А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!
Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:
– У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, – кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена...
Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:
– Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.
– Чего ж приятного? – спросил строго кормщик. – Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он – синий стал...
Вышли из кружала близко к утру.
Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание...
– Теперь на корабль, на наш, – сказал дель Роблес, – не так ли?
– Еще чего! – ответил Рябов.
– Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, – перевел Митенька, – лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить...
– Лоцман отправится со мною на корабль, – твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. – Лоцман должен быть на нашем корабле.
В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.
Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:
– Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам...
Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов...
– Скажи боцману, Митрий, – велел Рябов, – скажи: не гоже делает.
Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.
– Не проси! – круто отрезал Рябов.
Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал – потерял сознание от удара кованым сапогом в голову...
На улице стало тихо.
Полковник сказал, опуская палаш в ножны:
– Трудно с этим народом. Они непокорны, жестоки, и мы им решительно не можем верить.
Дель Роблес ответил:
– Если бы не достойнейшая храбрость вашего кавалерства, кто знает, чем бы кончилась сия баталия!
В это время из-за арсенала выскочил малый, которого послал Тощак – отдать короб с заедками, что заказал Рябов для иноземцев. Но сам кормщик лежал недвижим, связанный, в пыли, с удавкой на шее. Толмач тоже валялся неподалеку. Малый постоял, подумал и задом пошел обратно.
Миновав арсенал, он зашел в лопухи, открыл короб и напихал полный рот лакомств. Заедки были медовые, дорогие, вареные с имбирем, с маком, с тыквенным семенем. Тут, в лопухах, малый наелся до отвалу, спрятал короб на старом горелище, обтер руки, подивился на свою неслыханную смелость и пошел обратно, придумывая, чего сбрехать целовальнику.
3. СНИВИН И ДЖЕЙМС
Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами... Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись – ломал. Майор Джеймс – англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, – был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.
– Жаль, вы не видели прекрасную картинку! – произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. – Вы бы порадовались...
Майор изобразил всем своим лицом внимание.
– Вы бы очень порадовались!
Майор изобразил еще большее внимание.
– Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию...
Джеймс покачал головой...
– Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего...
– На них нужно надеть железную узду! – сказал майор Джеймс. – И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов...
Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами – старая, сутуловатая – переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета – пустые ведра.
4. РЫБАЦКАЯ БАБИНЬКА
Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил – как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика...
Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился – где это он, почему в избе и что это за изба такая?
Но и удивиться как следует не успел, – старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха – сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.
– Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, – велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.
Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.
Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, – зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:
– Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?
Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:
– Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву...
– Знаю я его «маленько»...
Потом добавила в задумчивости:
– Оно так: работаем – никто не видит, а выпьем – всякому видно.
И рассердилась:
– С кем пьет – того не ведает, – вот худо.
Митенька молчал, повеся голову.
– Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, – строго сказала бабинька, – в таможенную избу...
– В избу, – повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.
– Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки – бабиньки Евдохи – на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.
Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:
– А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово...
Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.
– Промеж них там неурядица вышла, – поджимая губы, сказала Евдоха, – девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал...
Митенька захлопал ресницами, не понял.
– Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем – и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится...
Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.
Да и как было не сделать по ее хотению?
Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, – такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря – бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел...
Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю...
Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно – не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным...
Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:
– Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
– Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька...
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102