А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– со злобой спросил Крыков.
– Да коли не достать ее было нигде! – виновато ответил Егорша. – По всем мастерам бегал, ноги отбил...
– Чего не достать?
Егорша показал сверток, отмахнулся, ушел. И только когда ударили к вечерне, Егорша появился в дверях, возгласил с торжественностью:
– Афанасия Петровича Крыкова просит пожаловать к нему капитан-командор!
Крыков вошел, огляделся по сторонам. Стрелецкий голова, сотники Меркуров и Животовский, поручик Мехоношин, Семисадов, Егорша, иные офицеры – все были здесь. Ярко горели свечи в шандалах, по пять свечей на шандал, лицо у Иевлева было строгое, бледное.
– Всем встать смирно! – сказал он резким голосом и развернул бумагу, с которой свешивалась большая, на шнурках, печать. – Указом его величества государя Петра Алексеевича...
Крыков слушал, не понимая. Потом понял. Иевлев шел к нему через весь покой, держа на вытянутых руках шпагу с золоченым эфесом, с портупеей и темляком. Офицеры стояли застыв, повернув головы налево, по жирной щеке стрелецкого головы ползла слезинка. Меркуров дышал всей грудью, часто. Семисадов бодрился, но на выбритых щеках его играли желваки.
– Целуйте шпагу, сударь капитан Крыков! – сказал Иевлев, стоя против Афанасия Петровича. – Надеюсь на то, что жало сей превосходной стали не в дальние времена, будучи в ваших руках, предоставит нам обстоятельства, необходимые к производству вашему из капитанов в майоры.
Афанасий Петрович встал на одно колено. Иевлев протянул ему шпагу, он взял ее на ладони своих больших сильных рук, поцеловал эфес, поднялся. Сильвестр Петрович обнял его, утер своим платком щетинистое, мокрое от слез лицо. Офицеры сгрудились толпою, мяли, тискали Крыкова, хлопали его по широким плечам; он улыбался растерянно, слушал слова Иевлева:
– А того всего и не было. Забудь, голубчик. Ну, идем, Таисья Антиповна стол раскинула, праздновать. Выпьем малым делом здоровье капитана Крыкова Афанасия Петровича...
5. В ЗАСТЕНКЕ
Поспав после обеда, воевода князь Алексей Петрович, сопровождаемый думным дворянином Иваном Семеновичем Ларионовым да дьяками Абросимовым, Молокоедовым и Гусевым, отправился послушать, что говорят с пытки пойманные ярыги Гриднев да Ватажников. Думный, помогая боярину спускаться с крыльца воеводских хоромин, говорил доверительно:
– Един из них и видел своими очами того приходца азовского, что на тебя, князюшка, народ поднимает. Копейщики, тати, убивцы. Пасись, князь-воевода, пасись; охраняем тебя яко самого государя-батюшку, да разве углядишь? За каждым углом могут подстеречь...
Хлюпая по лужам во дворе, князь пугливо оглядывался, теперь он и вовсе не покидал жилья. У саней стояли провожатые караульщики с алебардами, с саблюками, с палицами – бить злодеев, коли нападут на поезд воеводы.
В богатой шубе на хребтах сиводушчатых лисиц, в горлатной шапке с жемчугом, боярин проехал санями до крепкого дубового тына, что окружал врытую в землю, потемневшую от времени избу, спустился по ступеням вниз и сел на скамью, отдуваясь и отирая лицо платком. Палач Поздюнин быстро доедал в темном углу постную еду – мятый горох с маслом и жареные луковники. Ярыгу отливали водою со снегом, – надо было ждать.
– Квасу принесите! – велел Алексей Петрович. – С соленого на питье тянет.
Принесли квасу, князь попил, стал вертеть пальцами на животе – скучал. Дьяк Молокоедов, выставив вперед бороденку, нашептывал про Иевлева, до чего-де поганый человек. Из верных рук известно: в церквах его не видели, нынче пост, а он, треклятый, не говеет. Дьяк Абросимов кивал.
