Есть Бог на свете! Это Он тогда починил мой «Спутник» на две необходимые минуты. Пленку храню.
У меня автограф Окуджавы. У меня автограф Беллы Ахмадулиной (с вариантом на обороте). У меня квадратик гранки с текстом Ульянова 1980 года из редакционного сортира и страничка с этим текстом из журнала, вышедшего всего через восемь лет.
У меня листок со стихами Любимова и кассета с его голосом.
И я рад за всех, кто может теперь мужественно брать интервью у Ю.П. и храбро снимать его на видео.
В 1979-м я попросил Эфроса назвать пятерку лучших режиссеров. Вот как на чемпионатах мира по хоккею составляют пятерку лучших игроков.
– Всего мира?
– Нет. Советских.
– Любимов… – сказал Эфрос и замолчал.
– А дальше?
– Всё.
«Пятерка» Эфроса получилась предельно короткой. Себя он, конечно, назвать не мог.
Скоро они полетели к своему концу. Любимов – в эмиграцию. Эфрос – умирать на Таганку.
Оба они были обречены. Они слишком много дали русскому театру. Но напрасно думать, что гениальный Эфрос умер красиво и счастливо. Не забудем: он успел пережить подлость и предательство в своем Театре на Малой Бронной. Он успел услышать все оскорбления и мерзости от своих актеров. И на Таганку он пришел измученный, с растерзанной душой и странно глухой к измученным, истерзанным душой актерам Любимова. В тот момент они не приняли бы и самого Станиславского, восстань тот из гроба. Таганка не была вдовой. Любимов был далеко, но живой – это мешало принять Эфроса. А даль стирала недостатки, Мастера ждали как Бога. Оправдать такие ожидания невозможно.
Да и время истекло.
Исчезло внешнее давление, когда для порядочных людей было лучше со злым Мастером, чем с добрым секретарем райкома КПСС.
Копился груз предательств, молодость давно ушла, а красиво умирать никто не научил.
В 1982-м в статье о Любимове я написал: «Обычный театр существует по синусоиде: расцвет, кризис, застой, новый подъем (пусть и не очень высокий), новый застой, часто более продолжительный, чем период подъема. Таганка расплатится за свой долгий взлет гибелью мгновенной и окончательной. Она не впадет в застой. Она просто исчезнет.
Случаются театры одной личности. Был театр Мейерхольда, театр Таирова. Такие художники не имеют наследников и не могут их иметь».
Напечатали это в Таллине. В конце 1983 года. На непонятном эстонском языке. Статья была в целом хвалебная, а Таганка – в жуткой опале. Эстонские друзья опубликовали. У нас была солидарность против режима.
А Таганка была оплот и форпост этой солидарности. И нигде в мире это слово – Таганка – не требовало ни объяснений, ни перевода.
Всё вдребезги. Всё, всё…
В моей картотеке около трех тысяч виденных спектаклей: пьеса, автор, режиссер, название театра. Только Таганка не обозначена именем. Вместо этого – как на ее программках – красный квадратик в черной решетке.
Эта решетка отбрасывала тень наружу. Свет, значит, был внутри. Огонь.
На яркий огонь, моя радость,
На яркий огонь.
Туда мы и летели.
Таганка! Все ночи полные огня!
...1993
Мокрое дело
В рецензии на таганскую «Чайку»… Впрочем, в этой фразе все слова надо брать в кавычки.
Рецензиями называют и подробную опись имущества, и длинную, вялую светскую хронику. Что же до притяжательного эпитета «таганская», то сия «Чайка», скорее всего, ничья (как «ничья бабушка» в Вороньей слободке). Она – подкидыш (из кино), вдобавок это не Таганка Любимова, а «Содружество актеров Таганки» – то шикарное здание, что оттяпал Губенко. Но если уж необходимо географическое указание, то я бы, пожалуй, назвал ее бакинской: много теплой воды, много сочной зелени.
Все рецензии на таганскую «Чайку» почему-то сообщают о воде, а не о слезах. Это удивительно. О воде пишут восторженно и с уважением, непременно указывают количество (кто – тонн, кто – кубометров, что в случае с водой одно и то же). О слезах же – ни слова. Не заметили? Сочли несущественными? Или… никто не плакал? Возможно ли, чтоб такое количество воды (20 м3) не перетекло в качество искусства? Неужели мы так зачерствели? Не размочить.
