Хотя и предпочитал держаться за моей спиной, уделяя основное внимание оживленным, а не кровавому крошеву, каким они только что были…
Уже потом я узнал, что в это время творилось на поверхности.
Слегин быстренько опросил свидетелей (без особых удач) и задействовал так называемый план «Капкан». Но, как это и прежде бывало в подобных случаях, капкан не сработал. Вернее, сработал, но на субъектов, не имевших никакого отношения к теракту: воров-карманников, угонщиков машин и прочую мелкую нечисть.
Между тем оцепление оборону в районе площади держало не на жизнь, а на смерть и не пустило в искореженный чудовищным взрывом переход не только посторонних, но и представителей различных ветвей власти, включая самого мэра города.
И еще неизвестно, кому из нас пришлось труднее: мне, ступавшему по лужам крови, или Булату, которому довелось выслушать столько угроз в свой адрес от начальников всех мастей, сколько он не выслушивал за всю свою жизнь, будучи рядовым оперативником.
Однако и он, и я выстояли, и воскрешенные выбирались на поверхность в разодранной в клочья и обгоревшей одежде, но зато без единой царапины и без единого пятнышка крови на теле. Там их встречали медики (тоже недоумевавшие, что за фигня творится в переходе и почему их туда не пускают собирать урожай из трупов и раненых), сажали, не разбираясь, в машины и с воем сирен увозили в больницы — чтобы через несколько часов отпустить восвояси живыми и здоровыми.
Я не считал, скольких я тогда оживил. Главное, что никто не остался обделенным моим Даром…
Сперва было противно скользить в липкой, еще теплой крови и почти вслепую (от ламп освещения, разумеется, ничего не осталось, и приходилось работать при свете фонаря — хотя так, пожалуй, было даже лучше) притрагиваться к исковерканным останкам. Потом, когда я внушил себе, что происходящее — не больше чем иллюзия, галлюцинация, которая вот-вот пройдет, стало легче. К тому же впервые я мог позволить себе не сдерживаться и щедро изливать из себя ту энергию, которая ранее бурлила во мне, как перебродившее вино в наглухо заткнутой затычкой бочке.
Когда последний мертвец встал на ноги и оказалось, что больше делать нечего, внутри меня образовалась странная пустота, и Ригерту пришлось волочить меня на себе. Немудрено, что медики и меня приняли было за жертву теракта. Но больше всего я боялся, что кровь, в которой я должен был перепачкаться по уши во время своей работы, так и останется на мне и никаким душем нельзя будет смыть ее отвратительный сырой запах.
Но кровь бесследно исчезла вместе со смертью.
А усталость почему-то осталась. Будто я, как когда-то в годы далекой юности, всю ночь разгружал вагоны с углем…
Потом было еще много выездов — но уже не на такие страшные мясорубки. Однако Ригерт так и не научился относиться ко мне запросто. Наверное, для него я стал если не богом, то, по крайней мере, кем-то несуществующим. Живым призраком. Инопланетянином. Виртуальным роботом на экране компьютера…
Хорошо, что Слегин, кроме Ригерта и еще нескольких самых верных помощников, никого больше не посвятил в мою тайну. Широкая огласка ему тоже была невыгодна. Главное, чтобы обо мне узнали наши противники.
Слегин не сомневался, что, рано или поздно, это случится. Еще после Старой площади организаторам и исполнителям теракта следовало удивиться: как могло произойти, что их затея провалилась? Взрыв-то ведь был? Был! Люди в переходе были? Еще сколько!.. Так каким же образом им удалось избежать гибели?!..
Но первой стала изумляться пресса, не понимая, почему потенциальным жертвам терактов удается оставаться в живых. Мало того, ни единой царапинки!.. На страницах газет и в телепрограммах выдвигались самые фантастические гипотезы и предположения. Однако пишущей и снимающей братии почему-то и в голову не пришло углядеть в происходящем чудо.
