пару секунд не мог понять, что от него требуется.
– Э-э… Капучино, пожалуй. Или нет, просто обычный кофе и стакан воды.
Официант скупо кивнул и скользнул в сторону.
– Здесь можно заказать и выпивку, – предложил Хенсон. – Говорят, помогает. Похмелье все-таки…
– Ах, что вы говорите…
– Ну, я не знаю. Вроде бы.
– Не знаете? У вас что же, никогда не было похмелья?
– Да нет. Я много-то не пью.
– Боже, – сказала Эсфирь. – Вы даже сами не подозреваете, какой вы странный, мистер Хенсон.
– Во всяком случае, я не ханжа! – возразил он. – Просто не люблю напиваться. Не люблю терять самоконтроль.
– Комментарии излишни, – проворчала она. – Анально-ретентивный типаж.
Он дернул плечом, словно желая сказать: «Меня еще и не так обзывали». Впрочем, он избегал смотреть ей в глаза, делая вид, что разглядывает ресторанный зал, огромным цилиндром уходящий вверх, под самую крышу.
– Да, только по-настоящему богатые люди могут себе позволить пустое пространство, – негромко заметил он.
Понадобилось время, чтобы понять смысл этого высказывания. Когда наконец до нее дошло, Эсфирь сказала:
– В других местах это еще более выражено. В Израиле, например.
– Не говоря уже про Манхэттен. Это вообще другая страна. Всякий знает, что Нью-Йорк не входит в состав Соединенных Штатов.
– В смысле? Что значит «не входит»? Нью-Йорк и есть США. Самая суть. Иммигранты. Наглость. Предприимчивость.
– Ну, это они так считают. Мы же на Среднем Западе думаем по-другому. Я, кстати, вообще деревенский простак из Канзаса.
– О, вы уже не бойскаут, а настоящий Джеймс Бонд, я полагаю. Весь мир, должно быть, объехали?
– Да так, местами, – уклонился Хенсон. – Самая дикая страна – это Узбекистан. Три месяца. Есть нечего, кроме баранины. Похлебка из баранины, жаркое из баранины. И на сладкое тоже баранина.
Он состроил гримасу.
Эсфирь доверительно наклонилась к столу.
– Может, хватит, Мартин, а? Все это очень интересно, но у меня голова просто раскалывается. Болит даже сильнее, чем раны. Понятно, нет? Короче, давай говори свое предложение, чтобы я поскорее смогла от тебя отделаться.
– Интересно-то было как раз наверху. Не всякий смог бы такое изобразить.
– Я тебя умоляю, – сказала она. – Не надо меня подкалывать. Я, между прочим, сейчас сама не своя.
– Что верно, то верно, – криво усмехнулся он. – В последнее время от тебя не знаешь чего и ждать.
– Я приношу свои извинения, – сквозь зубы выдавила она.
Хенсон вскинул ладони.
– Нет-нет, я к тому, что была бы ты в своей тарелке, то вполне смогла бы надрать мне задницу.
Эсфирь вновь вздохнула, на сей раз смущенно.
– Ну, я не знаю… Реакция у тебя… Явно учился где-то. Да и талант кое-какой имеется.
– Не так много, как хотелось бы… Кстати, я в молодости был куда ловчее. Черный пояс. Шестой дан. Выступал на чемпионатах в Японии.
– Без разницы, – сказала она. – Я бы тебя все равно уложила.
Пару секунд Хенсон молча на нее смотрел.
– А знаешь, мое предложение как раз в тему. Такому древнему старцу, как я, не помешала бы некоторая помощь насчет самообороны. Так вот, я бы хотел привлечь тебя на свою сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Эсфирь обмякла в кресле и, рассеянно задев ногой столик, уронила бутылку. Некоторое время они ее молча созерцали.
– Не знаю, – наконец сказал Мартин. – Ты говоришь, евреи не пьют? Я сам лютеранин и ни разу в жизни мне не удавалось прикончить целую бутыль водки.