С гордостью (которую не станем называть сатанинской, чтобы не одухотворять жирную пошлость), с купецкой сытой гордостью объявлена и стоимость «Чайки» – 280 миллионов рублей. Дорогая. Ведущий то ли «Вестей», то ли «Новостей» так разволновался, что назвал телезрителям сумму 280 миллионов долларов. (Будь это так, «Чайка» – на тот момент – оказалась бы еще в 1560 раз лучше!).[57]
Согласитесь: заманчиво, заплатив всего-навсего тысчонку за билет,[58] увидеть 280 миллионов и 20 тонн воды. Как не пойти? Но по дороге на представление в мозгу все крутилась фраза, слышанная некогда от весьма неприятного картавого старика: «Да, на премьере этого спектакля прольется больше денег, нежель слез».
Не иметь предубеждений – невозможно. Притворяться, что не имеешь их, – нечестно. На призывы завлитов «приходите с чистым сердцем!» – отвечаю: чистота сердца – не в отсутствии предубеждений, а в готовности немедленно от них отказаться. Бывает, волочишься в театр как на мучительную пытку, как на казнь, а на сцене – удача. Бывает, рассчитываешь на шедевр, а дают скуку смертную.
«Чайка» Соловьева не опровергла моих предположений. Смотреть ее было тем более интересно, что спектакль (практика) подтверждал теорию. А это большое удовольствие: наблюдать воплощение своих прогнозов. К тому же жизнь, даваемая нам в ощущениях, богата такими штуками, до которых, пожалуй, не додумаешься в схематических размышлениях.
И последнее предуведомление: Тригорина в тот вечер, к счастью, играл не Губенко. Иначе, боюсь, не избежать бы мне упреков в сведении счетов. Отношения же с остальными создателями спектакля – от режиссера и актеров до гримеров и бутафоров – ничем пока что не омрачены.
ТРЕПЛЕВ. Вот тебе и театр. Первая кулиса, потом вторая и дальше пустое пространство. Декораций никаких.
Пустое пространство – это не Питер Брук. Это Костя Треплев. Молодой господин с первой реплики заявляет себя театральным новатором.
Соловьев принципиально не желает ни концепций, ни новаций. Входишь – обомлеваешь: декорация роскошная!
Слева и справа (охватывая чуть не весь партер) невероятные тропические джунгли, даже, кажется, пальмы. На заднем плане увитая зеленью огромная, мрачная трехэтажная кирпичная тюрьма. На авансцене – малярийное болото, заросшее всякой дрянью. Лодка, велосипеды, керосиновые лампы. Масса всяких предметов, в том числе и два мужика, голые по… в общем, босые и в портках, сидят, спустив ноги в болото, поют как шакалы (выражение Шарлотты), надрывно кричит знакомый кузнечик, старый друг, записанный еще Немировичем-Данченко для Книппер-Чеховой.
Декорация жирная, масляная (в смысле не акварель). Воплощенная мечта о Голливуде. Все взаправду, но – с одной стороны. Как в голливудском павильоне можно все вестерны снять, так на Таганке можно теперь сыграть всего Чехова.
Да только ли Чехова! Всё на свете можно сыграть, всю библиотеку. Откуда-то издалека раздаются реплики Сорина. В тюрьме, в окне второго этажа, видна маленькая голова. Черты лица, мимику разглядеть невозможно. Имея место во втором ряду партера, не взял бинокль. Сглупил. Умом я понимаю, что оттуда из окошка кричит Джабраилов, великолепный актер. Жаль, что не видно. А из двадцатого ряда?
Кинорежиссер-постановщик забыл, что в театре нет наплыва, что крупный план достигается только выводом актера на авансцену. Очень понятно, что в кино мы бы увидели лицо Джабраилова во весь экран. А тут вся авансцена занята болотом.
Пустое пространство, о котором говорит Костя, пусто только от людей. Все остальное там есть: озеро, берег, лес, луна, соловьи. Соловьев набил сцену декорациями. Получилось тяжелое, дорогое пустое пространство. Задавил людей декорацией.
Иногда реплики порождали странное эхо.