К счастью, мои опасения насчет возможной ведомственной жадности Слегина не оправдались. О том, что я работаю на Раскрутку, в Инвестигации до сих пор не знали. Когда я рассказал Булату о своих способностях и предложил ему свои услуги в войне со Спиралью, он действительно предложил оформить наше сотрудничество на легальных основаниях. «Давай мы оформим запрос в твою Контору на предмет командировки тебя к нам в качестве эксперта, а?» — приставал он ко мне. Я знал, что проблем с этим не будет. По закону ОБЕЗ, а тем более — Раскрутка, имеет право рекрутировать любого специалиста, которого сочтет нужным для выполнения своих задач, и никто не посмеет пикнуть против, даже если речь идет об очень ценном специалисте.
Но я знал, что потом, когда и если вся эта кутерьма закончится, мне будет трудно отмазаться от подозрений Конторы в свой адрес. Слишком ко многим тайнам мы, инвестигаторы, имеем доступ, и тот, кто работает, пусть даже временно, на другого могущественного дядю, неизбежно зачисляется в ряды потенциальных источников утечки информации.
Поэтому я настаивал, чтобы мое участие в антитеррористических операциях было тайным. И Слегин не стал упрямиться. («Смотри сам, Лен, как тебе будет лучше… Просто на двух стульях усидеть никому еще не удавалось».)
Специально для меня из Голливуда был выписан лучший гример, который каждый день менял мой облик не хуже (а может, даже лучше), чем тот приборчик, который в свое время изобрел покойный Вадим Бурин. Однако у кремов и полимеров, которыми он шпаклевал мое лицо, имелось одно неприятное свойство: со временем они начинают сильно раздражать кожу, что еще более неприятно из-за того, что ты не можешь чесаться.
Вот и сейчас, пронесясь мимо «дежурки» (Ригерт отстал, чтобы обменяться с дежурным впечатлениями о том, какая сегодня жаркая ночка выдалась), я устремляюсь в выделенный мне кабинетик на втором этаже и первым делом принимаюсь сдирать со своей физиономии толстый слой служебного макияжа.
Потом открываю дверцу полупустого письменного стола, извлекаю оттуда початую бутылку, прямо «из горла» окатываю нутро горько-жгучей волной, закуриваю в качестве закуски и, держа в одной руке бутылку, а в другой — сигарету, подхожу к забранному снаружи казенной решеткой окну.
Окно, как будто телекамера в некоем сюрреалистическом фильме, транслирует вид на погруженный в утренний полумрак переулок, где давно уже никто не живет. Вдали, над зданиями, где находится один из центральных проспектов, все еще светятся яркие голографические вывески больших и малых ресторанов, ночных клубов, казино, а также легальных и нелегальных заведений свободной любви. Где-то поближе, словно за кадром, звучит бойкая музыка — видимо, ночная дискотека в соседнем квартале все никак не может угомониться.
Я приваливаюсь плечом к шершавой стене, безуспешно пытаясь разглядеть в зыбкой тьме силуэты прохожих. Потом спохватываюсь: на исходе ночи людей встретить трудно. Они и днем-то не часто встречаются. Помнишь, как Сократ бегал средь бела дня по городу с зажженной свечой и орал, пугая сограждан: «Ищу человека!»? А ведь с тех пор мало что изменилось. Известный по анекдотам парадокс: людей становится все меньше, а народу — все больше. И каждый относит себя непременно к людям. А на каком, спрашивается, основании? Чем он выделяется в толпе? Что выдающегося он отыскивает в себе, чтобы свысока поглядывать на других?
Вот взять хотя бы меня. Уж у меня-то, наверное, есть полное право считать себя если не богом, то ангелом. А что? Одно из чудес я уже освоил и без осечки применяю его на практике. Не жалею ни сил, ни здоровья, чтобы осчастливить несчастных ближних своих возвращением к жизни. Да, целый год я сознательно отказывался пускать в ход Дар. Но не из ненависти к людям. Наоборот, из стремления служить им. Я считал, что так будет лучше для человечества. А теперь, освободившись от данного самому себе обета, я вижу, что ошибался. Все-таки чертовски приятно сознавать, что благодаря мне сотни людей не канули во мрак небытия, и дети не стали сиротами, и родителям не пришлось хоронить своих детей, и влюбленных не разлучила навеки смерть…
Да, но смогу ли я потом, когда вся эта катавасия закончится, остановиться? Сумею ли, как раньше, устоять перёд напором неведомой силы, прущей из меня наружу?