– Могу отчитаться за каждую каплю… Хм-м. Слушай, этот твой Минский, – вдруг потеряла терпение Эсфирь, – он, конечно, интересно излагает, но где же факты?
– А факты есть. Косвенные, правда. Антуан тут немного покопался в архивах, и вот что выяснилось. Ван Гог забрасывал своего брата Тео целым водопадом писем. Тот высылал деньги и не давал Винсенту умереть с голоду. В одном из писем Ван Гог говорит, что живет, как король, а все потому, что какой-то «сын Авраама из Марселя» его до отвала накормил пуляркой. Более того, имеется также упоминание о некоем рисунке тушью, где стоит надпись на французском: «Теодор Минск, в кафе, 1888». Антуан сейчас пытается отыскать это самое письмо.
– Разве это доказательства?
– Нет, конечно, но все равно интересно, правда?
– А что говорит Турн?
– Говорит, что это все чушь. Одна и та же картина не может висеть на двух стенах одновременно.
– Если только напротив нет зеркала.
Хенсон подмигнул.
– Ты прямо мои мысли читаешь.
Эсфирь недоуменно уставилась на него.
– Ты хочешь сказать…
– Картины две, – посерьезнел он. – Антуан говорил, что Ван Гог часто делал авторские копии. Например, для своих друзей, об этом широко известно. Кроме того, Ван Гог – видимо, из-за своей душевной болезни – проявлял симптомы гиперграфии, когда больной одержим потребностью что-то лихорадочно рисовать или писать – буквально десятки страниц за один присест. В таком состоянии он мог делать копию за копией, холст за холстом. А еще, по словам Антуана, Ван Гог как-то раз узнал о том, что Гоген наконец собрался поселиться у него в доме. Так вот, он за короткий период написал невероятное число картин, а все для того, чтобы Гоген увидел дом, полный искусства. Итак, один портрет оказался у Минского, а второй – в музее «Де Грут». Вот и все объяснение, не так ли? Если, конечно, не считать, что нашу картину Турн принимает за полотно из музея.
– Мартин, – сказала Эсфирь, – от тебя мигрень начинается. Точнее, усиливается. Неважно. Оставь меня в покое.
– Ну, это просто версия такая. Настоящих доказательств не нашлось. Антуан говорит, что неоспоримых упоминаний нет про обе картины, даже в письмах Винсента. Но все равно это версия. То есть не просто притянутая за уши вероятность.
Эсфирь скрестила ноги. Минский, Мейер, Мейербер… Какая разница? Табакерка, которую Мейер однажды пытался заложить, была частью награбленных сокровищ Мейербера. А если найденная картина принадлежала Федору Минскому, то тем более она может свидетельствовать о бесчинствах Мейербера. Ведь он работал на французских нацистов, и, стало быть, Сэмюель Мейер, спрятавший полотно у себя на чердаке, в самом деле является Мейербером. А с другой стороны, если портрет не принадлежал Минскому, а был украден из музея «Де Грут», то столь же вероятно, что Мейербер или его подручные организовали кражу незадолго до прихода союзников. Словом, для Эсфири все сводилось к одному знаменателю, а именно: Сэмюель Мейер, ее отец, держал у себя Ван Гога, и как раз потому, что он, скорее всего, и был тем самым Мейербером. И неважно, кому принадлежал Ван Гог. Главное здесь, что ее отец оказался гнусным предателем.
– У меня рейс сегодня вечером. Разбирайся сам, – сказала она. – Мне никаких разгадок больше не надо.
– В самом деле? А я-то хотел тебя убедить остаться, – ответил он.
– А зачем мне это нужно, Мартин? Здесь ничего нет, кроме боли.