Наконец Гриднев застонал, его еще облили ледяной водой, палач Поздюнин вытер руки полотенцем, подергал пеньковые веревки, огладил хомут, чтобы все было в исправности, не осрамиться перед боярином. Дьяк Молокоедов лучинкой зажег свечи на другом шандале, очинил перо, размотал сверток бумаги – писать.
– Ну, делай, делай! – приказал думный Ларионов палачу. – Шевелись живее...
Два бобыля, жившие при тюремной избе, принесли Ефима. Стоять он не мог – его посадили под дыбой. Поздюнин заправил его руки в хомут, забрал петлею, вопросительно взглянул на думного дворянина Ларионова. Тот, раскидывая русые усы по щекам, навалился локтями на стол, приготовился слушать. Веревка пронзительно заскрипела. На розовой коже Гриднева проступили ребра, тело сделалось длинным, словно неживое. Поздюнин правой рукой взял кнут, плетенный из татарской жимолости, изготовился к удару.
– Ты легче! – велел думный. – Бей, да без поддергу!
И, оборотясь к Прозоровскому, объяснил:
– Хорош у нас палач, лучшего не сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели еще с поддергом – жди не менее часу, покуда водою отольют...
Веревка все скрипела. Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:
– Ну, дядя, будешь сказывать по чести?
Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:
– Ты знай своего дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я тебе, суке, не дядя.
– Бей! – приказал думный.
Поздюнин развернул руку с кнутом, скривился, крикнул, как кричат все кнутобои:
– Берегись, ожгу!
Кнут коротко свистнул в воздухе, по телу Гриднева прошла судорога, Ларионов посоветовал:
– Вишь – тяжелая рука. Сказано – легше!
– Как научены, – молвил Оська Поздюнин. – Сызмальства работаем, не новички, кажись...
– Ты поговори!
Из груди Гриднева вырвалось хрипение, он забормотал сначала неясно, потом все громче, страшнее:
– Все вы тати, воеводу на копья, детей евоных под топор, обидчики, душегубцы, змеи, аспиды...
Прозоровский, пожелтев лицом, подался вперед, слушал; Поздюнин замер с занесенным кнутом; думный Ларионов кивал, словно бы соглашаясь с тем, что говорил Ефим; дьяк Молокоедов, высунув язык от усердия, разбрызгивая чернила, писал быстро застеночный лист. Гриднев кричал задыхаясь, вися в хомуте на вывернутых руках, теряя сознание:
– Пожгем вас, тати, головы поотрубаем, детей ваших в Двину, в Двину, в Двину...
– Спускай! – велел Молокоедов.
Бобыли бережно приняли на руки бесчувственное тело, отнесли на рогожку. Поздюнин пошел в свой угол докушивать обед. Прозоровский укоризненно качал головой. Гусев сказал:
– Покуда отживет – другого попытаем.
Привели Ватажникова. Он, не поклонившись, взглянул на боярина, усмехнулся, скинул кафтан, рубашку, повернулся к воеводе спиной в запекшихся, кровоточащих рубцах.
– Пожгем тебя нынче, ярыгу! – пригрозился Молокоедов. – Иначе заговоришь!
Бобыли принесли огня в железной мисе. Вновь заскрипела веревка, смуглое, скуластое лицо Ватажникова побелело, он молчал. Бобыли захлопотали возле угольев, накидали сухой бересты, щепок. Лицо Ватажникова исказилось, было слышно, как заскрипел он зубами.
– Говори! – крикнул Молокоедов.
– Молчу... – не сразу произнес Ватажников.
– Бей! – грузно поднимаясь с места, велел Прозоровский. – Бей, кат!
Поздюнин заторопился, отошел шага на два, негромко упредил:
– Ей, ожгу!
– Дважды! – крикнул Ларионов.
Кнут опять просвистел.
– В третий? – спросил Оська.
– Дышит?
– Кажись, нет.