Наверное, нет. Не смогу и не сумею.
Потому что этот проклятый Дар — как какой-нибудь синтетический наркотик девятого поколения. Стоит всего один раз уступить ему — и он уже не отпустит тебя из своих цепких объятий. Ты можешь давать себе какие угодно клятвы, ты можешь полоскать себе мозги умными рассуждениями о том, что человечеству лучше никогда не обретать победу над смертью, что смерть нужна людям не меньше, чем жизнь, но потом ты оказываешься стоящим над свеженьким трупом — особенно если это ребенок, жизнь которого по нелепой случайности оборвалась слишком рано, и особенно если на твоих глазах рыдают безутешные родители, готовые отдать все для того, чтобы вернуть свое ненаглядное дитя к жизни, и все твои благоразумные мысли куда-то враз улетучиваются, и ты, стиснув зубы, говоришь себе: «Ладно, в последний раз».
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз…
В принципе, в этом, наверное, нет ничего плохого — исправлять ошибки сволочи-Судьбы. Почет и уважение тебе, Воскреситель! Тебя всегда будут любить, тебе будут поклоняться, тебя будут беречь как зеницу ока. Потому что ты станешь для миллионов людей единственной надеждой вырваться из ледяных щупалец смерти.
А разве это плохо? Какая беда стрясется, если отныне каждый будет знать, что он сам, его родные и близкие могут вернуться с того света?
Вроде бы, наоборот, все будет намного лучше, чем сейчас. Никто не умрет в этом мире.
Однако помочь каждому я буду не в силах. Даже если очень сильно этого захочу. Потому что только господь бог вездесущ и всемогущ, а я — не бог. И даже не ангел. А в результате кто-то будет обделен чудом и возненавидит меня за то, что я не дал сбыться его чаяниям и надеждам.
Постепенно их будет становиться все больше и больше — рядовых, маленьких, несчастных, никому не нужных людей, которым не к кому обратиться в горестный час, кроме меня, а я буду для них недоступен.
Потому что просто физически не смогу быть рядом с ними в нужную минуту.
Ко мне будут пробиваться другие, сильные мира сего, богатые, знаменитые и оч-чень нужные человечеству. В этой давке почище любой Ходынки они пойдут по головам и по трупам, чтобы оказаться в первых рядах этой жуткой очереди. Они постараются спрятать меня от человечества за колючей проволокой и за семью замками, они захотят установить плату за право пользования моими услугами — и все это независимо от моей воли и требований.
Почему же я должен спасать одних, оставляя за бортом других?
Не хочу! Не желаю никому причинять боль и внушать несбыточные надежды.
Это именно тот случай, когда полумерами не отделаешься. Как на тонущем корабле, когда ясно, что спасти всех невозможно. И тогда надо выбирать: пытаться спасти всех — или не спасать никого.
Первое, конечно, кажется естественным и единственным выходом. Потому что тогда ты имеешь право с чистой совестью заявить: «Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что выжить всем было не дано».
Но, если вдуматься, второе справедливее и честнее. А иначе как определить, кого следует спасать, а кого — нет? По тому же морскому принципу: в первую очередь самых слабых и беспомощных? Детей, беременных женщин, стариков?
А как же быть с принципом всеобщего равенства? Разве он не распространяется на право на жизнь?..
По крайней мере, до появления Воскресителей мир был куда более справедливо устроен: уж если людям суждено умирать, так всем до единого, без каких бы то ни было исключений и отступлений от правила, и пусть никто не сможет спастись с тонущего корабля!..