– Кто-то убил твоего отца и чуть было не отправил на тот свет тебя. Причем возможно, что из-за этой картины. Если ты присоединишься ко мне, то мы вполне можем распутать все до конца. К тому же у тебя есть навыки, которые вполне можно употребить на исправление многих несправедливостей. Дай мне только шанс все объяснить.
– Я просто свидетельница, и точка. Ты что, хочешь сделать из меня частного сыщика?
– А чего ты боишься?
Она рассмеялась.
– Ничего, если не считать, что меня уже скинули с лестницы и нафаршировали пулями. Но тебе-то это все равно, естественно…
Хенсон встал и наклонился над ней.
– О нет, ты не этого боишься, – с улыбкой сказал он. – И ты сама это знаешь. Свидетелем был твой отец. Тебе просто неизвестно, как так вышло, вот и все.
Под его пристальным взглядом Эсфирь почувствовала себя раздетой и беззащитной. Этот Хенсон будто видит вещи, которые должны оставаться ее тайной! Как он смеет?! Чисто машинально рука девушки взметнулась, чтобы влепить пощечину, однако он непринужденно перехватил ее у запястья. Скорость его реакции неприятно удивила, хотя главное оскорбление она увидела в том, что Хенсон осмелился заблокировать удар. Собрав пальцы в положение «рука-копье», она ткнула ему в солнечное сплетение, но лишь зацепила полу пиджака, потому что он ловко увернулся, отступив вбок. Она тут же вырвала перехваченную руку и на этот раз нанесла уже серию коротких тычков – три, четыре, пять раз. Каждую атаку он немедленно блокировал, и ей пришлось пустить в ход колено. Он вновь увернулся, и основной удар пришелся на внешнюю часть бедра. Зацепившись каблуком за ковер, Хенсон с грохотом обрушился на стол, припечатав его к стене. Основанием ладони она попала ему под подбородок, но еще в падении он успел подсечь девушку ногой. Эсфирь словно косой срезало. Сильно ударившись копчиком о пол, она затылком угодила в стойку кровати, и новая боль, смешавшись с муками от незаживших ран, заставила ее вскрикнуть.
Теперь они оба лежали на полу, задрав колени. Хенсон закашлялся, стараясь восстановить дыхание. Девушка сначала просто тяжело дышала, потом повернулась на бок и всхлипнула. Какое унижение! То, что началось дамской пощечиной, обернулось чистым сумасшествием. Ей захотелось врезать ему ногой, вцепиться ногтями в лицо, но она понимала, что источник боли кроется вовсе не в нем. Боль гложет изнутри. Эсфирь могла обвинить Хенсона в назойливости или приписать свои страдания похмелью или недавно полученным ранам, однако в конечном итоге правда в том, что она потеряла самоконтроль. Почему, ну почему мать ничего не рассказывала про Мейера? Почему ей теперь приходится все расхлебывать в одиночку? Да, Хенсон прав, теперь она это понимала. Ее страшит вовсе не опасность, а те новые сведения, что она может узнать про своего отца. Перед глазами всплыл фотоснимок: французские евреи смотрят на нее из-за колючей проволоки.
Хенсон снова прокашлялся. Его рука опасливо коснулась плеча девушки.
– Пойдем со мной. Тебе надо выпить кофе. Все в порядке. Я тебе все объясню, ладно? А если потом захочешь вернуться в Израиль, я не стану мешать.
Спрятавшись от довольно холодного воздуха, дующего с озера Мичиган, ресторанчик на первом этаже гостиницы всеми силами пытался выдать себя за летнее парижское кафе, наивно забывая, что именно открытость всем ветрам и уличной суете делает парижское кафе парижским. Кроме того, оно было полностью изолировано и от чикагского неба, которое даже в июне обеспечивало регулярной порцией сырости гостиничные балконы, двадцатиэтажным кольцом вздымавшиеся к стеклянной купольной крыше. С поручней свешивались ползучие растения, обшитый латунью эскалатор вел к дорогим магазинам на втором и третьем ярусах, а на подиуме царил гигантский рояль, поджидавший певицу, чей слабенький и слащавый голосок в очередной раз примется портить замечательные песни.