АРКАДИНА. Лет десять-пятнадцать назад, здесь, на озере, музыка и пение слышались непрерывно…
Да, здесь, на Таганке, лет пятнадцать назад… Высоцкий был еще жив, играли «Вишневый сад», репетировали «Трех сестер»… А еще раньше в Москве можно было видеть «Три сестры» Эфроса. В те годы не видеть их – все равно что не читать «Новый мир». Для интеллигентного человека – невозможно.
Соловьев не видел. Или – не понял. Накануне премьеры он дал совершенно дикое интервью:
«Я считаю, что любая трактовка Чехова «по-своему» – это идиотство, которое пришло в эпоху, когда в театр ходили не за текстом, не за зрелищем, а именно за трактовками».
Сильно сказано. Мы, грешные, и сегодня идем на «Чайку» не за текстом. А что все предшественники Соловьева – идиоты из идиотской эпохи, кто ж в этом сомневается? Так бы и померли дураками, не открой нам «АССА» глаза.
Жаль, я это интервью прочел после спектакля. Соловьев сообщает: «У меня в спектакле есть детали как академического, так и других жанров». Знай я такие чудеса о жанрах заранее, не мучили бы меня глупые вопросы.
Лампы – керосиновые, а велосипед Нины – с электрической фарой. Костя – кришнаит с колокольчиком. Голые мужики, шляющиеся в присутствии барышень. Барышни, не стесняющиеся голых мужиков. Калека Сорин, постоянно прыгающий из инвалидного кресла на руки Шамраеву. (Публика исправно смеялась, зная, что если калека прыгает – это смешно.) И это всё, что увидел Соловьев в талантливейшем Джабраилове. В других не увидел и такой малости. Аркадина вяло ходит по третьему этажу, не спеша выбрасывает вещи. В одно окно – зонтик, в другое – шляпку. Что это? А-а, это картинка к тексту «Ирина Николаевна сердится». Понятно. А вот через джунгли кто-то едет к гасьенде! Ах, это Луиза Пойндекстер приехала на велосипеде. Без мустанга. Без мустангера. Жаль. Вечер. Фазенда полна народу. Мать поправляет повязку на голове стрелявшегося сына.
ТРЕПЛЕВ. То была минута безумного отчаяния, когда я не мог владеть собою. Больше это не повторится.
АРКАДИНА. Ты не понимаешь его, Константин. Это благороднейшая личность.
ТРЕПЛЕВ. Уезжает. Позорное бегство!
АРКАДИНА. Какой вздор! Я уважаю этого человека…
Признаюсь, Соловьев – первый, кто добился, чтобы Чехов звучал как сериал. Фальшь актерских голосов в дубляже с латиноамериканского всегда казалась недостижимой. Достигли.
Дважды расчет режиссера на тех, кто ходит в театр «за текстом», оправдался. Один раз публика оживилась, услышав социологический анализ:
МАША. Женщины пьют чаще, чем вы думаете. Меньшинство – открыто, большинство – тайно. И всё водку или коньяк.
Второй раз – и тут последовала наиживейшая реакция зала за все время спектакля – публику возбудила жалоба Сорина:
СОРИН. Все деньги у меня забирает управляющий и тратит на земледелие, скотоводство, пчеловодство, и деньги мои пропадают даром. Пчелы дохнут, коровы дохнут…
Шелест пробежал по залу, сами собою поднялись веки, раздались смешки, шепот: Гайдар, Геращенко, Чубайс – актуальность классики восхитила народ.
Самое печальное в этом спектакле, что актеры ничего не сыграли. Сайко, такая интересная, ужасная и смешная в «Трех сестрах», здесь – пустая. Филатов, общепризнанный талант, здесь – неузнаваем: мелкий, серый, скучный – пустой. Известно, как потрясающе сильно играют талантливые актеры мелких, пустых людей. Здесь же видим не мелкость персонажа, но мелкость игры. Даже влюбленность, даже страсть не сыграл. Смолоду знал, да разучился. Пусто, пусто, пусто. Дубль-пусто.
Только Нина Заречная (Елена Корикова) играет живо, сильно. Молодость и темперамент преодолевают общую серость пышной постановки. Но – в монологе. А как только Нина пытается влюбиться в Тригорина или поссориться с Треплевым, так ее яркость и страсть проваливаются, не встречая равного партнерства, тонут, как в болоте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49