Ну вот, забрался в какие-то философские дебри.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Уже потом я узнал, что в это время творилось на поверхности.
Слегин быстренько опросил свидетелей (без особых удач) и задействовал так называемый план «Капкан». Но, как это и прежде бывало в подобных случаях, капкан не сработал. Вернее, сработал, но на субъектов, не имевших никакого отношения к теракту: воров-карманников, угонщиков машин и прочую мелкую нечисть.
Между тем оцепление оборону в районе площади держало не на жизнь, а на смерть и не пустило в искореженный чудовищным взрывом переход не только посторонних, но и представителей различных ветвей власти, включая самого мэра города.
И еще неизвестно, кому из нас пришлось труднее: мне, ступавшему по лужам крови, или Булату, которому довелось выслушать столько угроз в свой адрес от начальников всех мастей, сколько он не выслушивал за всю свою жизнь, будучи рядовым оперативником.
Однако и он, и я выстояли, и воскрешенные выбирались на поверхность в разодранной в клочья и обгоревшей одежде, но зато без единой царапины и без единого пятнышка крови на теле. Там их встречали медики (тоже недоумевавшие, что за фигня творится в переходе и почему их туда не пускают собирать урожай из трупов и раненых), сажали, не разбираясь, в машины и с воем сирен увозили в больницы — чтобы через несколько часов отпустить восвояси живыми и здоровыми.
Я не считал, скольких я тогда оживил. Главное, что никто не остался обделенным моим Даром…
Сперва было противно скользить в липкой, еще теплой крови и почти вслепую (от ламп освещения, разумеется, ничего не осталось, и приходилось работать при свете фонаря — хотя так, пожалуй, было даже лучше) притрагиваться к исковерканным останкам. Потом, когда я внушил себе, что происходящее — не больше чем иллюзия, галлюцинация, которая вот-вот пройдет, стало легче. К тому же впервые я мог позволить себе не сдерживаться и щедро изливать из себя ту энергию, которая ранее бурлила во мне, как перебродившее вино в наглухо заткнутой затычкой бочке.
Когда последний мертвец встал на ноги и оказалось, что больше делать нечего, внутри меня образовалась странная пустота, и Ригерту пришлось волочить меня на себе. Немудрено, что медики и меня приняли было за жертву теракта. Но больше всего я боялся, что кровь, в которой я должен был перепачкаться по уши во время своей работы, так и останется на мне и никаким душем нельзя будет смыть ее отвратительный сырой запах.
Но кровь бесследно исчезла вместе со смертью.
А усталость почему-то осталась. Будто я, как когда-то в годы далекой юности, всю ночь разгружал вагоны с углем…
Потом было еще много выездов — но уже не на такие страшные мясорубки. Однако Ригерт так и не научился относиться ко мне запросто. Наверное, для него я стал если не богом, то, по крайней мере, кем-то несуществующим. Живым призраком. Инопланетянином. Виртуальным роботом на экране компьютера…
Хорошо, что Слегин, кроме Ригерта и еще нескольких самых верных помощников, никого больше не посвятил в мою тайну. Широкая огласка ему тоже была невыгодна. Главное, чтобы обо мне узнали наши противники.
Слегин не сомневался, что, рано или поздно, это случится. Еще после Старой площади организаторам и исполнителям теракта следовало удивиться: как могло произойти, что их затея провалилась? Взрыв-то ведь был? Был! Люди в переходе были? Еще сколько!.. Так каким же образом им удалось избежать гибели?!..
Но первой стала изумляться пресса, не понимая, почему потенциальным жертвам терактов удается оставаться в живых. Мало того, ни единой царапинки!.. На страницах газет и в телепрограммах выдвигались самые фантастические гипотезы и предположения. Однако пишущей и снимающей братии почему-то и в голову не пришло углядеть в происходящем чудо.