– Кофе-латте. Двойной, – сказала Эсфирь официанту.
Выведенный из глубокого раздумья, Хенсон, кажется, пару секунд не мог понять, что от него требуется.
– Э-э… Капучино, пожалуй. Или нет, просто обычный кофе и стакан воды.
Официант скупо кивнул и скользнул в сторону.
– Здесь можно заказать и выпивку, – предложил Хенсон. – Говорят, помогает. Похмелье все-таки…
– Ах, что вы говорите…
– Ну, я не знаю. Вроде бы.
– Не знаете? У вас что же, никогда не было похмелья?
– Да нет. Я много-то не пью.
– Боже, – сказала Эсфирь. – Вы даже сами не подозреваете, какой вы странный, мистер Хенсон.
– Во всяком случае, я не ханжа! – возразил он. – Просто не люблю напиваться. Не люблю терять самоконтроль.
– Комментарии излишни, – проворчала она. – Анально-ретентивный типаж.
Он дернул плечом, словно желая сказать: «Меня еще и не так обзывали». Впрочем, он избегал смотреть ей в глаза, делая вид, что разглядывает ресторанный зал, огромным цилиндром уходящий вверх, под самую крышу.
– Да, только по-настоящему богатые люди могут себе позволить пустое пространство, – негромко заметил он.
Понадобилось время, чтобы понять смысл этого высказывания. Когда наконец до нее дошло, Эсфирь сказала:
– В других местах это еще более выражено. В Израиле, например.
– Не говоря уже про Манхэттен. Это вообще другая страна. Всякий знает, что Нью-Йорк не входит в состав Соединенных Штатов.
– В смысле? Что значит «не входит»? Нью-Йорк и есть США. Самая суть. Иммигранты. Наглость. Предприимчивость.
– Ну, это они так считают. Мы же на Среднем Западе думаем по-другому. Я, кстати, вообще деревенский простак из Канзаса.
– О, вы уже не бойскаут, а настоящий Джеймс Бонд, я полагаю. Весь мир, должно быть, объехали?
– Да так, местами, – уклонился Хенсон. – Самая дикая страна – это Узбекистан. Три месяца. Есть нечего, кроме баранины. Похлебка из баранины, жаркое из баранины. И на сладкое тоже баранина.
Он состроил гримасу.
Эсфирь доверительно наклонилась к столу.
– Может, хватит, Мартин, а? Все это очень интересно, но у меня голова просто раскалывается. Болит даже сильнее, чем раны. Понятно, нет? Короче, давай говори свое предложение, чтобы я поскорее смогла от тебя отделаться.
– Интересно-то было как раз наверху. Не всякий смог бы такое изобразить.
– Я тебя умоляю, – сказала она. – Не надо меня подкалывать. Я, между прочим, сейчас сама не своя.
– Что верно, то верно, – криво усмехнулся он. – В последнее время от тебя не знаешь чего и ждать.
– Я приношу свои извинения, – сквозь зубы выдавила она.
Хенсон вскинул ладони.
– Нет-нет, я к тому, что была бы ты в своей тарелке, то вполне смогла бы надрать мне задницу.
Эсфирь вновь вздохнула, на сей раз смущенно.
– Ну, я не знаю… Реакция у тебя… Явно учился где-то. Да и талант кое-какой имеется.
– Не так много, как хотелось бы… Кстати, я в молодости был куда ловчее. Черный пояс. Шестой дан. Выступал на чемпионатах в Японии.
– Без разницы, – сказала она. – Я бы тебя все равно уложила.
Пару секунд Хенсон молча на нее смотрел.
– А знаешь, мое предложение как раз в тему. Такому древнему старцу, как я, не помешала бы некоторая помощь насчет самообороны. Так вот, я бы хотел привлечь тебя на свою сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39