– Спускай! Да побережнее, чтобы темечком не стукнуть...
Покуда Ватажникова отливали водой, вновь подняли Гриднева. С огня он начал говорить быстро, неразборчиво, сначала тихо, потом все громче. Пламя в мисе горело ярко, черный дым уходил в волоковое окно. Прозоровский прихлебывал квас, дьяки писали, думный дворянин подавал команды.
– Свои, добрые везде есть, – хрипел Гриднев, – работные люди за нами, на верфях многие за нами, которые с голоду мрут, пухнут, цынжат. Стрельцы, драгуны – к нам придут. Хлебники в городе, квасники, медники, ямщики, рыбари...
– Имена говори! – крикнул Ларионов.
Ефим не слышал.
– Мушкеты у нас будут, – шептал он, – пистоли, пушки будут, кончим с вами, изверги...
Его опять сняли. В застенке стало жарко, боярин сбросил шубу, палач – рубаху. Молокоедов объяснял воеводе, что все делается по закону. В законе сказано пытать до трех раз, однако с тем, что когда вор на второй или третьей пытке речи переменяет, тогда еще три раза можно делать. Ежели на шестой пытке от прежнего отопрется – еще можно пытать. С десятой пытки, по закону, горящим веником по спине вора шпарят. То пытка добрая, редко кто выстаивает.
– Нынче ж у вас какая? – спросил воевода.
– А девятая.
– Речи переменили?
– Ранее молчали, князь, а теперь грозятся.
– Шпарь вениками!
Дьяки переглянулись, послали бобыля калить лозовые прутья. В открытое окошко донеслось бряканье маленького колокола, – все остальные в городе снял Иевлев. Алексей Петрович широко закрестился, дьяки закрестились помельче. Палач Поздюнин не посмел вовсе: не при том деле стоял, чтобы креститься.
Когда Ватажникова повели опять, Ларионов сказал рассудительно:
– Говори лучше не под дыбой. Говори добром. Повинись всеми винами, назови дружков. Так-то, не по-божьему, – черными словами ругаться да грозиться. Говори здесь, в спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече: лик опух, кровища через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли живот свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты же отвечай разумно...
– Спрашивай! – хрипло ответил Ватажников.
– Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
– То дело не лихое, то дело – доброе, что затеяли. А свейскому воинскому человеку мы не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и судей неправедных, и мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о ком на розыске говорено, – будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать. На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
– Говори, какой приходимец от Азова здесь был, который весть о стрелецком бунте принес и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь? Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
– Молчу! – с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
– Жги! – розовея лицом, тонко крикнул думный.
Ватажникова вновь подняли, палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий веник, резво вскочил на ножное бревно, поддернул веревку с хомутом, но тотчас же остановился.
– Чего не жгешь, собачий сын! – закричал Прозоровский.
– Кончился! – тонким голосом ответил Поздюнин. – Неладно сделали. Больно много для единого дня. Не сдюжал.
Дьяки подали князю шубу, горлатную шапку; крестясь на мертвое тело, пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу...
– Теперь худо будет! – пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный. – Он, покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не отыскать нам заводчика бунту...
– Имать всех, кто в подозрении! – велел воевода. – Пытанных водить по городу скованными за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь...
6. ХОРОШЕЕ И ХУДОЕ
Пока в горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером, он полушутя, полусерьезно напомнил офицерам старое доброе поучение: «Горе обидящему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое воздыхание вдовицы самому быть ввергнутому в геенну огненну». Потом рассказал незнающим, что за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники слушали внимательно.
– Счастливое соединение! – говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным дымом. – Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук удивительная. В те далекие годы, когда довелось мне быть здесь в первый раз, будущее флота российского открылось Петру Алексеевичу и нам, находящимся при нем, не тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда, когда познали людей, подобных погибшему кормщику...
Поручик Мехоношин, полулежа на широкой лавке, потянулся, произнес с зевком:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102