К счастью, мои опасения насчет возможной ведомственной жадности Слегина не оправдались. О том, что я работаю на Раскрутку, в Инвестигации до сих пор не знали. Когда я рассказал Булату о своих способностях и предложил ему свои услуги в войне со Спиралью, он действительно предложил оформить наше сотрудничество на легальных основаниях. «Давай мы оформим запрос в твою Контору на предмет командировки тебя к нам в качестве эксперта, а?» — приставал он ко мне. Я знал, что проблем с этим не будет. По закону ОБЕЗ, а тем более — Раскрутка, имеет право рекрутировать любого специалиста, которого сочтет нужным для выполнения своих задач, и никто не посмеет пикнуть против, даже если речь идет об очень ценном специалисте.
Но я знал, что потом, когда и если вся эта кутерьма закончится, мне будет трудно отмазаться от подозрений Конторы в свой адрес. Слишком ко многим тайнам мы, инвестигаторы, имеем доступ, и тот, кто работает, пусть даже временно, на другого могущественного дядю, неизбежно зачисляется в ряды потенциальных источников утечки информации.
Поэтому я настаивал, чтобы мое участие в антитеррористических операциях было тайным. И Слегин не стал упрямиться. («Смотри сам, Лен, как тебе будет лучше… Просто на двух стульях усидеть никому еще не удавалось».)
Специально для меня из Голливуда был выписан лучший гример, который каждый день менял мой облик не хуже (а может, даже лучше), чем тот приборчик, который в свое время изобрел покойный Вадим Бурин. Однако у кремов и полимеров, которыми он шпаклевал мое лицо, имелось одно неприятное свойство: со временем они начинают сильно раздражать кожу, что еще более неприятно из-за того, что ты не можешь чесаться.
Вот и сейчас, пронесясь мимо «дежурки» (Ригерт отстал, чтобы обменяться с дежурным впечатлениями о том, какая сегодня жаркая ночка выдалась), я устремляюсь в выделенный мне кабинетик на втором этаже и первым делом принимаюсь сдирать со своей физиономии толстый слой служебного макияжа.
Потом открываю дверцу полупустого письменного стола, извлекаю оттуда початую бутылку, прямо «из горла» окатываю нутро горько-жгучей волной, закуриваю в качестве закуски и, держа в одной руке бутылку, а в другой — сигарету, подхожу к забранному снаружи казенной решеткой окну.
Окно, как будто телекамера в некоем сюрреалистическом фильме, транслирует вид на погруженный в утренний полумрак переулок, где давно уже никто не живет. Вдали, над зданиями, где находится один из центральных проспектов, все еще светятся яркие голографические вывески больших и малых ресторанов, ночных клубов, казино, а также легальных и нелегальных заведений свободной любви. Где-то поближе, словно за кадром, звучит бойкая музыка — видимо, ночная дискотека в соседнем квартале все никак не может угомониться.
Я приваливаюсь плечом к шершавой стене, безуспешно пытаясь разглядеть в зыбкой тьме силуэты прохожих. Потом спохватываюсь: на исходе ночи людей встретить трудно. Они и днем-то не часто встречаются. Помнишь, как Сократ бегал средь бела дня по городу с зажженной свечой и орал, пугая сограждан: «Ищу человека!»? А ведь с тех пор мало что изменилось. Известный по анекдотам парадокс: людей становится все меньше, а народу — все больше. И каждый относит себя непременно к людям. А на каком, спрашивается, основании? Чем он выделяется в толпе? Что выдающегося он отыскивает в себе, чтобы свысока поглядывать на других?
Вот взять хотя бы меня. Уж у меня-то, наверное, есть полное право считать себя если не богом, то ангелом. А что? Одно из чудес я уже освоил и без осечки применяю его на практике. Не жалею ни сил, ни здоровья, чтобы осчастливить несчастных ближних своих возвращением к жизни. Да, целый год я сознательно отказывался пускать в ход Дар. Но не из ненависти к людям. Наоборот, из стремления служить им. Я считал, что так будет лучше для человечества. А теперь, освободившись от данного самому себе обета, я вижу, что ошибался. Все-таки чертовски приятно сознавать, что благодаря мне сотни людей не канули во мрак небытия, и дети не стали сиротами, и родителям не пришлось хоронить своих детей, и влюбленных не разлучила навеки смерть…
Да, но смогу ли я потом, когда вся эта катавасия закончится, остановиться? Сумею ли, как раньше, устоять перёд напором неведомой силы, прущей из меня наружу?
Наверное, нет. Не смогу и не сумею.
Потому что этот проклятый Дар — как какой-нибудь синтетический наркотик девятого поколения. Стоит всего один раз уступить ему — и он уже не отпустит тебя из своих цепких объятий. Ты можешь давать себе какие угодно клятвы, ты можешь полоскать себе мозги умными рассуждениями о том, что человечеству лучше никогда не обретать победу над смертью, что смерть нужна людям не меньше, чем жизнь, но потом ты оказываешься стоящим над свеженьким трупом — особенно если это ребенок, жизнь которого по нелепой случайности оборвалась слишком рано, и особенно если на твоих глазах рыдают безутешные родители, готовые отдать все для того, чтобы вернуть свое ненаглядное дитя к жизни, и все твои благоразумные мысли куда-то враз улетучиваются, и ты, стиснув зубы, говоришь себе: «Ладно, в последний раз».
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз…
В принципе, в этом, наверное, нет ничего плохого — исправлять ошибки сволочи-Судьбы. Почет и уважение тебе, Воскреситель! Тебя всегда будут любить, тебе будут поклоняться, тебя будут беречь как зеницу ока. Потому что ты станешь для миллионов людей единственной надеждой вырваться из ледяных щупалец смерти.
А разве это плохо? Какая беда стрясется, если отныне каждый будет знать, что он сам, его родные и близкие могут вернуться с того света?
Вроде бы, наоборот, все будет намного лучше, чем сейчас. Никто не умрет в этом мире.
Однако помочь каждому я буду не в силах. Даже если очень сильно этого захочу. Потому что только господь бог вездесущ и всемогущ, а я — не бог. И даже не ангел. А в результате кто-то будет обделен чудом и возненавидит меня за то, что я не дал сбыться его чаяниям и надеждам.
Постепенно их будет становиться все больше и больше — рядовых, маленьких, несчастных, никому не нужных людей, которым не к кому обратиться в горестный час, кроме меня, а я буду для них недоступен.
Потому что просто физически не смогу быть рядом с ними в нужную минуту.
Ко мне будут пробиваться другие, сильные мира сего, богатые, знаменитые и оч-чень нужные человечеству. В этой давке почище любой Ходынки они пойдут по головам и по трупам, чтобы оказаться в первых рядах этой жуткой очереди. Они постараются спрятать меня от человечества за колючей проволокой и за семью замками, они захотят установить плату за право пользования моими услугами — и все это независимо от моей воли и требований.
Почему же я должен спасать одних, оставляя за бортом других?
Не хочу! Не желаю никому причинять боль и внушать несбыточные надежды.
Это именно тот случай, когда полумерами не отделаешься. Как на тонущем корабле, когда ясно, что спасти всех невозможно. И тогда надо выбирать: пытаться спасти всех — или не спасать никого.
Первое, конечно, кажется естественным и единственным выходом. Потому что тогда ты имеешь право с чистой совестью заявить: «Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что выжить всем было не дано».
Но, если вдуматься, второе справедливее и честнее. А иначе как определить, кого следует спасать, а кого — нет? По тому же морскому принципу: в первую очередь самых слабых и беспомощных? Детей, беременных женщин, стариков?
А как же быть с принципом всеобщего равенства? Разве он не распространяется на право на жизнь?..
По крайней мере, до появления Воскресителей мир был куда более справедливо устроен: уж если людям суждено умирать, так всем до единого, без каких бы то ни было исключений и отступлений от правила, и пусть никто не сможет спастись с тонущего корабля!..
Ну вот, забрался в какие-то философские дебри.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65